Текст книги "Светлячки на ветру"
Автор книги: Галина Таланова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
41
Работа доцента в вузе давалась Глебу нелегко. Полгода он трудился по шестнадцать-восемнадцать часов в сутки: дома писал лекции, а днем проводил занятия со студентами. Времени на творчество практически не оставалось, хотя он понимал, что в институте необходимо защищать докторскую, чтобы чувствовать себя если не неприкасаемым, то благополучно проходящим «конкурс» и не попадающим под очередное сокращение. Статьи приветствовались. Но, к своему удивлению, он обнаружил, что его коллег мало занимает и учебный, и научный процесс: они больше обеспокоены тем, как найти какую-то подработку. Подрабатывали кто как мог: репетиторством, платными анализами, работами на компьютере, распространяли биодобавки, препараты для снижения веса, массажеры, магнитные браслеты, стимуляторы потенции и прочие вещи, имеющие какое-то отношение к медицине. Кафедра жила крайне склочно, но все склоки были кулуарные, не на уровне начальства. С начальством предпочитали не связываться. Впрочем, заведующий кафедрой был вполне приятным человеком: интеллигентным, умным, не вредным и не очень требовательным к своим сотрудникам. Высокий, кудрявый мужчина с уже наметившимися залысинами, возрастом около пятидесяти, по фамилии Друбич, никогда ни на кого не повышающий голос, гребущий под себя, как многие начальники, но и не мешающий жить другим. Проблема была не в нем. У него была пассия. Марина была из тех женщин, что очень редко обитают в институтских стенах. Она не была очень красивой: маленькая, с фигурой почти без талии, с кудрявыми, вечно взлохмаченными длинными волосами, окрашенными в рыжевато-коричневый цвет и напоминающими паклю из-за обильного начеса, с густо и неопрятно накрашенными ресницами, осыпавшиеся комочки туши с которых постоянно лежали под веками, точно сажа, выпорхнувшая из печки, в которой сжигают резину. Чем взяла она умного Друбича? Марина была из тех женщин, про которых говорят «секс-бомба». Она надевала на лекции откровенные наряды, из которых груди вываливались, как две большие зарумянившиеся булки из печи; носила юбки, из-под которых выглядывало белье, когда она сидела за преподавательским столом, по-мужицки широко расставив ноги. Наряды у нее были довольно безвкусные, всегда туго обтягивающие ее жировые складки так, что было видно, как белье врезается в телеса. Ткани ее нарядов всегда переливались, точно бензиновая пленка, растекшаяся на солнце в мутной воде, светились золотым и серебряным люрексом, словно у шамаханской царицы, просвечивали мутным автобусным стеклом, захватанным жирными пальцами и окропленным каплями дождя, что высохли и оставили следы. Взгляд редкого студента избегал ее обильных прелестей. Было в ней что-то откровенно порочное, хотя она была замужем и воспитывала подрастающего сына. Сладкий запах ее духов, смешавший в себе ваниль, шоколад, кокос, миндаль, мед, карамель, патоку, крем-брюле, мускус и сандал, был приторен, хотя в него и вплетались густые цветочные ноты ухоженного благоухающего сада. От него хотелось глотнуть свежего воздуха, пропитанного весенним ветром, дующим с реки, вскрывшейся половодьем, но одновременно этот душный аромат манил, словно восточные сладости, рассыпанные на раскаленных африканских базарах. У нее были красивые руки. Очень длинные ногти, видимо, оформленные в дорогом салоне, яркие, будто леденцы из металлической коробочки, которую девочки его детства использовали для игры в классики: они притягивали взгляд, и казалось, что ноготки созданы для того, чтобы вцепиться в бок своей добычи. Ноготки были обычно алые, малиновые, ярко-розовые или вишневые, а один-два ноготка были окрашены в нежно-розовый, оранжевый, коричневый, желтый и даже зеленый или фиолетовый цвет. Заглядывала мужчине в глаза, точно удав, гипнотизирующий кролика. И тот не выдерживал, опускал расширившиеся очи – и взгляд стекал ручейком в ложбинку между двумя высокими заснеженными холмами ее грудей. У нее был грудной глуховатый голос, очень вкрадчивый, если она говорила с кем-то наедине, и непереносимо громкий в компании, где она всегда старалась быть в центре внимания и очень злилась, если кто-то другой оказывался душой сборища или просто вызывал интерес.
Ее бывшие сокурсники говорили, что она еле-еле переползала с курса на курс вечернего отделения биофака после многочисленных пересдач экзаменов. Все на факультете знали, что ни одна из ее статей не была написана ею самой: строчил их Друбич. Диссертации тоже были написаны им. Говорили еще, что она использовала экспериментальные данные двух других сотрудниц, пчелок по складу характера. Это они закладывали нектар в соты, перелетая с цветка на цветок и трудясь целыми днями. Мед из сот выбирали другие. Эти пчелки, отдавшие Марине свои результаты, были позднее выжиты с кафедры. Рассказывали, что к одной из них Друбич неожиданно стал неравнодушен, причем так, что не мог этого скрыть совершенно. Влюбился по уши и светился, как осеннее солнце, высвободившееся из-под тряпья облаков, похожих на лохмотья нищего. У женщины тоже возник интерес к заведующему кафедрой, а возможно, и трепетные чувства. Она оказалась из тех романтических натур, которые готовы рвануться навстречу вспыхнувшему чувству, совершенно не обращая внимания на то, что искры от его огня могут запалить все. Извиваясь змеящимися ветвями, охваченными пламенем, дерево, ставшее похожим на многоголовую гидру, тянуло свои щупальца к новым деревьям. Ну и что, что позади остаются обугленные стволы? Улыбка блуждала на лице девушки, она замирала мечтательно, глядя в пространство перед собой, сидя в преподавательской, ее звонкий смех разбивался на осколки, точно оконное стекло, в которое нечаянно запульнули футбольный мяч. Она становилась опасной, как радиоактивный уран, запускавший цепную реакцию.
Марина обвинила соперницу во взяточничестве и отстранила от экзаменов. Самое забавное было то, что сотрудница та как раз взятки не брала, на ней было написано, что ЭТА брать не может, хотя оброк для студентов в вузе процветал махровым цветом. Редкий преподаватель был чист. Любое прозрачное стекло вскоре оказывалось захватанным пальцами, испачканными о помятые купюры. Для Глеба это явилось откровением. Сама Марина и Друбич принимали семьдесят процентов всех экзаменов. Поговаривали, что они не хотят ни с кем делиться. Глебу было дико слышать о том, как цинично и особо не скрываясь говорили о мзде за хорошую оценку или просто за «сдачу». Он не мог даже в мыслях себе такого представить. Очередной конкурс на занимаемую должность соперница не прошла.
Другой «пчелке» по сути дела «перекрыли кислород»: не давали полной учебной нагрузки, не пускали на конференции, всячески тормозили публикации, завалили рутинной бумажной работой по составлению учебных планов и программ так, что женщина стала чувствовать себя загнанной беговой лошадью на арене цирка, а потом ее подвели под сокращение.
В первый свой экзамен он столкнулся с тем, что четверть студентов не имели ни малейшего представления о предмете, который он вел, за что и получили, по его мнению, заслуженную оценку. Глеба вызвали в деканат – и декан, моложавый седеющий профессор с чуть наметившимся брюшком, которое еще не мешало ему слыть дамским угодником, сделал ему предупреждение. Потом Друбич вел с ним продолжительную беседу о том, что если столько студентов не сдают экзамен, то, значит, он плохой преподаватель и не смог до них донести учебный материал так, чтобы все его усвоили.
Перед переэкзаменовкой к Глебу подкатила Марина. Подошла, провела своей ладошкой по его груди, обдав запахом душной черемухи, смешанной с ванилью, – и у него внезапно узким обручем стянуло голову. Поглядела снизу вверх глазами с кукольными ресницами, загнутыми, как у Мальвины. Он почувствовал себя негнущимся Буратино, передвигающимся на скрипучих и несмазанных шарнирах, которому не поможет никакая обтеска. Марина смотрела на него блестящими глазами, в которых плескалось бирюзовое море, а на его дне проглядывали серые, скользкие камушки и затаилась рыба-пила, тусклой тенью вплетаясь в редкие водоросли предчувствий, колышущиеся от дыхания воды. Она стояла так близко, прижимая его к стене пустынного коридора полу оголенной грудью, похожей на две дыньки, что Глебу стало трудно дышать. Губы вытянулись в полумесяц, показав ряд мелких отбеленных зубов. Взяла его осторожно, будто он больной, под локоток. Протянула измятый листочек со списочком:
– Вот эти должны сдать! Ты уж не подведи! Я обещала.
Глеб растерянно кивнул. Раздражение росло, точно раковая опухоль. Почему он должен ставить болванам и лентяям хорошие оценки, если те заплатили какой-то предприимчивой Марине?
– А мне что-нибудь за это хорошее будет?
– А что бы ты хотел? – спросила Марина вкрадчивым голосом, в котором звенели нотки смеха, словно леденцы в жестяной коробочке, не сладко, а как мелочь в кассе в общественном транспорте. Коробочка внезапно раскрылась – и леденцы посыпались на пол, прилипая к подошвам.
– Не знаю, Марина, не знаю, что мне захочется у вас попросить?
Марина радостно фыркнула и заржала, словно скаковая лошадь, выпущенная из стойла в луга, полные духмяных запахов трав. Отошла от Глеба и медленно пошла прочь, покачивая тяжелым крупом.
Попасть под сокращение Глеб не хотел. Всем невнятно блеющим студентам он поставил «удовлетворительно». Набравших в рот воды пытался разговорить наводящими вопросами.
Будто стиральный порошок, просыпанный на крашеный пол и медленно съедающий краску, атмосфера, царящая на кафедре, слизывала твердые представления Глеба о чести и долге. Он уже злился на себя, что не умеет жить так, как живут некоторые на кафедре. Увидев Марину, бросил:
– Ваше сиятельство, ваша просьба исполнена. Если бы вы снизошли до вознаграждения…
– А ты, я гляжу, малый не промах. Своего не упустишь.
Глеб неожиданно для себя взял кисть Марины, нежную, играющую ярко-розовыми ноготками, покрытыми лаком без перламутра и напоминающими лепестки облетевшей сакуры, провел пальцем по линии жизни, обратив внимание, что линия ума прерывистая, сильно выгнутая и короткая, перевернул ладошкой вниз и поцеловал, ощущая губами шелковистость нектарина и вдыхая запах абрикосового крема.
– Завтра вечером получишь. Не уходи.
Глеб весь день места себе не находил, сидел как на иголках. С трудом представлял, как он будет брать у Марины деньги. Идти к ней не хотелось, на душе было гадостно, и он думал о том, что в семье Вики его бы не поняли. Опять же, Марина, должно быть, доложит все Друбичу.
В шестом часу, убедившись, что его коллеги ушли, заглянул к Марине. Та сидела у себя за столом и подпиливала ногти.
– Можно?
– Проходи, проходи.
Порылась в сумочке и достала запечатанный конверт:
– Вот! Помни о моей щедрости и благосклонности. И не болтай.
Глеб взял протянутый ему конверт и снова поцеловал руку, пахнущую абрикосом. Опять совершенно неожиданно для себя скользнул губами выше к сгибу локтя, завороженный запахом из детства, когда они с дядькой, проезжая по симферопольской трассе, обтрясали абрикосовые деревья, набирая по нескольку ведер и корзин душистых оранжевых плодов, чей запах потом стоял в квартире не одну неделю, пока дозревали твердые и зеленоватые фрукты, сорванные до срока, и в кастрюлях на подоконниках стояло варенье с проколотыми спичкой ягодами, наливаясь по трое суток янтарным светом.
Запах абрикоса исчез. Под сачком его губ билась вена, синяя голая гусеница из Страны чудес, которой уже слышался шелест собственных крыльев бабочки, перепархивающей с цветка на цветок.
Он честно отдал деньги Вике, сказав, что ему дали дополнительные часы на подготовительных курсах взамен заболевшего сотрудника. Он не чувствовал ни малейшего стыда, муки совести почили во сне, одурманенные шелестом купюр. Единственное, что его занимало, – это понять: все ли экзамены и левые доходы под контролем Марины или некоторые преподаватели могут иметь «свой бизнес».
В следующую сессию все повторилось по уже знакомой схеме. Он с досадой подумал о том, что у Марины, вероятно, оседает большая часть оброка. Его так и подмывало поговорить с кем-то из коллег об этом, но он не решался.
42
В апреле праздновали юбилей Друбича – и завкафедрой пригласил всех своих сотрудников в ресторан.
Тамадой на юбилее оказалась коллега с соседней кафедры, являющаяся профоргом факультета. Она чем-то напомнила ему Марину. Ее и звали тоже Марина. Глеб про себя окрестил ее Марой. Более яркая и шумная, чем Марина, уже не очень молодая, но сильно молодящаяся женщина в платье красного цвета с глубоким декольте, блестящая, словно обертка для цветов.
Места в зале были распределены заранее – и Глеб оказался за одним столом с Марой. Мара в основном находилась в центре зала, вызывала поздравляющих, проводила всякие конкурсы, объявляла танцы. Лишь изредка подбегала к их столу, чтобы подзаправиться.
Друбич был с супругой. Жена его оказалась очень приятной стройной, ухоженной интеллигентной блондинкой в золотистых очках, которые ей очень шли и делали ее похожей на стрекозу с фасеточными глазами. Одета она была в бирюзовое платье, спадающее трехъярусной юбкой к ногам, точно настоящие морские волны набегали друг на друга, из волн выныривали и ее руки, рассекая воду и открывая чуть тронутые загаром предплечья. Чуть ниже ключиц, среди двух ниток крупного жемчуга, на волнах качался белый цветок, напоминавший издалека чайку, присевшую на воду. Глеб почему-то подумал: «Что же она Марину-то не разглядела?» Держалась жена заведующего очень скромно, сама почти ничего не ела не пила, разговоры поддерживала, но как-то очень тихо, вписываясь в общий монотонный гул, напоминающий гул пчелиного роя, почти не прорывающийся через музыку. У Глеба мелькнула мысль о том, что если бы он выбирал из жены Друбича и Марины, то выбрал бы жену. Марина подходила к ней чокаться и что-то вкрадчиво говорила, заглядывая в глаза, точно пациенту с психиатрическим заболеванием. Жена мило улыбалась, односложно отвечала, прижимаясь к Друбичу, всем видом как бы говоря: «Защити меня, милый, от всех этих светских бесед, звона фанфар и танцев с бубнами. И зачем нам это?»
Когда все речи были сказаны, напитков было выпито столько, что в конкурсы уже не игралось, Мара уселась за их стол окончательно и, доедая давно положенное на тарелку в коротких перерывах между своими вахтами конферансье, стала потчевать сидящих с ней за столом байками из жизни кафедры. Байки были безобидные – все покатывались, хихикал и Глеб, Мара заливалась громче всех: смех ее был раскатистым и почему-то напомнил Глебу, как они с ребятами колотили железными прутьями по мусорным бакам, пугая всю округу. Мелькнула смутной рыбой, проплывающей под водой, мысль, что надо бы идти домой, что Вика одна с ребенком и наверняка будет дуться, если он придет поздно и пьяный, но подумал уже как-то лениво, как сквозь наваливающуюся дрему. Заиграли медленный танец – и Мара буквально схватила его за рукав рубашки (пиджак давно висел на стуле, так как в зале стало очень жарко) и потащила в круг, где пары топтались в медленном танце. Глеб неловко переминался с ноги на ногу, чувствуя раскаленное, будто электрический камин, тело Мары. Мара откровенно прижималась к нему грудью шестого размера, и грудь колыхалась в глубоком вырезе блестящего платья, рвалась наружу, словно кабачки к солнцу. Она будто парализовала Глеба: тот был не настолько пьян, чтобы его брали под руки и куда-то вели, он хорошо понимал, что Мара, как полноводная река, подхватила его, попавшего в быстрину.
Он уже забыл, что ему надо домой, Мара подливала ему, мешая водку, сухое и сладкое вино, снова тащила танцевать. Он помнит дальше все как в тумане. Почему-то хранит в памяти белые широкие ступени, по которым они спускались в ресторане со второго этажа на первый, помнит, что Мара на них поскользнулась на своих шпильках, но не упала, он ее подхватил под руку, и она грузно завалилась на него, обдав жаром разгоряченного женского тела. Почему-то не забыл, как помогал ей надеть легкий сиреневый плащ – и Мара никак не попадала в рукав и истерично смеялась. Помнит, как шли по ночному городу, как Мара взяла его под ручку и все время спотыкалась о мостовую, вымощенную булыжником: тонкий каблук-гвоздик попадал в брусчатку. Потом он поймал такси – и они поехали сначала к Мариному дому, потом таксист отвез его домой. Пока ехали в такси, Мара лежала у него на груди, и он чувствовал тяжесть ее горячего тела, от которого ему хотелось высвободиться, так как стало жарко и душно, слишком сладкий запах духов этой женщины казался ему тошнотворным, точно запах черемухи в комнате со спертым воздухом, сердце его натруженно колотилось и бухало метрономом, и его эхо возвращалось в правый висок. Почему-то мелькнула мысль, что Мара и Марина душатся одними и теми же духами. Юбка Мары задралась так, что ее толстые ляжки, обтянутые телесными колготками, были открыты его взору до розовых ажурных трусиков, сквозь которые просвечивали черные курчавые волоски. Он тогда подумал: «Специально она это все делает или напилась до бесчувствия?» Хотел даже поправить вздернувшуюся юбку, но постеснялся. Отводил мутный взгляд, но трусики светились, как цветок душистого табака в темноте, притягивая близорукие глаза. Мара что-то там несла из жизни кафедры и из своего бытия на ней, но он не слушал, мысли его были путаны, как леска от мормышки, что бросили, не смотавши, заглядевшись на неожиданно выловленную странную рыбу вроде ротана. Доехали быстро. Мара на прощание чмокнула его в губы, властно притянув его голову к себе. Глеб почувствовал кислый запах вина, смешанный с запахом оливье и селедки, да нарастающую дурноту от выпитого. Выскользнула в ночь, оставив после себя сладкий запах парфюма, от которого у Глеба неожиданно заболела голова, словно перед надвигающимся градом.
На другой день был выходной – и Глеб собакой с поджатым хвостом ходил за Викой и делал все, что она просила: убирался, чистил картошку и разделывал кролика, починил бра и сменил прокладки у двух кранов, привинтил отвалившуюся сушилку для белья, проверил у ребенка уроки. Мара стояла перед глазами с оголившимися ляжками и рвущейся наружу, будто подошедшее тесто, тяжелой грудью. Она не была женщиной в его вкусе. Умаявшись за день, отрубился, лишь только коснулся головой подушки. Всю ночь ему снилась преследующая его волчица с оскаленной пастью, из которой доносился смех Мары. Волчица играла с ним. Он бежал через лес, задыхаясь и слыша набат собственного сердца, разрывая во встречных зарослях брюки и обжигаясь крапивой, но не обращал на это внимания. Волчица настигала его – и валила с ног, после чего замирала, сначала поставив на его грудь лапы, потом положив голову на его плечо, и клацала зубами около уха. Затем лениво поднималась и чуть отходила, наблюдая, как он снова мчится, с ужасом понимая, что не убежит никуда. Когда он удалялся от нее на достаточное расстояние, волчица в три прыжка настигала его – и все повторялось снова.
43
В следующий семестр Глеба послали в Москву на курсы повышения квалификации. Туда же отправляли и Мару. Глеб был несказанно рад двухмесячному пребыванию в столице: можно будет походить по театрам и выставкам, вдохнуть воздуха жизни, бьющей, как поющие фонтаны, струями разной силы и разноцветных подсветок и выделывающих завораживающие па.
Их поселили в общежитии, отремонтированном и чистом. Комната была довольно просторная, с двуспальной кроватью, холодильником, письменным столом, креслом и шифоньером в прихожей. Тут же висело большое зеркало, какой-то причудливой формы геометрической абстракции. Глеб подошел к зеркалу, посмотрел на себя – и ужаснулся: серое, будто подмокшая штукатурка, лицо, одутловатое, с лиловыми кругами под глазами; белки глаз в красных прожилках, напоминающих контурную карту; сам ссутулившийся, точно знак вопроса; нависший валиком над ремнем животик. Он с горечью подумал: «Ну вот, молодость и миновала, проплыла, будто белый четырехпалубный пароход вниз по реке, на котором так и не довелось поплавать».
В первый же вечер после занятий Мара предложила пойти куда-нибудь в кафешку, отметить начало занятий. Нашли относительно недорогое кафе, стилизованное внутри под деревянную избу, заказали люля-кебаб с жареной картошкой и по салату «Цезарь», взяли бутылку красного вина и какой-то чай с фруктами, травами и корицей, приготовленный наподобие безалкогольного глинтвейна, который они тянули через трубочки, будто коктейль.
Мара принялась рассказывать институтские сплетни. Пила она на сей раз мало. Чуть пригубливала и ставила бокал на стол. В кафе царил откровенный полумрак. Зал освещали керосиновые лампы. Нет, лампы, конечно, были электрические, и огонек в них дрожал от электрического тока, но напоминали они настоящую керосиновую лампу. В глубине зала находился огромный электрический камин, имитирующий настоящий. Пламя на поленьях дрожало и облизывало их своими языками, как живое, притягивая взгляды расширенных зрачков немногих посетителей кафе. Грудь Мары тоже дрожала в такт всем этим дышащим языкам пламени, и отражение от пламени играло в ее огромных черных зрачках, словно свет луны на колодезной воде. Глеб почему-то с сарказмом подумал, что Мара выбрала такое кафе специально: не видно наметившихся морщин, пока бороздящих неглубокими складками лоб и рисующих лучики от глаз, бегущие точно от камня, брошенного в стекло.
Глеб очень давно не сидел вот так в ресторане. Да и вообще вдвоем с женщиной никогда в ресторане не был. До женитьбы, бывало, забегали в студенческий бар или кафе-мороженое, но там было как-то не так, как здесь: людно, настолько шумно, что казалось, что сидишь в гуле новогодней вечеринки, когда уже пробили куранты и начался «Голубой огонек». Здесь же зал был совсем пустой. Кроме них, в углу обедали еще два импозантных пожилых товарища, которые обсуждали, видимо, какие-то деловые вопросы, так как из их портфелей то и дело взлетали на деревянный стол, как курицы на насест, какие-то бумаги: листки порхали в руках мужчин – и казалось, что курицы хлопают крыльями.
Глебу в этом ресторане было очень покойно и уютно. Он расслабился и с наслаждением ел.
Марин смех больше не раздражал его. Ему теперь казалось, что он очень органично дополнял атмосферу этого пустого кабака. Приглушенно звучала музыка. Музыка была лиричная, пронзительный итальянский голос пел о нелюбви и одиночестве. Глеб не знал итальянского языка, но почему-то был уверен в том, что это об одиночестве и потерях. Мелодии навевали Глебу мысли о том, что жизнь подходит к середине – и ничего-то хорошего в его жизни еще не было, одна суета сует. А другие как-то умудряются урывать от жизни все: весь мешок подарков почему-то оказывается в одних руках.
Мара взяла его потную большую ладонь и повернула ее к свету:
– Дарагой, пазалати ручку, на любовь пагадаю!
Глеб засмеялся, вытащил из обтрепанного кошелька замусоленную сторублевку, протянул Маре и сказал:
– Ну, давай, чернобровая, гадай!
– Жизнь у тебя будет длинная, но суждены тебе частые душевные взлеты и падения. На линии сердца у тебя кресты и разрывы: ждет тебя, дарагой, эмоциональная потеря – любовь уйдет в песок, как вода, и, возможно, в результате смерти партнера.
– Полегче, чернобровая!
Мара засмеялась – и стекло протяжно зазвенело, точно о небо птица ударилась.
Он был уже немного пьян от музыки, тепла, чужой женщины, придвинувшей свои колени под столом вплотную к его деревянным ногам Буратино. Страшно тянуло скользнуть губами по вздрагивающей развилке в вырезе платья или запустить туда свободную неприкаянную руку, барабанящую по краю стола, обтянутого белой скатертью, чтобы она играла там на клавесине.
Выпускать ладонь из рук Мары не хотелось. Он перевернул ее и накрыл руку Мары, точно бабочку сачком. Провел своими пальцами, похожими на наждачную бумагу, по ее кисти, чувствуя, как бабочка затрепетала под сачком, осыпая шелковую пыльцу на пальцы. Бабочка была ночная, светло-коричневая, точно прошлогодний лист, в мелких крапинках, похожих на следы от мух. Бабочка рвалась на огонь, завораживающе мерцающий в камине игрушечным пламенем. Огненные полешки мигали синеватым светом, рождая иллюзию вечного сохранения тепла. Ох уж эти иллюзии, воздушные змеи, заботливо склеенные детской рукой. За ними можно немного пробежать по выкошенному лугу, иногда спотыкаясь о кочки. Но рано или поздно ветер потянет змей или к густому лесу, сквозь который не пробраться, или вынесет реять над рекой, как парус, – и ты выпустишь нитку, намотанную для надежности на пальцы, из рук. И змей полетит, подхваченный ветром, удаляясь от тебя все дальше, и в конце концов сначала превратится в еле заметную точку, а потом исчезнет из твоей жизни совсем, оставив бередящее душу воспоминание, которое становится все более расплывчатым, точно след от реактивного самолета в лазоревом небе.




























