Текст книги "Галина. История жизни"
Автор книги: Галина Вишневская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 35 страниц)
К сожалению, постановщикам «Катерины Измайловой» при создании фильма пришлось не раз задуматься о таких советских гражданах и гражданках, падающих с потолка, и не только в вопросах, на сколько сантиметров можно оголить шею артистке, но, что самое губительное, и при озвучивании фильма. Главный герой оперы – оркестр – очень плохо слышен, и его приглушили сознательно, чтобы не раздражать зрителей, как мне объяснил звукооператор, чтобы музыка не мешала (!) им слушать текст оперы. У постановщиков главной заботой было не раздразнить аппетит вроде бы уже сытого, дремлющего чудовища, не всколыхнуть застывшее болото и не дать «разгневанным народным массам» поднять вокруг оперы новую кампанию травли: «Чей хлеб едите, товарищ композитор и прочие товарищи, деятели советской культуры?..»
Когда фильм вышел на экран, я стала получать массу писем, и среди них много с возмущением, что в Советском Союзе показывают народу оперу, где женщина спит в постели с мужчиной. Однажды, надеясь посмешить Дмитрия Дмитриевича, я рассказала ему, что какой-то инженер написал мне: «Как же вы, такая знаменитая артистка, мать семейства, могли позволить себе подобное бесстыдство?» Каково же было мое удивление, когда я увидела его реакцию: у него болезненно передернулось и покраснело лицо.
Казалось, что могут значить для великого Шостаковича чьи-то дурацкие разглагольствования?..
Я пожалела, что сказала ему.
Снимали мы фильм около восьми месяцев. Я снова подолгу жила в моем любимом Ленинграде, создавала долгожданную роль, работала с милыми, приятными людьми. Получала я высшую ставку советской кинозвезды – 50 рублей за съемочный день, иногда не выходя из павильона по десять часов. Это вам не Голливуд.
В первых числах сентября съемки были закончены, и вдруг хватились, что не снят крупный – финальный! – план: тонущих Катерины и ее соперницы Сонетки. Всю сцену мы сняли в городе Николаеве под Одессой, на широкой реке, где я уже «утопилась». Теперь же нужно было лезть в воду Финского залива под Ленинградом, когда температура воды восемь градусов по Цельсию. На крупный план дублершу не поставишь, но не лишать же фильм сильнейшего эпизода… Кстати, его, такого яркого в повести Лескова, в сценарии фильма не было, чтобы еще раз не подчеркивать жестокость характера героини, но я настояла, чтобы его включили, и вот теперь нужно было рискнуть принять ледяную ванну. Начинался кадр с гладкой поверхности воды, из которой вдруг появляются, казалось бы, уже утонувшие Сонетка и Катерина. Увидев уплывающую от нее соперницу, Катерина догоняет ее, наваливается на нее всем телом и снова увлекает ее с собою под воду.
Снимали на большой глубине, и на специальном плоту рядом с киноаппаратурой стояли в полной готовности четверо профессиональных спортсменов-пловцов, чтобы кинуться нам на помощь, спасать, если что-то случится. Намазали нам тело жиром, надели толстое шерстяное белье. Когда мы обе, в тяжелой арестантской одежде, в платках, плюхнулись в ледяную воду, ощущение было жуткое… Холод продирал до костей, намокшая толстая шинель, как камень, тянула ко дну… Пришлось несколько раз репетировать: нужно было уйти под воду и сосчитать про себя – ей до пяти и вынырнуть на поверхность, мне же до десяти и тоже вынырнуть, затем догнать ее, и уже с нею вместе снова уйти под воду, и снова считать до десяти… Для оперной певицы эпизод не такой уж простой! Наконец, сняли первый дубль.
– Вылезайте скорее, нужно камеру перезаряжать.
– Если вылезу, то никакие силы обратно меня в воду не загонят – будем в воде ждать… Скорее!
Уцепившись руками за плот, мы старались не шевелиться, чтобы под одеждой не менялась вода. Наконец, сняли второй дубль. Мы пробыли в воде сорок минут, и съемки «Катерины Измайловой» закончились.
Тут же в автобусе, раздев догола, нас растерли спиртом. Для верности я выпила залпом полбутылки водки, и меня отвезли домой. Я проспала целые сутки и не то что не простудилась после ледяной ванны, но даже и не чихнула.
Если сделать скидку на плохое озвучивание, то фильм в результате получился прекрасный. Герберт фон Караян, посмотрев его, сказал в то время, что считает его лучшим из всех экранизаций опер. К сожалению, в России он теперь не выходит на экраны – из-за меня. Но за границей советский «Экспортфильм» им торгует. Слава купил его мне. В начале фильма, как всегда, перечисление действующих лиц и их исполнителей. Против имени героини, Катерины Измайловой, – пусто, ничего… Артистки не было, нет и не будет. Но позвольте, а трудящиеся народные массы?.. А где же?.. А?..
Орвелловский «Скотский хутор» не фантазия, он есть, и над ним ярко сияют кремлевские звезды. И я жила там, я выжила, я оттуда…
В то лето 1966 года, в перерыве между съемками, единственный раз в своей жизни я спела с Шостаковичем – в его творческом вечере в ленинградском Малом зале филармонии. Уже десять лет он не выступал из-за своей болезни – слабели мышцы рук. К сожалению, тот концерт явился его последним публичным выступлением.
А тогда Дмитрий Дмитриевич вдруг, как бы между прочим, обратился ко мне:
– Вы не против, если я буду вам аккомпанировать?
Накануне концерта мы репетировали. У меня страха не было, но волновалась я ужасно. Мы уже прошли арии из «Леди Макбет Мценского уезда», цикл на стихи Саши Черного и, наконец, дошли до Сонета № 66 Шекспира: «Измучась всем, я умереть хочу…» В середине его перемена тональности. Я пела Сонет много раз и никогда не ошибалась в этом месте, а тут слышу, что разошлась в тональности с фортепьяно, и остановилась. Странно… Я была уверена, что все точно спела…
– Дмитрий Дмитриевич, извините, пожалуйста, можно еще раз?
Начали снова, дошла до того места, и опять! От ужаса у меня круги пошли перед глазами. Правда, мне показалось в этот раз, что Дмитрий Дмитриевич не сменил тональность, я же это сделала, и вот… Но не могу же я самому Шостаковичу сказать, что он ошибся. Да, может, это и не так, а мне лишь послышалось, и ошиблась именно я.
– Дмитрий Дмитриевич, простите, я ничего не понимаю, может, от волнения…
Стыд-то какой! Перед Шостаковичем! В зале музыкантов полно – пришли слушать репетицию.
– Ничего, Галя, ничего, давайте еще раз.
А уже видно, что он «заводится»…
Начали в третий раз, и снова то же самое. Да я что, с ума сошла, что ли? Но я знаю, что пою правильно. Со мной истерика.
– Я не знаю, что со мною происходит!
И вдруг Шостакович выскочил из-за рояля, подбежал ко мне с нотами в руках.
– Галя, простите, простите Христа ради, это не вы, это я виноват, я виноват, проглядел, что здесь перемена тональности… совсем забыл, совсем забыл… И ведь ноты стоят, а вот от волнения ничего не вижу, ничего, понимаете, не вижу… Вот ведь конфуз какой, простите Христа ради…
А мне-то каково было? Я не смела и подумать, что Шостакович до такой степени волнуется, что три раза подряд, не замечая того, делает одну и ту же ошибку в собственном сочинении.
Пианистом Шостакович был великолепным, но на том концерте перед выходом он не только нервничал, а просто боялся. Боялся, что в какой-то момент при публике откажут руки… За кулисами он буквально метался, не находя себе места. Желая отвлечь его от этих мыслей, я говорила ему какие-то глупости и, наверное, выглядела идиоткой.
– Ах, Дмитрий Дмитриевич, как вам фрак идет. Вы такой красивый, я никогда не видела вас во фраке, вы похожи в нем на английского лорда.
– Вот спасибо, спасибо, Галя… я так волнуюсь… так волнуюсь…
И опять бегом из комнаты в комнату.
Концерт прошел блестяще, успех был невероятный. Ни до того, ни после не видала я Шостаковича таким вдруг раскрепощенным и радостно-возбужденным.
– Ах, Галя, я никогда еще не был так счастлив!
А той же ночью у него случился инфаркт, и он несколько месяцев лежал в больнице.
Летом 1967 года он пригласил меня на дачу и проиграл мне новое, только что оконченное сочинение для меня – вокальный цикл на стихи Александра Блока, для сопрано, скрипки, виолончели и фортепьяно, одно из самых прекрасных и вдохновенных его сочинений.
– Я посвящаю это вам, если вы не возражаете…
«Если вы не возражаете…» Он неизменно говорил так всем артистам, кому посвящал свою музыку.
Это сочинение, такой мучительной красоты и высочайшей поэтичности, занимает совершенно особое место во всем творчестве Шостаковича. Он писал его в больнице после инфаркта. Увидевший так близко смерть и вернувшийся к жизни, будто с высоты небес обозревает он свой жизненный путь, обращается к тем духовным ценностям, ради которых лишь и стоит жить, и говорит о них тем, кто остался на земле.
Прими, владычица вселенной,
Сквозь кровь, сквозь муки, сквозь гроба
Последней страсти кубок пенный
От недостойного раба.
С Бенджамином Бриттеном я впервые встретилась, приехав в Олдборо на фестиваль летом 1961 года, где меня уже ждал Слава, еще за год до того познакомившийся с ним. Хоть и пела я уже в Лондоне, но столичная суета, волнения первого выступления в великолепном городе, да и короткое пребывание не дали разглядеть самих англичан, и теперь мне казалось, что я впервые встретилась с народом, который так любила еще с детства, проливая слезы над романами Диккенса – до сих пор одного из самых любимых моих писателей.
В тот же день я увидела Бена, и мгновенно вся душа моя распахнулась ему навстречу, чего со мною никогда не бывало; мне сразу стало с ним просто и легко. Я думаю, что и все, кто имел счастье знать этого обаятельного чело века, должны были чувствовать именно простоту и естественность в общении с ним. Наша встреча состоялась в его Ред-Хаузе, на гарден-парти. Глядя на него, приветливого и любезного со всеми без различия рангов, одетого в один из своих любимейших костюмов в клеточку – он мне тут же сказал, что все свои костюмы носит не менее двадцати лет, – я подумала, что, наверное, он когда-то был Давидом Копперфильдом и шел по дорогам Саффолка в поисках мисс Бетси Тротвуд. А теперь вот живет в Олдборо, в этом очаровательном уголке земного шара, на берегу моря, где сохранился еще дух старой Англии, где люди так просты и приветливы.
На моем сольном концерте, где Слава мне аккомпанировал, Бриттен слушал меня впервые и, наверное, подумал, что я сумасшедшая. И правда, когда я вспоминаю сейчас ту программу, то не могу поверить, что такое было возможно. Помимо романсов Прокофьева, Чайковского, Штрауса, Шумана – арии из опер «Норма», «Манон Леско», «Сила судьбы», «Леди Макбет Мценского уезда» и, наконец, «на десерт» – «Песни и пляски смерти» Мусоргского. После концерта Бриттен зашел ко мне, наговорил массу комплиментов, сказал, что счастлив был именно сейчас меня услышать, потому что начал писать «Военный реквием» и теперь хочет написать в нем партию для меня, и как замечательно, что в этом сочинении, являющемся призывом к миру, объединятся вместе представители трех народов, больше всего настрадавшихся в войну: англичанин Питер Пирс, немец Фишер-Дискау и русская – я.
– Вы по-английски когда-нибудь пели?
– Нет, конечно, только по-итальянски.
– Тогда я для вас на латыни буду писать. Вы знаете латынь?
– Знаю! – возопила я и от радости повисла у него на шее.
В течение зимы Бриттен по частям присылал мне нотный материал моей партии, и я тут же ее учила. Когда Слава впервые посмотрел в мои ноты, он был потрясен и ошарашен, и не только гениальностью музыки.
– Даже если бы я не знал, что Бен писал это для тебя, я бы сказал, что это ты, он написал твой портрет.
И в самом деле, моя партия в «Военном реквиеме» совершенно непохожа ни на что, написанное Бриттеном до того или после. Первое исполнение намечалось на 30 мая 1962 года в Ковентрийском соборе, и это было для меня замечательно, поскольку перед этим я должна была петь впервые в лондонском «Ковент-Гардене» в шести спектаклях «Аиды» и могла попутно заниматься «Реквиемом» с самим композитором.
И вдруг мне позвонил взволнованный Бен, что ему отказывают в моем участии. Я не могла понять, почему: ведь я же все равно в это время в Лондоне, – и кинулась в Министерство культуры к Фурцевой. Пока я дожидалась в ее приемной, моя знакомая, работавшая в иностранном отделе, потихоньку принесла и отдала мне – на память – выброшенное в мусорную корзину письмо Бриттена, адресованное заведующему иностранным отделом Степанову, которое я храню как драгоценную реликвию.
Через несколько минут я сидела у Фурцевой и, слушая ее, пыталась понять, что же происходит.
– Немцы разрушили Ковентрийский собор во время войны и теперь его восстановили…
– Так это же замечательно, что восстановили!..
– Но люди могут потерять бдительность, забыть, что Западный Берлин…
Она несла какую-то чушь, а я мучилась нестерпимой болью, что меня лишают права петь замечательное сочинение. Что она там болтает?
– Катерина Алексеевна, сочинение призывает к миру против войны. У нас же каждый день во всех газетах пишут, что мы боремся за мир. И вот тут-то и получается просто изумительно – русские, англичане и немцы все вместе объединяются за мир во всем мире.
– Но как же вы, советская женщина, будете стоять рядом с немцем и англичанином в политическом сочинении? А может, в данном вопросе наше правительство не во всем с ними согласно?
– Да в чем не согласно-то? Сочинение не политическое, а призыв к людям за мир во всем мире…
– Но Ковентрийский собор восстановили немцы…
Так и не поняв – за войну мы или за мир, увидев, что невозможно выйти из этого заколдованного круга, я распрощалась с нею и ушла. Слава через наших знакомых в Лондоне просил передать Бриттену, чтобы он снова добивался разрешения, и эта переписка продолжалась всю зиму.
По-моему, ни Фурцева, ни чиновники министерства сами толком не понимали происходящего, иначе меня бы просто не выпустили в Англию. А так, приехав в лондонский «Ковент-Гарден» петь Аиду, я была уверена, что Бриттен еще кому-то напишет и в конце концов разрешат, что ему, иностранцу, не будут чинить препятствий в его благороднейшем замысле, казалось бы, так выгодном для нашего правительства, пропагандирующего свою борьбу за мир во всем мире с такой страстью, что Хрущев даже сапог снял и стучал им по столу на сессии Генеральной Ассамблеи Организации Объединенных Наций.
Но вот ко мне в гостиницу пришли вместе расстроенные Бриттен и Пирс и сказали, что получен окончательный отказ.
– Мы не понимаем, почему. И что теперь делать? На премьеру ждут Ее Величество…
Что я могла им сказать в присутствии моей советской переводчицы? А кроме всего, я действительно не могла разобраться в происходящем. Мое сердце разрывалось от стыда за наше великодержавное хамство. Я не могла понять, как же может советское государство отказываться от чести, что великий английский композитор, вдохновленный пением русской певицы, написал для нее партию в своем гениальном сочинении… Ведь это честь не только мне, но и моему народу. Это уже история мировой культуры. Было нестерпимо стыдно, что хоть и невольно, но я поставила в ужасное положение дорогого мне человека. Ведь теперь, когда до премьеры остается так мало дней, нужно заменять меня, искать певицу, которая согласится за столь короткий срок выучить труднейшую партию.
Все это время я, крепостная холопка, сидела в Лондоне, пела свои спектакли, до последнего дня надеясь, что мои хозяева опомнятся и я буду петь в Ковентри. До премьеры – 30 мая – оставалось несколько дней. Но вот я спела 22 мая последний спектакль, и мне приказали на другой же день улететь в Москву, заставив сказать корреспондентам, что я срочно должна… сниматься на телевидении.
А в Москве, пока я пела в «Ковент-Гарден», Слава все пытался добиться для меня разрешения. Наконец, начальник отдела внешних сношений Министерства культуры В. Степанов ему разъяснил:
– Не ходи больше никуда, мы свое решение не изменим.
– Но почему?
– Потому что собор восстановили немцы. Лучше бы он стоял разрушенным как памятник зверств фашизма. Нельзя бывшего врага превращать в своего друга. Понял? Он восстановлен на немецкие деньги, а мы в этом вопросе с англичанами не согласны, и принимать участие в их торжествах мы не будем.
– Но через несколько лет забудут, на чьи деньги восстановлен собор, зато в истории останется, что русская певица была первой исполнительницей гениального сочинения! Кто сегодня помнит – при каком императоре или президенте или короле написал Бизе свою «Кармен»?
– Ничего… советскую власть запомнят.
Да, я на всю жизнь запомнила, кто запретил мне петь в Ковентрийском соборе «Военный реквием» Бриттена, это величайшее сочинение века, как сказал Дмитрий Шостакович мне и Славе, и когда он получил запись, то слушал ее по нескольку раз в день.
Я навсегда запомнила дату первого исполнения – 30 мая 1962 года, когда вместо того, чтобы ликовать и участвовать со всеми вместе в этом торжественном событии, я обливалась слезами у себя дома, в Москве.
А через несколько месяцев, в январе 1963 года, я пела «Военный реквием» в Лондоне на сцене Альберт-Холла и в те же дни записала пластинку с Питером Пирсом, Дитрихом Фишером-Дискау и Бенджамином Бриттеном.
В Советском Союзе «Реквием» был исполнен лишь в мае 1966 года, до того триумфально обойдя уже почти все страны мира.
В последующие годы я часто приезжала в Англию, как ни в одну другую страну, три раза пела свои серии спектаклей «Аиды», пела свои сольные концерты и всегда приезжала на фестивали в Олдборо. Однажды не приехал по каким-то причинам Слава, и Бен должен был срочно заменить его в моем концерте.
Каким был Бриттен пианистом, говорить не приходится: все знают уникальный дуэт его с непревзойденным партнером Питером Пирсом, олицетворяющим своим искусством культуру, красоту и изысканность камерного пения. В моей душе всю жизнь звучит их «Зимний путь» Шуберта. А может ли кто-нибудь сыграть с такой волшебной простотой Сонату для арпеджиона и фортепьяно Шуберта, как Бен Бриттен в записи со Славой?
В тот вечер я пела романсы Чайковского, музыку которого так любил Бен. (Неужели ни у кого нет этой записи?) Романс «Страшная минута» завершают лишь несколько тактов фортепьяно, казалось бы, не дающие никакого повода да и времени для размышлений. Но Бриттен сыграл их так, что нужно было после этого уже ничего более не слушать, дать жить в душе неземной чистоте, трепетной мечте великого музыканта.
Я никогда не забуду, как мы с Питером пели в одном из концертов дуэт Ромео и Джульетты Чайковского в сопровождении фортепьяно, написанный для сопрано, тенора и оркестра, – единственную завершенную часть задуманной им оперы. Когда Бен играл свое долгое и, в общем-то, невыгодное для пианиста вступление к дуэту, это нельзя было назвать игрой на рояле. Это был момент единственный и неповторимый. Возможно ли передать ощущение, когда вдруг остановилась жизнь?
Остановись, мгновенье, – ты прекрасно!
Стоя на сцене у рояля, я заслушалась и… не вступила со своей начальной фразой. Я очнулась от наступившей вдруг тишины и не сразу сообразила, где я нахожусь и что я должна делать… Тогда Бен, будто ничего не случилось, немножко подождал и снова сыграл последние такты музыкального вступления.
Летом 1965 года Слава уговорил Бена и Питера провести отпуск вместе с нами в России. Честно говоря, я от уговоров воздерживалась – у меня гвоздем в голове торчал неразрешимый вопрос: чем кормить джентльменов целый месяц? Где я возьму для них бифштекс, который можно прожевать, и свежую рыбу?
Для парадных приемов иностранных гостей я уже разработала меню, действующее без промаха: блины и банка на два килограмма зернистой икры – ее еще можно было купить в те годы, – а для пущего шика ставила в нее суповую ложку. Эффект был фантастическим: после этого иностранцы думали, что в России икру вместо супа хлебают, но самое главное – на их незакаленные заграничные желудки четыре, максимум пять горячих блинов, каждый залитый маслом, сметаной и украшенный большой ложкой икры, ложились тяжелым утюгом, после чего они отваливались от стола и могли только смотреть на оставшееся в банке лакомство, не в силах проглотить ни крошки больше. Тут я объявляла, что теперь будет обед и что их ждет шикарный ростбиф. Общий стон и мольба о пощаде были мне ответом. Ни разу не подвел нас горячий блин, верный друг, никто никогда не хотел после него отведать «шикарный ростбиф», которого, конечно, не было.
Пока я ломала голову, чем же я все-таки буду кормить джентльменов, дивный совет дал нам Шостакович. Незадолго перед тем он был в Армении, отдыхал в Доме творчества композиторов в Дилижане, расположенном высоко в горах, и был в восторге от гостеприимства армян. Вот туда он и посоветовал нам убраться с иностранными гостями: мол, армяне не подведут, а здесь на русских харчах мы вряд ли продержимся. И правда, когда Слава позвонил к ним и сказал, что, возможно, он предоставит им честь принять у себя в Доме творчества Бриттена, а также и нас, – они готовы были от радости объявить национальный праздник. Еще бы, впервые Бриттен ехал отдыхать в Советский Союз, и не в какой-то кремлевский санаторий, а к армянам!
На аэродроме Бен показал нам небольшую книжку стихов Пушкина с английским подстрочником и сказал, что собирается за летние каникулы написать для меня вокальный цикл и что писать будет на русский текст стихов!
Так счастливо началось наше путешествие. К нам присоединилась Аза Аминтаева – Ося, и вскоре мы уже дышали чистейшим горным воздухом Дилижана. Нам отвели два отдельных дома и даже предоставили повара. Видно было, что армяне подготовились встречать гостей по высшему разряду. Слава им сказал: будет у вас плохо, уедем к вашим соседям-грузинам. После этого мы могли уже больше ни о чем не беспокоиться. Чтобы никому не отдать чести принимать у себя Бриттена, армяне, если нужно, передвинули бы свои горы.
И потянулись к нашему дому ящики с винами, коньяком, восточными сладостями и фруктами… Барашки, цыплята, форель и прочая снедь каждый день украшали наш стол. Где они это добывали – уму непостижимо, но жили мы как в раю. Только один раз случилось ЧП. У Бена продырявился ботинок, и он захотел купить новую пару туфель. Хорошо, что Слава успел подобрать выброшенные ботинки, а то что бы мы делали? Купить ни за какие деньги невозможно – их просто в магазинах нет. Тогда он собрал «совет старейшин» – армянских композиторов, опекающих нас, – и, выставив перед ними пару джентльменских туфель, задал вопрос: «Что будем делать? Другой пары у Бриттена нет. Он сейчас сидит дома в тапочках – пишет в вашем Дилижане музыку, чем вы прославитесь. Я еще задержу его пару часов, а потом?.. Или придется звонить грузинам? У тех всегда все есть…» После чего поднялся старший из них, принял в объятия бриттеновские дырявые ботинки и, страшно вращая глазами, сказал, что только через его труп прикоснется к ним чья-либо рука. «У нас есть Фауст и Отелло, живут недалеко отсюда, починят так, что будут лучше новых. Это дело чести армянского народа…» (Я заметила, что почти всех сапожников в Армении зовут Фауст, Отелло или Цезарь.) И правда, когда Бен, окончив работу, спросил Славу, когда же они пойдут покупать ему новые ботинки, Слава поставил перед ним пару великолепно отремонтированных туфель, начищенных и сияющих, как новые.
– Зачем тебе покупать, ты уже привык к своим любимым туфлям. Посмотри, как постарался для тебя Отелло. Признайся, что тебе еще никогда не чинил ботинки Отелло!
Бен был в восторге.
Чего только ни выдумывали наши милые хозяева, чтобы развлечь нас. Никогда ни Бен, ни Питер не узнали, каких героических усилий стоило им устраивать все эти удивительные пикники на природе, поездки высоко в горы, где, куда только хватает глаз, не видно жилья человека и где всегда нас ждал как по волшебству накрытый стол и приветливые, милые люди. Что касается меня, то, зная бытовые трудности жизни в нашей стране, вечную нехватку продуктов, я не верила своим глазам, видя все это изобилие. Причем в магазинах Армении тоже ничего нет.
Для нас было большим сюрпризом, как непритязательны в быту оказались и Бен, и Питер, как они легки на подъем, как не обращают внимания на досадные неудобства или отсутствие привычного комфорта. Однажды мы должны были лететь в расположенное высоко в горах местечко Горис, где еще сохранились старые армянские церкви. Лететь можно было только маленьким самолетом, приспособленным для посадки на небольшой площадке в горах, и, когда нам подали это средство для полета, мне стало дурно:
– Слава, по-моему, эта посудина сначала была кашеваркой в солдатской кухне, а потом ей приделали мотор и крылья. Мы все погибнем!
К моему удивлению, наши англичане, в шортах, шляпах, вооруженные фотоаппаратами и, конечно, с фляжками на боку, первыми нырнули в эту керосинку. Ничего не оставалось делать, как последовать за ними. Как нас трясло и выворачивало в течение полутора часов – рассказывать не нужно. Слава Богу, что нас живыми вывалили на землю в деревне Горис. Уже через десять минут нас доставили к накрытым столам, буквально ломившимся от еды. И опять началось… Должна сказать честно, что никогда в жизни больше я не ела такого масла, сметаны и меда, да и Бен и Питер тоже (коровы, пасущиеся на лугах, едят ароматнейшие цветы). Угостили нас какой-то особой виноградной водкой. Мы уже привыкли пить стаканами коньяк в течение двух недель и тут тоже пили без опаски. А наш Питер так и совсем разошелся, предлагал один тост за другим, и все было хорошо… Но вот мы решили сфотографироваться.
– Петя, снимай нас всех вместе на фоне гор! Пожалуй, чересчур твердой походкой Петя отошел к кустам и нацелил на нас свой аппарат. Мы все, чтобы шире растянуть рты в улыбку, дружно закричали «чииз», и вдруг… Пети не стало! Мы готовы были поклясться, что он только что был с нами, доказательством тому лежала на земле его шапка. Не увидев следа его вознесения на небо, мы кинулись в кусты и нашли его в лопухах, куда он навзничь повалился и уже готовился уснуть.
Выдумывая для нас все новые и новые увеселения, чтобы мы не заскучали и, не дай Бог, не вздумали поехать к соседям, наши хозяева решили в один из дней готовить для нас «хаш». Что это такое, я плохо тогда поняла, знаю лишь, что готовится он из баранины очень долго и с большим значением, а есть его нужно днем. Чтобы не помереть ночью, что ли? Когда нас привезли на гору, там уже бы ли накрыты всякой едой столы, горели костры, а в самом центре на углях стоял огромный чан, и в нем что-то булькало. В течение нескольких часов мы это черпали большой ложкой себе в миски, ели и запивали стаканами коньяка под бесконечные тосты. К вечеру мы пребывали уже в таком развеселом расположении духа, что море нам было по колено, и, отправив машины, решили домой идти пешком. Внизу, в лучах заходящего солнца, виднелись наши домики – казалось, до них рукой подать, – и, отвергнув план возвращения проезжей дорогой, мы двинулись вниз прямиком через лес с крутой горы, оказавшейся скользкой, как лед, от покрывших ее толстым слоем сухих хвойных иголок. То и дело падая, мы черепашьим шагом продвигались вниз, и вот странно – чем ниже мы спускались, тем больше отдалялись от нас наши дома. Стало темнеть, и, чувствуя, что мы останемся ночью в лесу, Бен первый принял решение – сел на собственный зад и полетел вниз, лихо маневрируя между деревьями. Мы все последовали его примеру, и это нас спасло – с последним лучом заходящего солнца мы затормозили около нашего поселка, правда, все с разодранными штанами, а я так и туфлю потеряла.
Но обычно наши оргии происходили по вечерам, а утром все мы работали: Слава учил какое-то новое произведение, Бен сочинял, а я с Осей, закрыв плотно все окна, чтобы ему не мешать, полным голосом снова и снова пропевала оперу Шостаковича, готовилась к съемкам фильма. Что касается нашего дорогого Пети, то он писал дневник и еще… В один прекрасный день за завтраком Бен и Питер, многозначительно переглянувшись, начали… по-русски спрягать слово «писать». Нужно сказать, что Петя оказался более талантливым и прилежным учеником и, видно, Бен признал за ним первенство, но в критических случаях он с полным сознанием своего авторитета решительно приходил ему на помощь.
– …Я пишу письмо… – начал Питер, но уже следующее прозвучало странно: – Ты писёшь письмо…
Тут Бен его серьезно поправил:
– Не писёшь, ты пизяшь…
Мы замерли, и когда Петя победоносно закончил: «они пиз…т», – тут с нами началась истерика. Во что преобразовалось в устах джентльменов слово «писать», они никогда не узнали, но изучение русского языка, кажется, на этом закончилось. Иногда они, удивляясь, почему же мы все-таки над ними так смеемся, снова упорно начинали: «…я пишу письмо…» – пытаясь добиться совершенства произношения. И мы уже серьезно говорили, что теперь получается великолепно, только просили их никогда и никому больше не демонстрировать свои достижения.
Я не знаю, на каком языке мы все говорили. Слава и Бен объяснялись на немецком, Бен называл его «олдборо дейч». Правда, все, кто знал немецкий язык, слушая их, не могли понять, о чем, собственно, идет речь, и что это – было, есть или будет, но они друг друга понимали прекрасно. В моем запасе тогда было не более двух десятков английских слов, но, как говорил Питер, с великолепным оксфордским произношением. Ося за весь месяц дальше «let's go» не двинулась. Бен и Питер выучили, кроме «писать письмо», еще: пойдем, миленький, дорогой, люблю, грибы, вкусно, хлеб, хорошо, плохо… Нашего запаса слов оказалось достаточно, чтобы беседовать ежедневно до поздней ночи. Когда же слова были бессильны выразить переполнявшие нас эмоции, мы кидались друг к другу на шею.
Но вот наше пребывание у гостеприимных армян подошло к концу, и накануне отъезда Бен позвал нас к себе, чтобы показать свой новый законченный цикл.
…Эхо… Ангел…
С первых же страниц нас буквально потрясло его точное эмоциональное попадание в пушкинский стих, слияние с ним без знания русского языка.
…Я думал, сердце позабыло… Соловей и роза…
Он написал не музыку на стихи, которая при желании может существовать и сама по себе. Нет, он сумел проникнуть в душу самого стиха, прикоснуться к тайне поэта – что же тревожило его – и написал об этом музыку, сохранив притом свою неповторимую индивидуальность.
…Полумилорд, полукупец… Бессонница…
Я слушала это удивительное по красоте и изысканности сочинение, и мне казалось, что я могу назвать даже день, когда Бен писал тот или иной романс.
Передо мной вставали картины суровой, дикой кавказской природы: каменные бездонные ущелья и устремленные ввысь, в бескрайнее небо высокие горы, тропинки в лесу, по которым мы все ежедневно гуляли, дикие цветы – их так любил Бен… Вот он отошел в сторону от нас и стоит один, чему-то тихо улыбаясь… «Я думал, сердце позабыло способность легкую страдать. Я говорил – тому, что было, уж не бывать…» Когда я пою этот прелестнейший романс, я всегда вижу Бена, стоящего в тени огромных деревьев, и его улыбку чему-то таящемуся в его душе…