Текст книги "На дальнем прииске"
Автор книги: Галина Воронская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Залитые щедрым летним солнцем города, станции и полустанки, темные леса то подступают к железной дороге, то отходят вглубь, и вместо них стелются зеленые поля, и кажется, что облака у горизонта зацепляют землю. Пахнет разогретой хвоей и травой. А на остановках опять кричат:
– Во-ды да-вай!
– Хле-ба да-вай!
– Во-лю да-вай!
Семнадцатый день эшелон в пути. Проезжают Урал с уютными пологими горами, покрытыми темной летней зеленью. Приветливые мохнатые елочки, уютные полянки. Хорошо бы лечь на теплую землю и смотреть, как в небе плывут жемчужные облака, прислушаться к шуму деревьев и лесным шорохам, забыть арест, разлуку с любимыми, сводчатые камеры, следователей, ложь друзей на очных ставках и всю эту неправду, разломившую жизнь надвое.
Живут себе спокойно и тихо стрелочники в маленьких домишках, пешеходы, что, заслонив рукой лицо от солнца, долгим взглядом провожают вагоны, и не поймешь, что в их глазах – осуждение или сочувствие. Белоголовые дети собирают ромашки и колокольчики, радостно брызгаются в светлых речках. Да мало ли кому еще на свете живется уютно и спокойно. За решетчатыми окнами вагонов бесконечно тянется телеграфная проволока. Километры… сотни, тысячи километров… И уже далеко Москва!
По мере того как продвигается поезд, меньше говорят о прошлом и больше – о будущем. Что такое лагерь? Какая там жизнь? Можно ли получать письма и читать газеты? Клавка уже дважды побывала в лагере и, не смущаясь, едет в третий раз. Но толку добиться от нее трудно.
– А что лагерь? – вскидывает Клавка белесые брови и философски добавляет: – Везде люди живут. На воле тоже: одни побогаче, другие победнее. Я, например, в лагере всегда хожу в кружевных воротничках, обожаю кружевные воротнички!
Все с сомнением смотрят на тощую, серую от грязи Клавкину шею. Августа с окриками ежедневно заставляет Клавку умываться.
– Работа – это уж кому как повезет. Я и поваром была, и в оркестре играла, и мешки шила, а однажды даже инженера по строительству замещала. Ничего особенного! – Клавка обегает колючими глазами присутствующих и начинает предсказывать их лагерную судьбу. – Магда кантоваться будет, по-вашему, дурака валять, ее в клуб заберут, художники редко попадаются. Августа – бригадир, – и после короткого раздумья нерешительно добавляет: – пожалуй, и в старосты подойдешь, если только твоя статья позволит.
– Всю жизнь мечтала быть лагерной старостой, – вставляет Августа, – стоило ради этого институт и аспирантуру кончать. Клавка уязвлена в своих лучших чувствах:
– А что, думаешь, просто быть в лагере старостой? Туда всякого не поставят. Знаешь, какую голову надо иметь? Это тебе не лекции читать! – и, успокоившись, продолжает дальше: – Тетю Дашу в домработницы заберут. А Нинку с таким голосом – в агитбригаду. Этакая красючка любого начальника замарьяжит. А тебя, бабка, куда везут? – Клавка поворачивается к Анне Юрьевне. – Ума не приложу, загнешься ты там.
Анна Юрьевна властно стучит согнутыми пальцами о доски нар и надменно говорит:
– Такие женщины, как я, просто не умирают, моя милая. Мой дед в Отечественную войну двенадцатого года был героем Шевердинского редута.
Но иногда Клавка, обозлясь, что ей не дали съесть чужую пайку хлеба, начинает предрекать зловещим голосом:
– Подождите, доберемся до лагеря! Узнаете там кузькину мать! Потаскаете на себе в лесу баланчики, посмотрю, что запоете! О работе больше всех говорила Вера Рун:
– У нас теперь нет прошлого, а только настоящее. Мы должны доказать преданность Советской власти самоотверженной честной работой. Лично я попрошусь на самые тяжелые работы и дам стахановские проценты. Возможно, меня освободят даже раньше, чем пересмотрят мое дело.
– Можешь не беспокоиться, завкадрами тебя теперь никто не назначит, даже если очень попросишь, – ехидничает Нина.
В перерыве между очередными скандалами Тося лепит из хлеба собак и лошадок. Когда очень мучает голод, она со вздохом поедает свои зачерствевшие произведения искусства.
С утра до позднего вечера распоряжается Августа. Ей до всего дело: как подметают пол, чистыми ли руками берет Клавка свой хлеб и почему тетя Даша пьет уже пятую кружку воды. Августа успевает узнать, какая это станция, название промелькнувшей речки и что сегодня в газетах пишут про Китай.
Закинув маленькую кукольную головку и закрыв глаза, Нина прочувственно поет:
Он говорил мне:
Будь ты моею
И обещал-ал мне
Блаженство рая-я…
Целыми днями женщины массируют Нине огромный живот, слоновые бока, жирную спину. Но ни от массажа, ни от плохого питания Нина не худеет, а на лице ее по-прежнему разлит нежный румянец. Просто неприлично. Кругом все бледные и худые.
– Ничего меня не берет! – огорчается Нина.
Над притихшими, туманными полями, над черной зубчатой стеной лесов ночью мерцают смутные звезды.
Анна Юрьевна составляет желающим гороскопы, желающих много, почти весь вагон. Нужно назвать месяц, число и год рождения. Сухим желтым пальцем Анна Юрьевна чертит замысловатые фигуры по звездному небу, что-то считает про себя, глубокомысленно задумывается, но гороскопы удивительно похожи друг на друга. Удар судьбы, тяжелые испытания и обязательно благополучный конец. Следует опасаться такого-то месяца, тут уже некоторое разнообразие в названии. Благоприятные такие-то числа месяца, тогда и рекомендуется писать заявление о пересмотре дела.
Так действительность вторгается в астрологию, науку таинственную, отвлеченную и доступную немногим.
В Сибири солнечные дни сменяются пасмурными. Часто накрапывает теплый дождь. В теплушке гадают: куда везут? Мариинские или Бамские лагеря, а может быть, их ждет далекая холодная Колыма? Ошибаются в названиях, спорят, выясняется, что никто не знает карты СССР. Все географические школьные премудрости давно выветрились из головы.
На ремонте железнодорожных путей теперь часто встречаются заключенные. Они приветливо машут проходящему эшелону. Неволя роднит их с этими бледными людьми за решеткой. Встречаются лагерные командировки: вышки, высокие заборы, обнесенные колючей проволокой.
Клавка с видом превосходства посвящает «фраерш чистой воды» в тайны лагерной жизни и с вожделением поглядывает на облюбованные вещи. Тетя Даша все вспоминает свою жизнь.
– Вот когда я была замужем, так у нас в кабаке… – неизменно начинаются все ее рассказы.
Эшелон стоит на маленькой станции, пропуская товарные и пассажирские поезда. Станция, каких много было уже в пути. Облупленное здание с мутными окнами, дачный перрон, чахлый палисадник, а над всем возвышаются три сросшиеся березы. Все это видно в узкую щель двери.
К двери подходит женщина лет сорока, скуластая, с зачесанными назад короткими русыми волосами с проседью. Лицо замкнутое, отчужденное, веки почти закрывают усталые серые глаза. Но в угловатых неторопливых движениях ее чувствуется затаенная сила. Женщина очень редко встает со своего места. Ей ничего не надо: ни свежего воздуха, ни солнца, ни горбушки хлеба. Молчаливо терпит она жажду, духоту, скандалы. Целыми днями она лежит на своем неудобном месте, где одна доска выше другой. Закинув руки за голову, она смотрит на теплушку невидящими глазами и о чем-то напряженно думает. Ей безразличны ссоры, слезы, дурацкое желание захватить лучший кусок хлеба или сахара. Какое это имеет значение, когда отобран партбилет и оплевана вся жизнь! Такая же безучастная ко всему она была и в камере. Женщину часто допрашивали сутками. Она приходила от следователя побледневшая, молчаливая, чуть-чуть растерянная. Съедала оставленный ей обед и ложилась на свое место, укрывшись с головой пальто. Говорили, что у нее был орден Красного Знамени за участие в гражданской войне и орден Ленина за строительство завода в первую пятилетку. Кажется, она была инженером, но точно никто не знал. Ее молчаливо обходили. При ней почему-то было неудобно ссориться, рассказывать анекдоты. И теперь, когда ей захотелось постоять у двери, все молча расступились. Несколько минут женщина смотрит на станцию рассеянным, отсутствующим взглядом, но внезапно лицо ее искажается. Сдавленным голосом она спрашивает проходящего вдоль состава смазчика:
– Это станция Петушки? Смазчик утвердительно кивает головой.
Впервые за много месяцев женщина начинает говорить. Голос у нее глухой, низкий, худые руки нервно теребят застежку кофточки.
– Я узнала Петушки по трем сросшимся березам, – пристально всматривается в станцию. – Прошло столько лет и столько событий, а здесь все по-старому. Как странно! В гражданскую войну здесь дрались отступающие колчаковские части. Мы потеряли здесь много товарищей, очень хороших и верных товарищей! За тем холмом мы вырыли братскую могилу. Когда уже кончился бой, шальная пуля убила Андрея. Вы слышите? – кричит женщина. – Убили Андрея! – Скупые слезы текут по ее лицу. – Мы похоронили его в братской могиле. У Андрея всегда было много друзей, и в могилу он тоже лег с друзьями. – Женщина молчит, потом полушепотом спрашивает: – Может быть, лучше, что он лежит там? – она обводит глазами теплушку, решетки, притихших женщин. – Он не пережил бы все это…
Потом хватается за дверь, исступленно трясет ее, точно хочет сорвать засов, задыхается и внезапно бессильно опускает руки. И пока не трогается эшелон, она неподвижно стоит у двери, сумрачная, строгая, как будто в почетном карауле перед своим прошлым. Потом идет на свое неудобное место, и все молчаливо расступаются перед ней.
И опять бежит дорога…
В теплушке делят хлеб, поют песни, плачут, ссорятся. Ехать всем уже давно надоело. Хочется вымыться, постирать, иметь хотя бы подобие кровати. Печет рыжее солнце, хочется пить, но бачок пустой. Чаще обычного вспыхивают ссоры, теснота такая, что стоит повернуться, обязательно заденешь соседа. Августа по привычке командует металлическим голосом, но сегодня ее не слушают.
После обеда начинают собираться грозовые тучи. В воздухе, в застывших лесах чувствуется необычное напряжение. Рано темнеет. Слышен противный, дребезжащий звук.
– Вроде сломалось? – говорит Тося. – На остановке надо сказать конвою, а не то крушение будет.
– Ну и черт с ним, если оно будет, – меланхолично объявляет Магда, – после всего, что со мной произошло, я за свою драгоценную жизнь нисколько не беспокоюсь.
Душно. Все обливаются потом. Скорей бы пошел дождь. Железный, бьющий по нервам звук все продолжается. Внезапно он обрывается, и тогда становится слышен отдаленный гул грома. Налетает ветер и нагибает покорные деревья. Черно-синее плотное небо прочерчивают золотые молнии, и наконец падают долгожданные тяжелые капли дождя. Поезд замедляет и без того небыстрый ход. Гроза идет над эшелоном. Сквозь вой ветра и яростный шум деревьев вперемешку с ударами грома доносятся выстрелы и лай собак.
Клавка кубарем скатывается с верхних нар, напряженно прислушивается и радостно вопит:
– Ур-а! Побег! Урки пошли в побег!
Выстрелы сливаются со свистами и криками, с шумом дождя. Вспыхивают и гаснут лиловые молнии.
– Молодцы, урочки! Знают, когда бежать! В дождь собаки след не возьмут!
Острое лицо Клавки в свете пробегающих молний кажется сиреневым
– Женщины! Молитесь, кто умеет! Молитесь, чтобы их не поймали!
Молиться никто не умеет. Даже Анна Юрьевна и ее однокашница давно позабыли молитвы.
– Да что же это такое? Тетка Даша! Ты старорежимная, ты должна знать, – плачущим голосом кричит Клавка и вся дрожит от волнения.
И тетя Даша, спекулянтка и кабатчица, тяжело падает на колени на грязный замусоренный пол, бьет поклоны, истово крестится и бормочет:
– Господи боже… отец наш всевышний… Спаси и помилуй рабов божьих… мне неизвестных…
Поезд все стоит, но уже глуше грохочет гром и реже вспыхивает молния. Дождь барабанит по железной крыше. Через час, точно нехотя, поезд трогается. Клавка отплясывает дикий танец, высоко вскидывая босые грязные ноги.
– Ушли!.. ушли!
На другой день ярко светит солнце, лиловой дымкой окутаны леса, теплая, напоенная влагой земля.
Узнают, что два поклонника Нининого таланта из соседнего вагона отодрали железные листы на крыше и убежали. Поймать их не удалось.
Днем вагон, из которого был совершен побег, срочно расформировывают. Принимая хлеб и воду, дежурная Магда невинным голосом спрашивает конвоира, негритянские губы ее насмешливо растягиваются:
– Что это за выстрелы слышались ночью? Неужели кто-нибудь бежал? Это безумие! Его, конечно, сейчас же поймали?
Конвоир кроет матом и вместо четырех ведер воды дает только два. Через несколько дней на маленькой станции, окруженной лохматыми мрачными елями, отцепляют часть вагонов, а из женской теплушки вызывают «с вещами» тетю Дашу и Клавку. Здесь оставляют заключенных по бытовым статьям, эшелон же следует дальше. Клавке и тете Даше желают счастья и скорой свободы, дают им лишнюю пайку хлеба и четыре липких конфеты. Даже Анна Юрьевна, забыв Клавкины дерзости, машет ей кружевным платочком и кричит по-французски:
– Adieu, ma petite!
Клавка с сожалением смотрит на прельстившие ее кофточки, платья и прочие принадлежности туалета, которые (теперь это уже совершенно ясно) ей не достанутся.
Простые и безвкусные тряпки тети Даши ни в какое сравнение не идут. Тетя Даша успела со всеми перецеловаться, а сейчас стоит у вагона и рыдает басом.
Лето 1937 года.
Не спеша тащится эшелон через туннели, могучие сибирские леса, вдоль огромного, как море, овеянного легендами синего Байкала. Сизый дым тянется шлейфом за поездом. Протяжно гудит паровоз. Мимо безымянных сопок, мимо деревень и городов, в дождь и в жару, в грозу и в голубые туманы бежит в неизвестность дальняя дорога…
На далеком прииске
"Так скучно, так страшно
В больнице тюремной».
Воровская песня.
В палате удушливо пахло йодоформом, заношенным бельем, потом. Ветер, забегавший сюда через небольшое окно, не мог развеять этого крепкого, устоявшегося запаха. Из окна был виден маленький больничный двор, обнесенный забором и колючей проволокой, скамейки и порыжевшая затоптанная трава. За забором громоздились кучи серой земли – «отвалы», а за ними стояли лысые сопки, кое-где на них зелеными пятнами лепился стланик. Днем еще бывало жарко, но по ночам изредка уже падали легкие, звонкие заморозки.
Лагерная больница находилась на окраине беспорядочно разбросанного «вольного поселка». Поэтому все окна были забраны решетками, а возле входной двери круглые сутки дежурил вохровец. По ночам старший в сопровождении фельдшера со списком обходил палаты, пальцем считая больных.
В палате, где умирал Озеров, находилось еще восемь человек. С утра до позднего вечера они галдели, ругались, шаркали по полу огромными стоптанными шлепанцами и с нетерпением ожидали обеда и ужина. Обсуждение предстоящей или прошедшей трапезы занимало много времени, а порой приводило к ссорам. Когда приносили еду в жестяных мисках, прекращались разговоры, люди жадно и торопливо ели. Изредка давали добавку, за ней тянулись все, кроме Озерова. Несколько дней он находился в забытьи. Его порции съедал сосед по койке – Тимоха, забитый парень с торчащими ушами.
Койка Озерова стояла в темном углу, на отшибе. Озеров полусидел на трех тощих подушках и тяжело, хрипло дышал. Его почти невесомое тело покрывало грубое коричневое одеяло. Худое лицо Озерова еще больше обострилось, приобрело землистый оттенок, такими же стали тонкие, хорошо вылепленные, пересохшие губы. Большой выпуклый лоб казался неестественно белым. Иногда Озеров с трудом поднимал набухшие лиловые веки, карие глаза его были подернуты дымкой, и взгляд их не всегда был осмыслен. В этот теплый безоблачный день Озерову особенно трудно было дышать.
– Никак концы сегодня отдаст, – равнодушно кивнув в его сторону, сказал Федька, губастый жулик, весь в наколках.
– Не ори, дай человеку спокойно отойти, – одернул его Тимоха. В деревне с детства его научили уважать смерть.
– Ори не ори, а жить ему, – Федька звонко щелкнул пальцами и деловито осведомился: – А что ему сегодня на завтрак давали?
– Порошковую яичницу и чай.
– Ишь ты! А почему это, братцы, все Тимоха поджирает? По закону нужно делить на всех! – Федька вопрошающе посмотрел вокруг себя бесстыдными, светлыми глазами.
– Молчи, дура, Тимошка смотрит за ним, пусть кушает – оборвал Федьку старый вор, «пахан», единственный обладатель седой бороды в палате.
Тимоха честно пытался накормить Озерова яичницей, но он, ненадолго придя в себя, согласился выпить чай и снова впал в забытье. Время приближалось к обеду, и Тимоха со спокойной совестью съел остаток завтрака.
В коридоре послышались шаги: шел обход. Сегодня, в сопровождении заключенного врача, его делала сама начальница санчасти. В палате сразу стало тихо, больные поспешно легли на койки. Каждому хотелось как можно дольше задержаться в больнице. Это был отдых от ненавистной добычи золота. Золото – это бесконечная земля, «порода», ее нужно было кайлить, насыпать в тачки и по узким трапам везти к промприборам и бутарам, где к вечеру килограммами снимали это окаянное золото. Попадались самородки, но продукты и спирт давали только за крупные, за мелкими самородками никто не нагибался. Их топтали или со злостью отшвыривали грубыми лагерными ботинками, такова была здесь цена этому драгоценному золоту!
В палату вошли доктор и начальница санчасти. Доктор Анатолий Петрович, высокий, костлявый, чуть сгорбленный, с наголо обритой головой в сетке морщин, с глубоко запавшими ясными глазами. Анатолий Петрович легко раздражался. У него было двадцать пять лет заключения, с таким сроком было трудно, конечно, иметь уравновешенный характер. В лагере с восхищением передавали: при посещении больницы начальник управления, самодур и деспот Евсеев, исподлобья глядя на Анатолия Петровича, нагнув короткую, с толстой жирной складкой шею, сказал:
– У тебя здесь много бездельников валяется! Анатолий Петрович отчеканил:
– У меня нет бездельников, гражданин начальник, у меня есть больные!
Необычно было и появление в больнице Анатолия Петровича. В первые дни, когда Ольга Васильевна пришла на работу, с участка привезли заключенного с острым приступом аппендицита. Больной во время операции умер. Это была первая в жизни операция Ольги Васильевны. Проплакав всю ночь, она утром уехала в управление и потребовала прислать ей хирурга. Ей долго никого не присылали. Но однажды в кабинет вошел худой, страшно оборванный человек. Из ботинок торчали голые пальцы. В руках он вертел сложенную бумажку.
– Пройдите к фельдшеру, он вам укажет место, ему же отдайте и направление. Попозднее я вас осмотрю. Человек криво усмехнулся:
– Я, собственно, не больной… Меня прислали к вам работать, – и назвал известную среди хирургов фамилию.
Перехватив испуганный взгляд Ольги Васильевны на его рваную одежду и башмаки, сказал:
– Прошу прощения за мой вид. Еще полчаса назад я гонял тачку в забое, – у него задергалось правое веко.
Все операции делал Анатолий Петрович, Ольга Васильевна ассистировала ему. Анатолий Петрович считал, что с годами из Ольги Васильевны мог бы получиться отличный врач. У нее были чуткие руки, и диагнозы ее, несмотря на недавнюю практику, удивляли его точностью. Да, из нее получился бы отличный врач, если бы она поменьше занималась любовью и туалетами. Ужасно, на что уходит иногда талант женщины! Последний ее роман с уполномоченным райотдела невероятно возмущал Анатолия Петровича. Во-первых, «он» был уполномоченным, а Анатолий Петрович терпеть их не мог. Во-вторых, он трезвонил без конца по телефону, бегал в больницу и отрывал Ольгу Васильевну от дела, а работы всегда было много. Уполномоченный был рослый, светловолосый, охотник, с красивыми выпуклыми темными глазами. Анатолий Петрович прозвал его «буйволом». В больнице «буйвол» был обходителен и вежлив. В лагере, вызывая к себе в кабинет заключенных, нередко раздавал затрещины.
Из управления уже дважды, несмотря на то что сами разрешили, предлагали снять с работы Анатолия Петровича: у него была 58-я статья и большой срок. «Буйвол» по просьбе Ольги Васильевны оставил его «под личную ответственность». Но и это обстоятельство не смягчило Анатолия Петровича.
Ольга Васильевна, тоненькая, маленького роста, ухитрялась здесь, на глухом прииске, следить за модами. Каштановые, тщательно расчесанные волосы волнами падали на ее узкие плечи. Чуть раскосые глаза с густыми короткими ресницами придавали ее лицу что-то японское. Больные любили ее за доброту, за то, что она избегала говорить слово «заключенные», и прозвали ее «куколкой». Глядя на нее, хотелось взять эту хорошенькую надушенную девочку за руку и увести из смрадных палат.
Ольга Васильевна обходила больных, за ней, заложив руки в карманы халата, подчеркнуто неторопливо двигался хмурый Анатолий Петрович. Около Федькиной койки произошел скандал. У Федьки была «мастырка» на ноге, то есть нарочно сделанная рана. Он удачно растравлял ее соляной кислотой. В больнице рана стала быстро подживать, а соляную кислоту здесь Федька достать не мог. Пришлось полить рану керосином. Керосин хорошо подействовал: рана загноилась, но остался запах.
– Опять ногу развязывал, – прикрикнула Ольга Васильевна.
– Ясное дело, «мастырка», – брезгливо бросил Анатолий Петрович, искоса взглянув на рану. – Я вам раньше говорил – не стоило его класть в стационар, теперь полюбуйтесь, даже керосином воняет! Выписать мерзавца!
Несмотря на оханье и божбу Федьку назначили к выписке.
У кровати Озерова доктора надолго остановились.
– Больной, вы меня слышите? – спросила Ольга Васильевна. Лицо Озерова осталось неподвижным, было слышно его хриплое, неровное дыхание, большая черная муха ползала по щеке. Ольга Васильевна согнала муху, долго выслушивала, считала пульс. Попросила выслушать Анатолия Петровича. Он потыкал стетоскопом, недовольно дернул костлявым плечом.
– Его слишком поздно привезли к нам с участка. Черт знает что! – разозлился Анатолий Петрович, и у него задергалось правое веко. – Доведут человека до последней черты, а потом волокут в больницу, как будто мы, чародеи. Нужно сменить там лекпома, безграмотный мальчишка, ничего не понимает!
Анатолий Петрович не любил безнадежных больных. Он считал смерть своим врагом и каждую победу ее встречал как личное поражение.
– А если увеличить дозу камфоры?
– Второе сердце ему не вставишь.
– Что-нибудь можно сделать? – Ольга Васильевна умоляюще взглянула вверх на доктора. На ее розовое, по-детски припухлое лицо упал луч солнца.
Анатолий Петрович покачал головой, его тяготил этот разговор. Ольга Васильевна повертела в руках стетоскоп, вздохнула.
– Еще не старый человек и семья, наверное, есть? Не знаете, кто он?
– Кажется, инженер.
Ольга Васильевна опять вздохнула.
– На ночь я посажу возле него Люську, санитарку, а днем, – Ольга Васильевна посмотрела на больных, – вы уж поухаживайте за ним?
– Да мы завсегда… мы ухаживаем, вон Тимоха ему вместо няньки, – загудели больные.
После докторов пришел старичок фельдшер в очках в железной оправе. Карманы его халата оттопырились от продуктов – их передала Ольга Васильевна для тяжелобольных. Фельдшер раздал лекарства, сделал укол Озерову, покачал головой и ушел, ничего не сказав.
В палате опять стало шумно. Играли самодельными замусоленными картами в «буру», а Тимошку поставили на «вассер» – сторожить. Тимоха, не считая Озерова, был «фраером» – не принадлежал к корпорации воров и, по их мнению, был существом низшего порядка и обязан был подчиняться. При приближении посторонних Тимоха должен был подать сигнал.
Федька подрался с соседом из-за пайки хлеба, за драку выписывали из больницы, но Федьке теперь было наплевать – после обеда он уходил в лагерь. На ругань и крики прибежал вохровец, да так быстро, что чуть не захватил карты. Их в последнюю минуту успел спрятать «пахан». За карты тоже выписывали из больницы. Тимоха под градом ругательств виновато поплелся к своей койке.
Косые желтые лучи, перерезанные решеткой, легли на пол. Было смрадно и душно. Озеров лежал без сознания.
В большом прохладном кабинете, обставленном грубо сколоченной мебелью, сидели главный инженер и начальник прииска. Начальник, с квадратным подбородком и воспаленными от недосыпания глазами, в расстегнутом у ворота защитном кителе, распекал главного инженера. Инженер сидел на стуле, вытянув слоновьи, в резиновых сапогах, ноги, косо надвинутая фетровая шляпа с полинялой ленточкой придавала ему ухарский вид. Он курил и рассеянно слушал начальника прииска. Главный инженер проработал на приисках до седых волос и считал, что ему не стоит волноваться из-за бранных слов очередного начальника.
Прииск был в глубоком прорыве. Золота недодавали. Не перерабатывали утвержденные планом объемы – кубометры породы, и содержание металла оказалось значительно ниже, чем обещал, по данным разведки, главный геолог. Вторую неделю начальник прииска ночевал в кабинете на жестком клеенчатом диване. Каждую ночь начальник управления, знаменитый на всю Колыму своей грубостью, крутым нравом и энергией Евсеев, ругал его по телефону последними словами. Кричал, что он портит ему сводку, требовал выполнения плана и грозил расправой. Евсеев за малейшую провинность, а то и просто по капризу отправлял в забой начальников отделов управления. Любимым его словом было «бездельники». В главке Евсееву говорили: «Если бы вас любили так же сильно, как вас ненавидят, дела в управлении шли бы еще лучше». Но дела и так шли неплохо: третий год управление Евсеева держало первенство.
На прииск привезли промприбор новой конструкции, на него возлагали большие надежды, но монтаж его шел медленно.
– Какого дьявола ты мне тянешь! Мне металл нужен, ме-талл! – уже не кричал, а хрипел начальник, тыкая окурком в пепельницу, и вишневыми от ненависти глазами впился в главного инженера.
– Я не виноват, что половину инструкций и чертежей к прибору маринуют в управлении. Я, дорогой мой, не гений, чтобы такие головоломки решать. Делаем, что можем.
– «Делаем, что можем»! – передразнил начальник. – У тебя люди как сонные мухи ползают, по четверти тачки возят.
– Это не моя вина. Люди истощены до последнего, ты бы их немного подкормил, что ли.
– Они получают все, что им положено по нормам, сколько выработают, столько и получат. Я не Иисус Христос, чтобы разделить один хлеб на десять тысяч человек или сколько он их там накормил? Чтобы сегодня промприбор работал, и знать больше ничего не хочу!
Главный инженер только презрительно фыркнул.
После его ухода начальник закурил папиросу и с приливом раздражения вспомнил, что эта кривляка – начальник санчасти – не разрешила вывести сегодня из лагеря сто четыре человека! Дала им освобождение от работы – и это в разгар промывочного сезона! Он приказал выгнать их вон из бараков и собрать на вахте, чтобы отправить в забой. Кто-то из ее подхалимов сообщил ей об этом, она прибежала на развод непричесанная, заспанная, в пальто, накинутом на пестрый халатик, в тапочках. Раскинув руки, встала в лагерных воротах и объявила:
– Не разрешаю! Я отвечаю за этих людей!
В эту минуту она, конечно, вообразила себя Жанной д'Арк! Подумаешь, имеет смазливую мордашку, крутит с уполномоченным и считает, что ей все дозволено! Начальник не решился ее оттолкнуть, только скрипнул зубами от злости, и сто четыре человека с довольными рожами ушли отлеживаться в бараки.
– Вызовите мне эту вертихвостку, – сказал он секретарше, уверенный, что она и так поймет, кого ему нужно.
Секретарша была стареющая накрашенная дама с длинными висячими серьгами. Между ней и Ольгой Васильевной шла неприметная, глухая женская вражда. Секретарша приехала на Колыму в поисках денег и личного счастья. Деньги копились легко, но личное счастье не приходило. На приисках в те годы почти не было вольнонаемных женщин и, конечно, можно было выйти замуж. Но женихи были несолидные: имели семьи на «материке», и она понимала, что нужна им только здесь, на затерянном среди сопок прииске, до отъезда на «большую землю». Хватит с нее разводов и разочарований! Перелистывая сберкнижку, секретарша потихоньку плакала.
Она позвонила в больницу и строго сказала о вызове к начальнику прииска. Эта девчонка объявила, что сначала кончит обход больных.
– Ее больные! Какие-то заключенные! Вчера только соскочила со школьной скамьи, а воображения… Не дай господь здесь заболеть, залечит до смерти.
Ольга Васильевна пришла через час. На ней было бежевое платье-костюм из плотного шелка, белые лайковые перчатки, белые туфельки на высоченных каблуках. Она держала пушистую дымчатую кошечку. Начальник не ответил на ее приветствие, но застегнул воротник кителя и открыл было рот, но вдруг увидел кошечку. Сначала он подумал, что у него от недосыпания начались галлюцинации. Он поморгал в надежде, что кошечка исчезнет. Но она не исчезла, она начала тихо мурлыкать, и Ольга Васильевна гладила ее за ушком. Это уже было слишком! Начальник задохнулся от злости, но неожиданно для себя начал спокойным, вкрадчивым голосом:
– Что же это, молодая девица, – акцентируя слова «молодая» и «девица», – будем срывать государственный план? Мне люди нужны дозарезу, а вы изволили задержать сегодня в лагере сто четыре человека!
– Я оставила больных, тех, кто не в состоянии работать.
– Черт с ним, что они больны! Три лопаты в тачки бросили бы – и то польза. Нужно заставить эту сволочь работать! – начальник стукнул кулаком по столу. – А вы покрываете лодырей и саботажников. Я вас под суд отдам – начальник опять стукнул кулаком. – И учтите: никакие уполномоченные вам не помогут.
– Идем, Мурочка, – обратилась к кошечке Ольга Васильевна, продолжая гладить ее, – наш начальник сегодня не в духе. У него план не идет, а мы виноваты. Мы пришлем ему для успокоения бром, – повернулась и, постукивая тонкими каблучками, ушла.
В дверях с ней столкнулся потный, запыхавшийся человек в грязной гимнастерке без пояса. Раскатывая букву «р», он единым духом выпалил:
– Гр-ражданин начальник! Гр-ражданин главный инженер велели сказать, что прибор-р смонтировали!
Вечером, когда уходило за сопки солнце и прозрачное зеленое небо предсказывало заморозки, больница затихала. Тяжелым сном забывались больные. Захлопывалась входная дверь, как будто отгораживала находящихся здесь людей от внешнего мира, оставляя их наедине со своими недугами и безнадежностью. Ночью в больнице было особенно тоскливо.
Все, кроме дежурного фельдшера, уходили в лагерь. Тускло горели в палатах электрические лампочки.
По той тщательности, с которой была отглажена голубая блузка вечером у Ольги Васильевны, Анатолий Петрович безошибочно угадал, что она идет на свидание. Значит, завтра будет рассеянной, сонной, а на утро назначена очень интересная операция. Черт бы побрал этих женщин!