Текст книги "Я еду на верблюде"
Автор книги: Галина Василевская
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Галина Онуфриевна Василевская
Я еду на верблюде
В Асуан
Думаете, все было так просто? Сел в самолет и прилетел в Асуан? Как бы не так. Сначала я завоевывал право на путешествие. А потом… Все интересное было потом. Но если бы я съездил только в один лишь Асуан, и то считал бы, что мне повезло.
Живу я в Минске, а папа мой живет и работает в Асуане. Асуан от Минска далеко, дальше, чем от Москвы, даже дальше, чем от Артека. В Артек, если получишь путевку, можно сесть в поезд и поехать или на самолете полететь. А в Асуан так просто не попадешь. Ты можешь умирать от желания поехать туда, можешь по ночам не спать, думать об этом путешествии – и все равно не поедешь. Потому что Асуан находится на другом материке, в Африке, и добираться туда надо через несколько стран и даже через три моря.
И вот я еду в Асуан.
Мой папа помогает строить там одну из самых высоких в мире плотин.
В прошлом году папа сказал мне:
– Закончишь успешно пятый класс, будешь хорошим парнем – возьму тебя на каникулы в Асуан.
Думаете, легко мне было? Пятый класс это вам не какой-нибудь там четвертый. Тут и предметы новые и учителя. По каждому предмету другой учитель.
Сколько фильмов я не посмотрел. Сколько раз на каток с друзьями не сходил. От телевизора убегал в другую комнату. Все уроки учил, чтобы хоть тройку не схватить. А эти тройки, как нарочно, так и лезут в дневник. Только зазеваешься, а она тут как тут. Сядет на краешке и усмехается нахально, словно говорит:
– А я уже здесь. Попробуй меня выбросить.
И вправду, попробуй. Ничего не выйдет. Резинкой потрешь – дырка будет. Это специально из такой бумаги дневники делают, чтобы стирать отметки трудно было.
Так что лучше не пускать тройки ни в дневник, ни в тетрадь. И я старался.
А когда по истории начали проходить древний Египет – тут уж в моем дневнике одни пятерочки красовались.
А как же иначе! А вдруг и я увижу те самые пирамиды, о которых в учебнике написано и которые стоят на земле пять тысяч лет. Даже трудно представить себе – пять тысяч лет!
Что такое «хороший парень» – папа не сказал. Да я сам додумался.
Начал с того, что слушался маму, мыл посуду, чистил пылесосом ковры. Но я понимал, что этого мало. Я хотел, чтобы папа гордился мной, и решил совершить героический подвиг.
Каждый день после школы я приходил на мост через Свислочь, стоял часами и ждал: а вдруг кто-нибудь случайно упадет в воду. Тогда я сразу брошусь и спасу этого человека. Про меня напишут в газете. Я получу медаль, стану знаменитым и пошлю эту газету папе.
Целую неделю ходил я на мост. Никто не тонул. Зато мама начала интересоваться, где это я пропадаю, почему так поздно возвращаюсь из школы.
И я понял: чтобы совершить подвиг, нужно много свободного времени. А у меня времени не было.
Тогда я придумал другое. Идя из дому и домой буду приглядываться: а может, кто-нибудь потеряет кошелек и там будет много денег и будут важные документы. Я найду и дам объявление в газету: «Пионер Микола Павлов нашел кошелек. Прошу обратиться по адресу…»
Но кошельков никто не терял. А когда я с мамой шел по улице, мама сказала:
– Не горбись, будешь сутулым. Иди прямо.
Идти прямо и искать кошелек невозможно.
Я вспомнил о подвиге на пожаре и начал глядеть на крыши домов, чтобы первым заметить дым.
– Чего ты задрал голову, – сказала мама, – иди как человек, не лови ворон.
С мамой не поспоришь. Даже папа этого не делает. Я шел и думал: никто не тонет, не теряет кошельки, нет пожаров…
Потом в книжке я прочел слова Юлиуса Фучика: «Герой – это человек, который в решающий момент делает то, что он должен сделать».
Эти слова я выучил на память. Я повторял их, когда шел в школу и из школы, написал их на листе бумаги большими буквами и приклеил над своим письменным столом. Я решил, что мой «решающий момент» еще не наступил, но когда он наступит, я сделаю то, что должен буду сделать.
Папа приехал неожиданно. Писал, что сможет выехать только в конце июня, а сам приехал в мае. Хорошо, что в школе уже заканчивались занятия.
Прихожу я однажды из школы, а у меня на письменном столе стоит верблюд. Не настоящий, конечно, а игрушечный верблюжонок из светло-желтой кожи, с длинными прямыми ногами. На горбу седельце малиновое с золотой шелковой бахромой. С носа красная кисть свисает, глаза-пуговички блестят на солнце.
Увидел я верблюжонка и догадался, откуда он.
– Папа приехал! Папа приехал! – закричал я.
Выхватил из портфеля дневник и побежал к папе.
– Вот смотри! – сказал я, показывая папе дневник. – Я еду в Асуан! У меня нет ни одной тройки!
Папа сначала посмотрел на меня, потом на маму и засмеялся:
– Посмотрим. Может и поедешь.
И я поехал. Правда, не сразу. У папы в Минске были еще какие-то долгие дела. То он должен был кого-то увидеть, то с кем-то поговорить. С мамой у него были бесконечные и, по-моему, совсем ненужные разговоры: что взять с собой, какие рубашки, чтобы мне не было жарко. Как будто не все равно, из чего они сшиты – из льна или не из льна. Я могу ехать совсем без рубашки. В Африке ведь тепло.
Наконец мы едем, я и папа. Сперва поездом в Москву, а оттуда самолетом «Москва – Каир».
Мне везет
Самолетов на аэродроме не сосчитать. На многих из них написано не по-русски, поставлены непонятные знаки. Порт международный. Вот и наш самолет, который полетит в Каир.
– Папа, смотри, наш самолет самый большой. Правда?
– Правда, большой, – соглашается папа.
– И самый быстрый, если самый большой?
– И самый быстрый.
– А почему наш самолет самый большой и самый быстрый?
– Потому что в нем летишь ты, а ты ведь спешишь.
Ох эти взрослые! Ты всерьез говоришь, а им все шутки. Я решил, что до самого Каира вопросов задавать больше не буду. Посмотрим, кому раньше надоест молчать.
Сел я в самолет возле окна и приготовился смотреть вниз. А тут зажглись огненные буквы, ими на разных языках было написано: «Не курить» и «Пристегнуться ремнями». И еще по радио это самое на разных языках повторили.
Мы с папой вообще не курим. А пристегнуться пришлось. Сразу стало неудобно смотреть в окно. Но я все же кое-как повернулся и стал смотреть на аэродром. За окном ходили рабочие в комбинезонах, копошились под самолетами.
Наш самолет еще стоял на земле, а все равно было интересно смотреть. Интересно было, когда он тронулся с места и земля сперва медленно поплыла назад, потом все быстрей, все быстрей, и вот уже только мелькает трава по сторонам взлетной дорожки, и совсем незаметно самолет отрывается от земли. Вдруг чувствуешь, что земли под колесами самолета уже нет, и ты уже летишь в воздухе, словно птица, нет, словно ракета, набирая скорость, вперед, вперед и ввысь.
Так летел я. Как в сказке. И летел – в сказку.
В Москве шел дождь. Над городом плыли серые тучи. Было пасмурно, как осенью. Наш самолет пробился сквозь тучи, как сквозь густой темный туман. Сверху тучи стали похожи на снежное поле и на какие-то причудливые снежные горы – будто кто-то порвал их на части, и они, порванными, застыли. Порванные снежные горы-сугробы. Такого на земле никогда не увидишь.
Не успел я оглядеться, как за окном самолета тучи исчезли, словно кто-то стер их гигантской рукой. Светило яркое солнце. Папа, который поверх моего плеча тоже смотрел вниз, только успевал называть:
– Тула. Вон за городом большой парк, даже не парк, а лес. Это Ясная Поляна. Здесь Лев Толстой жил… А это – тургеневские места, они в его книжках описаны… А вот это – Харьков… Это Запорожье… А вон голубой уголочек – это Азовское море. С левой стороны все море видно…
Как я жалел, что сижу в самолете справа, а не слева, и не вижу всего Азовского моря. А больше всего завидовал пилотам, которые сидят в кабине и видят все справа, и слева, и впереди.
А так я не успевал разглядеть ни Харькова, ни Запорожья, ни уголочка Азовского моря. И если в Москве я радовался, что наш самолет самый быстрый, то теперь хотел бы, чтобы самолет летел тише и ниже, чтобы можно было побольше разглядеть и запомнить, а потом рассказать дома друзьям.
Потому что кто ж еще из моих друзей может лететь вот так, как я, и столько видеть сразу, за каких-нибудь два-три часа.
Ну разве это не сказка!
– Берег Черного моря видишь? – спрашивает папа. – Видишь белую полоску у берега? Это пена прибоя. А вон лодки рыбаков вышли на промысел.
Гляжу на ту пену, на маленькие игрушечные лодки. А потом на синей воде снова вижу белые лоскутки пены, словно кто-то разбросал по воде снег.
– И это прибой? – спрашиваю.
– Нет, это от ветра на волнах белые гребешки… А вот уже и турецкий берег.
Я прижимаюсь лбом к стеклу, чтобы ничего-ничего не пропустить. Вглядываюсь вниз и вижу зеленые поля, маленькие домики деревень. Потом не стало ни полей, ни домиков, а только желтел внизу песок, потом желтый песок вдруг сразу стал красным.
– Папа, смотри, красный песок!
– Это краснозем…
Не успеваю насмотреться на краснозем – я же никогда раньше его не видел, – как снова попросили всех пристегнуться к креслам, потому что самолет сделает посадку в Анкаре.
– Везет тебе, – говорит папа.
– Почему? – не понимаю я.
– Во-первых, что летим днем и ты все видишь. А во-вторых – самолет не каждый раз останавливается в Анкаре.
Я вовсе не против того, чтобы мне везло.
Чужая земля
– Сейчас ты будешь идти по чужой земле, – говорит папа.
Никогда в жизни я не ходил по чужой земле. Земля, по которой я хожу уже двенадцатый год, – моя земля. И улицы мои, и город, где я живу, – мой. И пионерский лагерь, куда я еду летом, и лес, где я собираю ягоды и грибы. Все мое. И про то, что все это мое, я подумал только теперь, после того, когда папа сказал о чужой земле. Раньше просто ходил, играл, бегал. И ни о чем не думал.
А тут… буду идти по чужой земле. Какая она, чужая?
Я крепче сжимаю папину руку, и мы выходим из самолета.
Ступеньки трапа, асфальт дорожки. Там, где асфальта нет, колышется под ветром, пригибается к земле зеленая трава. Когда вращаются винты самолета, поднимается такой ветер, что не только траву пригибает – фуражку с головы сорвать может.
На аэродроме много самолетов с непонятными надписями и знаками. Как и в Москве, аэропорт этот тоже международный. Возле самолетов снуют люди в замасленных комбинезонах. На головах у них вместо фуражек фески с кисточками, из-под которых видны черные волосы. У всех только черные. Светлых, как у меня или у моего папы, нет ни у кого.
В аэропорту продают сувениры. Мне сразу бросились в глаза кинжалы. Изогнутые турецкие кинжалы с разрисованными рукоятками. Сколько их! Лежат под стеклом и словно просятся: «Возьми меня, никогда в жизни не захочешь расстаться со мной».
А серебряные шампуры-шпаги, на которых жарят шашлыки, просто стоят в вазе наверху витрины, и только, как букет цветов, торчат из вазы витые ручки. Остальные сувениры неинтересные. Подумаешь, носки вышитые, браслеты или кольца. Все это вместе взятое не стоит и одного кинжала.
И все не просто лежит, все продается. И кто-то ведь покупает эти кинжалы и ходит с ними по улице! Я представил себе, как прихожу в класс с таким кинжалом на поясе. Все ребята сбегаются ко мне и просят, чтобы дал его хоть в руках подержать. А я не даю, еще чернилами запачкают. Витька, мой друг, обижается: «Мою черепаху, Аэлиту, я тебе давал подержать, а она ведь живая. Ей же вредно. И то я дал. А ты…» – он не договаривает, и мне вправду становится стыдно. Я подаю ему кинжал вместе с ножнами: «На, гляди, подумаешь, Аэлита…»
– Пошли, разбойник, вижу, что тебя заинтересовало, – говорит папа.
А мне совсем не хочется никуда идти. Я, кажется, стоял бы здесь весь день и смотрел на кинжалы.
– Пошли, угощу лимонадом.
Папа берет меня за руку и, как маленького, ведет от прилавка.
Высокий тонкий стакан с лимонадом подает мальчик в белом, вышитом чем-то блестящим костюме и белой феске с кисточкой.
Папа берет два стакана, один с лимонадом для меня, другой с чем-то белым для себя. Я сперва попробовал из папиного стакана – не понравилось. Похоже на кефир, только тягучее и пахнет неприятно.
А лимонад сладкий и холодный, и все-таки не такой, как наш.
Я пью и думаю: вот я сижу на чужом стуле, в чужом городе, на чужой земле. И эта чужая земля такая же, как и наша. И трава на ней такая же растет, и люди возле самолетов ходят в черных комбинезонах. Только говорят иначе, на чужом, непонятном языке, только подают лимонад приезжим в аэропорту мальчики, а в магазинах продаются кинжалы.
«Добра-добра, Миколька»
Вы были когда-нибудь в бане, дышали горячим воздухом, от которого, кажется, вот-вот дух захватит? Такое же чувство было у нас, когда мы попали в Каир.
Солнце жгло так, словно собрало всю свою жару и спустилось поближе к земле, чтобы отдать ее здесь, на этом клочке земли. И хоть бы облачко его прикрыло, хоть бы ветерок подул. Так нет же. Ничего. Раскаленный огненный шар над головой и раскаленный асфальт под ногами. А ты – посередине. И делай, что хочешь. Можешь терпеть – терпи. Не можешь – убегай. Куда хочешь убегай, иначе расплавишься.
Я удрал. Удрал туда, где можно было спрятаться от солнца – в аэропорт. Над головой не жгло, и от стен словно и вправду веял холодноватый ветерок.
– Ничего, сынок, привыкай. В Асуане будет еще жарче. Тут только тридцать девять.
Я со страхом поглядел на папу:
– А разве… может быть еще жарче?
– Может.
Я вздохнул.
– Хочу тебя предупредить, – снова сказал папа, – не удивляйся, что бы ты ни увидел.
– Как не удивляться? – не понял я.
– Ну, если увидишь что-нибудь такое, чего ты дома не видел, делай вид, что тебя ничего не удивляет, будто все для тебя привычно. И никуда отсюда не уходи, я скоро вернусь.
Честно говоря, я не совсем понял, что сказал папа. Но уточнять было поздно, потому что папа быстро прошел в какую-то комнату, и я остался возле чемоданов один.
И тут… Ну попробуй сделать вид, что ты не видишь, если глаза сами глядят.
Мимо меня прошли две женщины в длинных, до самых пят, черных платьях. На голове у них было по два платка: внизу белый, а сверху – черный. Они прошли не подымая глаз от земли. Я не удивился.
Потом прошла еще женщина, тоже в черном платье до пят и – ну чудеса! – на лице ее была черная маска. Самая настоящая маска. Даже на маскараде у нас таких не надевают. Там только глаза закрывают, а тут все лицо до подбородка. У хоккеистов такие. Только у хоккеистов светлые. Вратари надевают их, чтобы лицо от шайбы защитить. Так ведь там шайба. Она же как пуля летит. А тут от чего лицо прятать?
И я представил себе, как по улицам ходят женщины, а все, кто не встретит их, швыряют им в лицо чем попало. И поэтому женщины закрывают лицо маской.
«А может, – подумал я, – может, у этой женщины траур, и она оделась во все черное, чтобы все знали, как ей тяжело и печально. Потому она и спрятала свое лицо».
Прошла еще одна женщина тоже в черном. Лицо ее было укутано черным платком. Только глаза блестели. Потом еще одна прошла. Как им, наверное, жарко!
А мужчины ходят в белых длинных, до пят, рубашках-халатах. Потом я узнал, что называются они галабии. На некоторых мужчинах были белые рубахи, такие же, как на мне и на моем папе, тоже с закатанными рукавами.
Я ничего не понимал. Мужчины носят белое, женщины черное. Мне очень захотелось сейчас же все выяснить, расспросить у папы: почему женщины ходят в черном? Но папы рядом не было.
Возле меня пробежал мальчишка в длинной светлой полосатой рубашке, на руке он держал пачку газет, одной газетой размахивал и что-то выкрикивал.
Потом кто-то осторожно тронул меня за руку.
– Сэр, кока-кола.
Я оглянулся. Кого это назвали «сэр»?
Возле меня стоял мальчик в длинной голубой полосатой рубахе. Одной рукой он держал за ручку маленькую колясочку, на которой стоял ящик с небольшими бутылочками из толстого темного стекла. В другой его руке была такая же бутылочка. Мальчик протягивал ее мне.
– Кока-кола, сэр.
Никто никогда не называл меня «сэр».
– Я не «сэр», я Миколка, – сказал я.
– Сэр Миколька? Рашен?[1]1
Рашен – русский (англ.).
[Закрыть] – спросил мальчик и вдруг засмеялся так, что на темном лице заблестели все его белые зубы, весело закивал кудрявой головой.
– Добра-добра, Миколька!
Я снова удивился: откуда здесь, в Каире, мальчик знает наше белорусское слово «добра»?
Мальчик ловко откупорил бутылку, сунул ее мне в руки, и не успел я опомниться, как он побежал дальше со своей колясочкой, выкрикивая слово, которое, видно, ему очень нравилось:
– Добра-добра, добра-добра!
А я стоял, держал в руках бутылку и растерянно озирался. Где папа?
Удивительный город
Мчится автобус. Ветер врывается через открытые окна и даже в ушах гудит, даже глаза режет – больно смотреть. А не смотреть нельзя – я еду по Каиру.
Широкая улица. В несколько рядов мчатся машины с козырьками над ветровым стеклом. Они обгоняют автобус и проскакивают так близко от него, что, кажется, вот-вот царапнут по боку, зацепят – и быть беде. А они пролетают мимо, как стрелы, пущенные из лука, и ничего не случается, все в порядке. Только когда шофер чувствует, что не проскочить, – он в самый последний момент нажимает на тормоза. Они пищат во все свои железные голоса, и машина останавливается, как вкопанная. Только на мгновение. И тут же снова срывается с места.
От этого стремительного потока машин у меня кружится голова. И вдруг я чуть не крикнул от неожиданности: в этой бешеной суматохе едет… велосипедист. Едет, спокойно лавируя среди машин, уверенный, что ничего с ним не может произойти. Одной рукой он держит руль велосипеда, а другой придерживает на голове огромный, как велосипедное колесо, поднос. На подносе возвышается гора серых, размером с тарелку лепешек.
– Папа, что это?
– Человек везет хлеб, – спокойно ответил папа.
Автобус обгоняет машина с открытым багажником. В багажнике сидят, обнявшись, две темнолицые девочки. Они смеются и всем, кто смотрит на них, машут руками.
Мне показалось, что они машут мне тоже, и я помахал им в ответ.
И снова черно-белый живой поток машин.
А среди потока – тележка на двух огромных колесах, арба. На арбе лежат овощи и сидит мальчик. А везет арбу маленький ослик с синими бусами на шее.
Машины внезапно останавливаются на перекрестке. Я смотрю вперед и замираю: дорогу переходит верблюд. Живой верблюд с длинными ногами и длинной шеей. На единственном горбу верблюда прикреплено седло, нет, не седло, а настоящий трон, покрытый ярким покрывалом.
Там, на самом верху этого трона, сидит человек и гордо смотрит с высоты вниз на людей, на машины.
«Вот бы так прокатиться!» – я даже млею от зависти.
Верблюд не спеша скрывается за домами, мы мчимся дальше.
Одни дома по обе стороны улицы почти такие же, как в наших городах, только с большими закрытыми от солнца балконами, а рядом – совсем не похожие на наши, с круглыми куполами-крышами. Некоторые дома вовсе без крыш, просто ровная площадка со столбами, к которым привязаны веревки и сушится белье, видны спинки железных кроватей, бегают дети. Значит, там, наверху, люди живут под открытым небом.
А между домами на улице у тротуаров растут пальмы, высокие, стройные, с голыми стволами, и только сверху, с конца ствола веером расходятся длинные прутья с тонкими листочками. И оттуда, сверху, свисают, будто в авоськах, желтые плоды.
– Папа, что это? – показываю я на авоськи.
– Финики.
На тротуаре возле дома стоят на коленях, низко склонив к земле головы, мужчины, много мужчин.
– Что они делают? – снова спрашиваю я у папы.
– Молятся, – отвечает папа, – теперь послеполуденная молитва, сегодня пятница, в мечети всем не хватило места. Иногда люди всю улицу занимают, и тогда машины не ходят.
Наш автобус сворачивает на улицу, вдоль которой течет река.
– Это Нил, – говорит папа.
Нил широкий, берега его одеты в серый гранит.
Я гляжу на реку. Гляжу из окна автобуса, и мне не верится, что эта река – Нил, что я уже в Африке. Мне кажется, будто все это я вижу в кино. Сижу в зале, а на экране незнакомый город, верблюды, река. Вот только горячий воздух врывается через раскрытые окна автобуса и солнце слепит глаза…
– Асуанский гранит, – говорит папа.
Слово «асуанский» он произносит так, словно сам добывал тот гранит, в который одет Нил.
По истории в школе я учил, что древние греки называли Нил «рекой жизни» и что вообще «Египет – это дар Нила». Значит, если бы не было Нила, не было бы здесь ни этих домов, ни быстрых машин, ни людей в удивительной одежде. Не было бы ничего.
По Нилу плывут лодки, груженные тюками с хлопком. Лодки по самые края бортов сидят в воде, а над ними, как крылья гигантской птицы, развеваются большие белые паруса.
«Удивительный город, – думаю я, – на крышах домов живут люди, ишаки носят бусы, машины уступают дорогу верблюдам, а на тротуарах молятся».