355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фридрих Горенштейн » Место » Текст книги (страница 20)
Место
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 21:19

Текст книги "Место"


Автор книги: Фридрих Горенштейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Последующая неделя была удачна, и поступки мои были достаточно точны и успешны, кроме одного, а именно посещения мной жилищной комиссии исполкома. К сожалению, это случается со мной не впервые, когда ряд удач заставляет меня забыть о чувстве меры и неосмотрительно, без подготовки совершать шаги либо чересчур смелые, либо чересчур поспешные…

Прежде всего, получив деньги, тугую пачку, которую, войдя в общественный туалет и запершись, еще раз тщательно пересчитал, я тут же, стоя в тесной дощатой кабине, принялся распределять по фондам. Должен сказать, что ныне, когда первый восторг от реабилитации прошел, начал формироваться некий компромиссный характер моего поведения, в который вновь вошли и некоторые элементы из прежней жизни, например, осмотрительность и расчет. В частности, мной предусмотрены были ассигнования на покупку недорогого импортного костюма. Соблазн был весьма велик. Я знаю, что красивая одежда мне к лицу и совершенно меня преображает. После того, как стало известно о возможности получения мною серьезных сумм, я начал посещать магазины, разглядывая и прицениваясь. Наконец, после тщательных поисков, мной на улице Октябрьской революции найден был небольшой магазин готового платья, где я обратил внимание на три костюма из социалистических стран, причем по весьма доступным ценам. Один был темно-кофейного цвета, с едва заметной светлой ниткой, придающей ему своеобразный оттенок; второй был цвета обыкновенного синего, но главную цену ему придавали брюки, сшитые по последней моде – узкие, с широким манжетом; к третьему, сказать откровенно, привлекала баснословно дешевая цена, чуть ли не на уровне хлопчатобумажного, а между тем он был весьма приличен и даже не лишен своеобразия, благодаря светлым линиям на сером фоне. Конечно, из трех этих кандидатов я отдавал предпочтение темно-кофейному, но это еще следовало взвеешь и обдумать непосредственно при покупке. Получая деньги и расписываясь в ведомости, я думал именно о кофейном, намереваясь тут же отравиться за покупкой. Поэтому я вошел в туалет сразу же во дворе термосного завода, хоть в этом и был некоторый риск, но я хотел отсчитать сумму, которую смогу прямо вынуть в магазине, без необходимости вытаскивать всю пачку. Однако, начав отсчитывать, я решил заодно и распределить деньги по фондам, поскольку в шестикоечной комнате общежития у меня для этого возможности не было бы и все равно пришлось бы запереться в туалете общежития. Прежде всего несколько бумажек покрупней я решил тут же положить на сберкнижку, значительную сумму выделил непосредственно на трехразовое питание, самую малость на транспорт (в основном я ездил без билета), приличную сумму на текущие бытовые расходы (оплата койко-места, покупка носков, блокнотов, карандашей и прочие непредвиденные траты), и, кроме того, я не смог преодолеть соблазн и выделил довольно серьезный фонд на удовольствия (кино, стадион, мороженое, конфеты… Не карамель к чаю, трата на которую была предусмотрена трехразовым питанием, а настоящие конфеты, иногда даже шоколадные, средней стоимости). Но когда все это было распределено, обнаружилось, что без суммы, отложенной для костюма, концы явно не сходятся с концами. Благоразумие и внутренняя интуиция не позволили мне утешить и обмануть себя расчетами на крупную компенсацию за конфискованное имущество, дело о котором находилось еще в самой ранней стадии. И благоразумие же помогло мне отложить покупку костюма на будущее. Правда, единственное, что я себе позволил, это выделить из денег, ранее предназначенных для костюма, немного на покупку летней обуви с мягкой удобной подошвой (в жаркие дни осенние башмаки из твердой кожи терзали мне ноги, натирая волдыри). Летние туфли были куплены тут же в магазине против термосного завода. Они ласково прикасались к моим намученным осенними башмаками ногам (башмаки я завернул в газету), и я совершенно удовлетворился своим поступком и убедился в его правильности. Походка моя стала более легкой, и хоть я уже не ходил сильно выпрямившись, как в первые дни реабилитации, тем не менее вполне осознавал свои права если не на выдающееся, то на прочное место в обществе. Посмертное восстановление в партии моего отца, произошедшее вскоре, обрадовало меня, начавшего испытывать некоторое сомнение и беспокойство, и еще более убедило меня в том, что положение отщепенца навсегда кануло в прошлое. Заявление о восстановлении в партии моих родителей я подал сразу же после посещения мной Бительмахера, и ответ прибыл довольно скоро, через день после получения мной посмертного двухмесячного заработка отца. Меня вызвали в обком партии.

Это было большое серое здание с колоннами и с полукруглым фасадом, выходящим на широкую, залитую асфальтом площадь. И здесь, конечно, имелось бюро пропусков. Старшина тщательно (тщательней, чем в иных государственных учреждениях) осмотрел мой паспорт, выдал пропуск и велел пройти через боковой подъезд. Комната, куда меня вызывали, находилась на первом этаже, даже несколько в полуподвале. Четыре старика и одна старушка сидели за столами. Видно, дело посмертного восстановления в партии поручили старым большевикам. Бительмахера, например, то есть человека живого и лично для себя добивающегося восстановления в партии, вызывал к себе действующий молодой инструктор по оргвопросам. Жалоба его, после того как ему отказали, оставлена была без внимания самыми высшими инстанциями. Посмертное же восстановление в партии было проще. Старичок с бородкой клинышком, чем-то похожий на Михаила Ивановича Калинина, достав из папки, тщательно перечитал мое заявление, которое я сочинил, повинуясь вдохновению и разговорам у Бительмахера, и где сказано было о сыновьем долге моем добиться восстановления родителей в партии, которой они отдали силы, молодость и жизнь и откуда были несправедливо исключены сталинскими палачами.

– Ну что ж, – сказал мне старичок, – из военного трибунала мы выписку получили… Отец ваш был репрессирован и исключен из партии, мать же ваша репрессирована не была, но тем не менее из партии исключена. Это создает определенную неясность, и потому с восстановлением ее сложно. Что же касается вашего отца, то тут все ясно, – он похлопал по желтой старой папке, похожей на ту, какую видел я в трибунале и являющейся, очевидно, партийным делом отца. – Итак, – сказал старичок, – ваш отец посмертно восстановлен в партии… Поздравляю вас, – и, встав, он пожал мне ладонь холодными от старости пальцами.

– Спасибо, – ответил я.

Процедура была окончена благополучно, и, попрощавшись, я вышел на залитую солнцем широкую площадь в довольно хорошем настроении. (Выражение, так часто употребляемое, но соответствующее действительности. Отщепенец гораздо более оптимист, чем человек обычного порядка. Умение приводить разные факторы в равновесие и ориентироваться на пойманную в выгодный момент равнодействующую является защитным свойством, и нельзя строго спрашивать с отщепенца, если он тяжелые потери и обиды умеет смягчать, даже мятными лепешками или чужим, пусть формально и мимоходом брошенным добрым словом.)

После реабилитации отца начали реагировать довольно быстро все инстанции, куда я подал заявление. Вскоре (через два дня) мне прибыла повестка из Управления тюрем и лагерей МВД, но вызывали меня не в управление МВД, а указывался адрес, показавшийся мне знакомым. И действительно, по странному совпадению учреждение это находилось совсем рядом с общежитием, в здании школы милиции, но вход со двора. Здесь бюро пропусков не было. Я просто вошел во двор (как мне обьяснил дежурный школы милиции, куда я прежде, конечно, сунулся через главный вход), прошел со двора в подьезд, поднялся на второй этаж в комнату пятьдесят и протянул повестку пожилому майору в погонах с синими кантами.

– Садитесь, – сказал он мне.

– Спасибо, – ответил я.

– Жарко на улице? – спросил меня майор.

– Не очень, – ответил я.

– Пожалуй, дождь пойдет, – сказал майор, глянув в окно. – Как футбол, так дождь идет, – сказал он мне, явно пытаясь не дать умолкнуть бытовому разговору.

Я же, если ничем не озлоблен и не огорчен и если человек со мной доброжелательно говорит, не могу его оборвать и всегда иду ему в подобном пустопорожнем бытовом разговоре навстречу, хоть ощущаю натужность, неловкость, и выражается это в том, что я не смотрю человеку в глаза. Наоборот, если я ощущаю открытую вражду, то смотрю прямо и с ненавистью. В подобной же ситуации, когда человек мне неинтересен, явно чужд, но не враждебен, я всячески стараюсь говорить с ним мягко и по-доброму, однако при этом смотрю мимо его лица в сторону, словно стесняюсь своей лицемерной вежливости. Ныне, поддержав разговор о футболе, я даже взял инициативу на себя, высказав свои соображения по поводу игры известного форварда, что было уже излишним, рассказав какой-то анекдот, правда, не политического плана, и услышал, как майор рассмеялся (услышал, а не увидел. Оживленно говоря, я смотрел в стену, на майора лишь изредка мельком, причем вниз на сапоги).

В это время в комнату вошел кряжистый, широкоплечий подполковник.

– Это Цвибышев, – сказал ему майор, как-то быстро глянув на подполковника и вложив в этот взгляд некий смысл.

– Садитесь, пожалуйста, – сказал подполковник (я встал, разглядывая футбольный график, который обнаружил на стене, и подполковник застал меня на ногах). – Так живете вы все время здесь, в этом городе? – спросил меня подполковник.

– Да, – ответил я, стараясь угадать, куда он клонит.

– А в войну где были?

– На Северном Кавказе, – ответил я, стараясь понять смысл eго вопроса (смысла не было никакого, это стало ясно не далее, чем через минуту-другую. Просто подполковник создавал атмосферу непринужденности и отсутствия напряжения, прежде чем сообщить мне известие, но создавал, по-моему, не совсем правильно, поскольку его вопросы меня настораживали).

– Был на Северном Кавказе, – повторил я, – до немецкого наступления в сорок втором.

– Знаменитое немецкое наступление, – улыбнулся зачем– го подполковник.

Впоследствии анализируя, я пришел к выводу, что подполковник был новичок в секторе розыска реабилитированных и вел себя неточно. Своим неточным поведением он и меня привел в состояние неловкости. Наступила пауза.

– Ну, приступим, – сказал наконец подполковник, – на ваш запрос мы получили ответ из места заключения… Согласно архивным данным, ваш отец, к сожалению, умер. – Он быстро посмотрел на меня, не станет ли мне дурно и не вскрикну ли я от горя…

Человек, равнодушный к чужой беде, всегда умозрительно преувеличенно воспринимает чужие страдания… В данном же случае ситуация носила вовсе нелепый характер, ибо никакого страдания с моей стороны не было и быть не могло. В сущности, он сообщил мне о смерти чужого человека, которого я не помнил и не знал. Более того, я никогда и не мыслил своего отца живым и, как уже говорил, опасался этого… Встречи с реабилитированными укрепили меня в этом опасении. Чувство неловкости, которое вызвал во мне подполковник, топорно и грубо готовя меня к скорбной вести, после сообщения этой вести еще более усилилось. Неловкость и за подполковника и за себя, за то, что мы оба стоим опустив глаза, будучи пустыми в душе. Более того, самостоятельно я не стал бы подавать заявления в эту инстанцию и подал лишь потому, что в военной прокуратуре мне на нее указали. Был лишь один человек, который за эту инстанцию ухватился бы в первую очередь, который не стал бы ждать ответа, а выехал бы туда, на место заключения немедленно. Но этот человек сам давно был мертв, этим человеком была моя мать… Только эти два человека нужны были друг другу просто так, без всякого повода и в любом виде… Но оба они были мертвы и потому оба в подлинном смысле и забыты… Навек исчезли их привычки, их слабости, их духовные и телесные подробности.

Впрочем, нельзя сказать, что я вышел из здания школы милиции совсем уж прежним и ничуть не изменившимся в душе… Нет, что-то осталось, что-то застряло внутри, однако снова приняв привычные формы личного, своекорыстного, и от всего сохранился осадок личной неудовлетворенности и даже раздражения, ибо все это, как мне показалось, приобретало характер некой несерьезной игры. То, что люди в чинах, в специально созданных учреждениях, занимаются этой игрой, и то, как подполковник готовил меня к скорбной вести, которая не могла меня взволновать, поскольку давно была известна и несомненна и поскольку покойный отец мой был мне чужим и незнакомым, и то, как я сам вынужден был, выслушав о смерти моего отца, вести себя как на чужих похоронах, все это теперь, когда я вышел на жаркую улицу (день был жарким), все это показалось мне стыдным для меня и оскорбительным. Чувство стыда и личного оскорбления особенно усилилось оттого, что я получил направление в ЗАГС, где мне должны были выдать удостоверение о смерти отца. Еще в детстве мне сказала мать, что отец мой умер, и вот теперь, в тридцать лет, мне сообщают об этом как новость и даже удостоверяют это документом…

Меня направили в один из районных ЗАГСов неподалеку (буквально за три дома) от КГБ (очевидно, в том была какая-то связь, и родственникам погибших в разных местах заключения выдавали документы именно здесь). Вообще мое представление старого холостяка о ЗАГСе имело весьма специфическую окраску, с некоторым даже налетом юношеской неловкости, стыдливости и страха перед неизведанным. О ЗАГСе я никогда не думал и в связи со смертью, но именно в этой связи мне пришлось впервые переступить его порог. Очевидно, этот жаркий полдень (было не менее тридцати градусов, асфальт стал мягким, а неподвижная листва как чехлами была покрыта горячей пылью), очевидно, этот полдень не способствовал свадьбам, и в ЗАГСе было пусто и тихо. Впрочем, несколько человек в вокзальных позах сидели в большой комнате, но не по-праздничному одетые, видно, для предварительной подачи заявлений. Я увидел это в открытую дверь, но туда не пошел, поскольку тут же в коридоре я узнал, что регистрация умерших у входа за боковой дверью. В комнате сидела за столом молодая женщина. Я протянул ей направление, и при этом мной овладело вновь крайнее чувство неловкости, в котором раздражение если и присутствовало, то нельзя сказать в малом, скорее в сжатом состоянии, как пружина.

– Вот, – сказал я тихо, – пришел приятную весть получать (вышло какое-то подобие глупой шутки).

– М-да, – коротко выразилась женщина, то ли по долгу службы сочувствуя мне, то ли просто находя неприличным оставить без ответа любое высказывание посетителя.

Вряд ли она мне действительно сочувствовала. Лица, обслуживающие подобные учреждения, относятся к скорби посетителей естественно и профессионально. Правда, перебирая картотеку, женщина несколько раз бросала на меня встревоженно-заинтересованный взгляд. Я отношу это к тому, что как раз на лице моем не было подобающей данному случаю скорби, а была скорее некая нервная неловкость и даже стыдливость. Наконец женщина нашла карточку моего отца, вынула ее и принялась, заглядывая туда, писать на гербовом бланке свидетельство о смерти, заполняя стандартные графы: фамилия – Цвибышев, имя, отчество – Матвей Орестович…

Графы национальность в свидетельстве о смерти не было. Было место смерти, дата смерти и причина смерти… Город Магадан, писала она, седьмого марта 1938 года. Причина смерти паралич сердца. Она расписалась и поставила дату, приложила печать. Все дальнейшее происходило в полной тишине, лишь слышно было, как скрипит перо да за окном проносятся трамваи. Женщина промакнула написанное канцелярским пресс-папье и протянула мне свидетельство. Я взял, поднялся и не прощаясь вышел…

Итак, итог последних событий: отец достаточно легко и просто посмертно восстановлен в партии. Мать в партии не восстановили, поскольку она не была подвергнута прямым репрессиям, смерть ее у властей не могла вызвать чувство ответственности, и потому ее посмертное положение для меня было менее важно. Отец же был легко восстановлен посмертно в партии, и это вновь вселило в меня чувство уверенности и капризного какого-то утверждения своих прав, когда любое извинение за причиненные мне унижения кажется мне недостаточным и за свои унижения хочется тиранить постоянно власть (я говорю – вновь, ибо подобное чувство уже возникало вначале, но после того, как военная прокуратура отказалась подтвердить документально генеральский чин отца и после окрика следователя Бодунова в мой адрес, представление мое о собственных правах приобрело более скромный вид, и нервы мои, расшалившиеся от капризного сознания невозможности извиниться передо мной, нервы мои даже успокоились). Однако посмертное восстановление отца в партии и сообщение о его смерти (вернее, форма сообщения), в которой, как мне покачалось, представители МВД делают все, чтоб уменьшить мое негодование по поводу совершенных против меня несправедливостей, все это вновь расшатало мои нервы и привело меня в деятельное состояние, как в начале, при посещении мной районной и генеральной прокуратуры. Правда, тогда в состоянии моем было более детской радости, восторженности и благодушия, связанных с переходом от полного бесправия к правам, обеспечивающим мне (так я думал) блага и прямую дорогу в общество. Ныне же от полного бесправия я успел отвыкнуть и к тому же ожесточился, с одной стороны, препятствиями на пути к восстановлению прав, с другой стороны, ставшими мне известными некоторыми подробностями ареста отца, его разжалования, его смерти (формулировка «паралич сердца» меня особенно ожесточила). Поэтому, на втором этапе самоутверждения, мне требовалось не столько даже удовлетворение моих прав и нужд, сколько постоянное удовлетворение моего капризного ожестечения; требовались беспрерывные извинения передо мной, которые бы я отвергал. Именно в таком состоянии я и пошел в жилищную комиссию исполкома…

Исполком помещался в центре города на главной улице. Ранее, будучи бесправным, я проходил мимо него с невольной опаской. Сейчас же я поднялся по его широким ступеням, опять, как в первые дни, широко шагая и выпрямившись. Несколько сбили мне спесь (смешно сказать) обычные вращающиеся двери, с которыми я столкнулся впервые и в которых застрял, стараясь не приноравливаться к суетящимся вокруг людям, а держа свой темп и осанку… Наконец, несколько раз споткнувшись, очутившись в вестибюле и придя в себя (представьте, такая мелочь и неловкость может меня расстроить), я разузнал, где находится жилкомиссия (третий этаж). Тут я увидел большое число людей. Все складывалось совершенно не так, как я предполагал. Вряд ли это было похоже на место, где передо мной будут извиняться за искалеченную жизнь мою и моих родителей. Слишком здесь было не по-либеральному делово. Тем не менее я не совсем потерял капризное свое ожесточение, которое старался поддержать и подкрепить нервной прямой размашистой походкой. Подойдя к деревянным перегородкам, у которых толпился народ, я протянул какой-то женщине (перед ней было посвободнее) мои бумаги.

– В чем дело? – спросила она, подняв на меня глаза.

– Куда мне обратиться? – сухо, чтоб показать себя не просителем, а человеком с правами, сказал я, – мне надо узнать насчет порядка возвращения жилплощади реабилитированным.

– Ничего вам не вернут, – сказала она, разглядывая меня с насмешливой неприязнью и не беря бумаги, – и нечего вам здесь делать (замечу, это она перегибала, выказывала не точку зрения учреждения, которую не знала, будучи мелким канцеляристом, а собственную личную ненависть к людям подобного рода).

– Как так! – крикнул я. – Моего отца арестовали и угробили.

– Я его не арестовывала, – сказала женщина с неприязнью, в которой против моего ожесточения сквозило контрожесточение.

Эта женщина, судя по всему, была, как я уже заметил, низкооплачиваемый кадровый работник исполкома, конечно, любящая Сталина совершенно бескорыстно (она и при Сталине занимала, очевидно, эту низкооплачиваемую должность). Именно благодаря своему низовому положению она не видела необходимости скрывать свои чувства к новым веяниям… Я ее обругал, она мне ответила, ничуть не уступая. На нас начали обращать внимание. Я отошел, но, как ни странно, капризное мое ожесточение уменьшилось после этой перепалки, ибо этот род нервной энергии растет как раз по мере отсутствия сопротивления.

В двери непосредственно жилищной комиссии мне вряд ли удалось бы прорваться, я это понимал и потому, пойдя по коридору, просто открыл одну из дверей, на которой было написано: А. Ф. Корнева. В светлом кабинете с шелковыми шторами на окнах сидела женщина административно-руководящего вида, с наличием в одежде мужского элемента: в синем с белой полосой костюме, сшитом наподобие мужского пиджака, но приталенном и с выпущенным поверх костюма отложным воротником. Тем не менее лицо женщины было миловидно, похоже, она лишь недавно начала полнеть и находилась в той стадии, когда полнота еще не уродует черты, а наоборот, подчеркивает мягкость и женственность. На полном пальце женщины было толстое, консервативное обручальное кольцо. Женское начало, которое еще более подчеркивалось попытками окрасить его мужским элементом и тем самым придать себе государственный вид, женское начало вселило в меня вновь надежду найти удовлетворение своему капризному ожесточению и предъявлять требования, слыша в ответ уговоры и мягкие советы.

– Садитесь, товарищ, сказала мне А. Ф. Корнева, – вы по какому вопросу?

Я протянул ей бумаги, которые она начала внимательно читать.

– До ареста отца, – сказал я с капризным своим озлоблением, – мы жили но улице Новой.

– Ну что ж, – сказала мне А. Ф. Корнева, – а теперь там живут другие советские люди… Вам сколько лет? – не дав мне опомниться, размашисто и резко перевела она разговор в другую плоскость.

– Скоро тридцать, – растерянно ответил я.

– Вот видите, – сказала Корнева, – как бы там ни было, вы живы, здоровы, одеты… Конечно, учились, государство затрачивало на вас средства, а вы приходите с какими-то требованиями…

Я собрал бумаги и вышел, не сказал ей ни слова. Прежней своей, бесправной походкой торопливо покинул я это учреждение. Я понял, что лишь рядом с карательными органами, принимавшими непосредственное участие в расправе над родителями, я имею сегодня какие-то права и, лишь общаясь с ними, могу что-то требовать. Далее, за этой тонкой перегородкой, простирается плотная масса государственных учреждений и частных лиц, для которых мое положение отщепенца осталось неизменным, которые не считают себя ничем мне обязанными, отвергают мои притязания и не желают расплачиваться даже условно, с помощью добрых слов и бумажек (как платят карательные органы). И я понял, что должен бороться за свое бытовое устройство и за возмещение мне морального ущерба путем постоянных требований исключительно в сфере карательных органов, с которыми связан чем-то вроде «семейных уз» в результате непосредственного участия их по долгу службы в расправе над нашей семьей. То есть с карательными органами я был связан их непосредственными действиями по отношению к нашей семье и потому исключительно в среде этих органов имею право на своего рода «семейные скандалы». Все же остальные учреждения не считают себя передо мной виноватыми, ничем мне не обязаны, и потому я перед ними по-прежнему бесправен. Так проанализировав свои ошибки, я определил дальнейший план действий.

На следующий же день я явился в комитет государственной безопасности. На сей раз сотрудник, занимающийся моим делом, где-то отсутствовал (следовало предварительно созвониться, чего я не сделал). Итак, сотрудник отсутствовал, за него ответила женщина и, узнав мою фамилию, после паузы, очевидно куда-то заглянув или у кого-то справившись, велела мне подождать. Пришлось сидеть довольно долго, почти сорок минут, снова среди сытых, устроенных людей, хлопотавших о поездке за границу. Я пытался было ждать сотрудника на улице, поскольку ныне знал его в лицо и знал, что он должен выйти из противоположного, стоящего через дорогу здания. Но по сравнению со вчерашним жарким днем погода резко переменилась. Уже с утра небо было обложено тучами, теперь же, к полудню, пошел дождь, подул ветер и похолодало. Если осенью и весной я отношусь к дождю и холоду естественно и спокойно, была б только хорошая теплая одежда и непромокаемая обувь, то летнее ненастье я всегда воспринимаю с раздражением и обидой, как вопиющую несправедливость, особенно для человека, ограниченного в средствах, поскольку летнее тепло дает возможность, помимо всего прочего, поправить внешний вид, загаром скрыв бледность от плохого питания, да плюс недорогая, но яркой расцветки ковбойка с закатанными рукавами. В ненастье же надо носить что-либо поплотней, а что поплотней, то и подороже. Потому тут меньше возможностей на обновку, приходится носить старое, и в ненастье я всегда хуже выгляжу, чем в теплую погоду… Вот почему летнее ненастье я особенно не люблю, и у меня всегда портится при этом настроение. Причем раздражение мое, я сам это осознаю, нелепо и бессильно, а потому особенно ядовито… В бога я не верю, но в такие дни начинаю его в душе проклинать и, не имея точки приложения своему раздражению, начинаю себя тиранить, вспоминаю свои проступки и просчеты, а к окружающим отношусь со злостью. Дело доходило до того, что даже при прежнем моем бесправии, если летнее ненастье удерживалось долго, то раздражение мое иногда достигало такой силы, что создавало какую-то иллюзию права и собственного достоинства. Был случай, когда я надерзил и крикнул на начальника производственного отдела Юницкого, причем в ответ на какую-то совсем незначительную обиду (весь август тогда был холодным и дождливым, прямо перейдя в осень). Правда, крикнув, я тут же испугался лишиться места (дело происходило год назад, когда отношения с Михайловым уже были натянуты). Но, к счастью, Юницкий воспринял мой крик не всерьез и тогда все обошлось… Ныне же я с одной стороны ощутил права, а с другой, не далее чем вчера понял, что права эти весьма локальны и распространяются лишь в пределах учреждений карательных органов, где я имею возможность требовать и раздражаться и потому здесь могу освободиться от напора нервной энергии. Совокупность и совпадение всех этих чувств и понятий привели меня сейчас в особо возбужденное и капризное состояние. Так что в дальнейших моих взаимоотношениях с сотрудником КГБ никакого особого перелома в моем состоянии не произошло, поскольку оно и до того было достаточно взвинченным. Произошло лишь усиление этого моего состояния, получившего конкретное направление и точку приложения.

Сотрудник явился в плаще, в фетровой шляпе и с портфелем. Для начала я хотел съязвить что-либо о моем долгом ожидании и что во время ареста отца они действовали проворнее (острота глупая). Я это осознал, поскольку предварительно не созвонился и сам же был виноват. Мы опять пришли в комнатушку при приемной бюро пропусков, которую сотрудник открыл своим ключом и пропустил меня вперед. Пока он раздевался, пока вешал плащ и шляпу на один из обыкновенных гвоздей, вбитых в стену (вешалки здесь не было и вообще ничего не было, кроме стола и двух стульев), пока сотрудник раздевался, я применил мой жест независимости, чтоб именно с этих позиций начать разговор: то есть самостоятельно, без приглашения взял стул, с грохотом передвинул его и сел, развалившись, положив нога на ногу. Сотрудник, не обратив на это внимания (или сделав вид, что не обращает внимания), также уселся к столу, но потише и не с таким грохотом, затем раскрыл портфель, вытер носовым платком мокрые от дождя пальцы и вынул из портфеля папку.

– Значит, так, Цвибышев, – сказал он, – приступим… Мы внимательно ознакомились с документами, касающимися ареста вашего отца. Реестр конфискованного имущества мы не обнаружили. Более того, в приговоре суда нет формулировки: «с конфискацией имущества»… А лишь это и реестр может служить основанием для выплаты компенсации.

– То есть как это не указано, – крикнул я, от такого неожиданно быстрого и делового итога теряя на время капризное свое озлобление и приходя в растерянность, – то есть как нет реестра?… А куда же девалось наше имущество?…

– Не знаю, – сказал сотрудник, – могу лишь предположить, что ваш отец, поскольку он занимал государственный пост, имел государственное имущество… Тем более в наш город он прибыл из Москвы в 1929 году и поселился в доме ответработников по улице Новая… А там, как правило, квартиры были меблированы.

– Какие квартиры! – крикнул я. – Я вчера был в исполкоме насчет нашей квартиры… Со мной разговаривали грубо… Да… (не дело говорил я. Не по существу и не дело, но интересно, что, осознавая нелепость своих слов, я продолжал вести разговор именно в ложном направлении, может, для того, чтоб выиграть время, прийти в себя и обдумать, как поступить дальше при подобном повороте событий). Какая-то женщина, – говорил я, – сказала мне, что там теперь живут другие советские люди, а я ничего не должен требовать, поскольку одет, обут и жив…

– А что ж, вы должны были помереть, что ли? – сказал, принимая в этом вопросе мою сторону, сотрудник КГБ, впрочем, возможно, чтоб меня утихомирить. – Она не права…

– Ее фамилия Корнева, я запомнил, – крикнул я, тут же замолкнув, поскольку, учитывая характер учреждения, жалоба моя была похожа на донос, но то, что сотрудник КГБ мне посочувствовал, вновь возбудило капризное мое озлобление, и я сказал:– Вот вы называете моего отца ответработником… А справку мне выдали, что он плановик термосного завода. И денежную компенсацию я получил таким образом… Но ведь это несправедливо…

– Это дело военной прокуратуры, – сказал сотрудник, – но, действительно, отец ваш был комкор… Вы помните, при первой нашей встрече я спросил вас о матери?… Меня удивило, что она не была арестована вместе с мужем, как в те времена поступали… Конечно, несправедливо, – добавил он. – Скажите, Цвибышев, после ареста отца вы с матерью продолжали жить в этом городе?

Я задумался. Дальнейшие события мне были известны. Мать моя, бросив квартиру и все имущество на произвол судьбы, взяв с собой только самое необходимое, просто вместе со мной скрылась, причем с чужим паспортом, который ей удалось раздобыть, не знаю каким путем. Будучи опытным конспиратором, имея за спиной несколько лет подполья во время петлюровщины и польской пилсудчины, она фактически на нелегальном положении провела два года, пока царило полное беззаконие. Когда был снят Ежов, кое-кто из второстепенных лиц был выпущен из тюрем, появилось несколько статей, где наряду с требованием бдительности и борьбы с врагами критиковались и перегибы. Более того, говорилось, что в органы НКВД удалось проникнуть кучке врагов народа, которые вершили расправу над честными патриотами. Было приведено в подтверждение этого несколько конкретных примеров и названы фамилии. Был, например, указан случай, когда некоего учителя истории арестовали только за то, что он заявил, будто не все русские цари были деспотами, а имелись среди них и прогрессивные в историческом смысле личности… Историка этого не только выпустили, но и восстановили в партии. Именно в этой обстановке мать моя решила ехать к Сталину. Сталин мать не принял, но наложил резолюцию, на основании которой ее принял лично Берия. Надежды матери на снисхождение не оправдались (отец к тому времени был уже мертв более года, это я знаю теперь, но мать моя тогда этого не знала). Ей сообщили, что он был вторично судим и получил еще десять лет к прежним пяти… Кстати, эти сведения о вторичной судимости при реабилитации нигде не упоминались и напрочь отсутствовали. Хоть документально они ничем не были подтверждены – матери они были сообщены устно и потом переданы мне теткой, – я решил попробовать именно за них и уцепиться. Честно говоря, подавая заявление о компенсации, я знал о возможности возникновения подобной ситуации, поскольку мне было известно о бегстве моей матери и оставлении квартиры на произвол судьбы. Поэтому я так тщательно распределял, зайдя в туалет, средства, полученные мной на термосном заводе, словно богатой компенсации за имущество и не существует либо существует в отдаленном будущем, после долгой борьбы. Я решил взять напором, писанием бумаг в разные инстанции, расчетом на чувство вины передо мной, которую попытаются хоть частично компенсировать, избежав формальностей и изыскав средства. Но я ошибался и был наивен. Причем дело не в каких-то моих отдельных срывах и неумных высказываниях. Как раз далее я вел себя достаточно точно, изложив версию отъезда матери, как и следует, умолчав о ненужном либо невыгодном, вторичный суд над отцом также подав своевременно и умело, придав ему характер весьма убедительного правдоподобия, хоть и не подтвержденного с моей стороны документами. Но чем убедительней я говорил, тем яснее понимал сам, что аргументы мои годятся в лучшем случае на выражение мне сочувствия, но не для выплаты серьезной денежной суммы. Сотрудник КГБ так и сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю