355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фридрих Горенштейн » Место » Текст книги (страница 25)
Место
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 21:19

Текст книги "Место"


Автор книги: Фридрих Горенштейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Но почему, едва подумав об организации, сразу же предположил Щусева и почему сразу так уж безошибочно и точно? Крайности тогда высказывали многие, и на основании этого с первой же мысли напасть безошибочно на след организации вряд ли бы мне удалось, если б не подобность душевных движений и инстинкт, которым безмолвно и мимоходом (мы, если помните, даже не были представлены друг другу), инстинкт, которым я познал себе подобного (у людей ущемленных этот инстинкт развит чрезвычайно). Впрочем, я упрощаю. Тогда, при встрече со Щусевым у Бительмахера, я еще не был тем, кем являюсь сейчас, еще питал надежду на то, что общество добровольно повинится передо мной и при моем снисходительном благодушии и прощении произойдет мое с ним примирение. Теперь, после ряда политических драк, такая слепота и подобное восприятие общества как кающегося грешника было смешно. Всякая месть, приносящая удовлетворение, как личная, так и общественная, каким является политический террор, невозможна без силы воображения, ибо, как правило, она совершается спустя определенное время, иногда довольно значительное, после того, как нам нанесена обида или совершено против нас преступление. Воображение же есть болезненная сила, которая развивается особенно у тех, кто постоянно и продолжительно терзаем страданиями. Как верно сказано, где, уж не помню, большинство людей, живущих обычной жизнью, обид не прощают, а попросту забывают их. Именно люди постоянного страдания и развитого воображения склонны к наслаждению местью либо к наслаждению от прощения. Преступления, совершенные против Щусева, не составляли в этом смысле исключения, и безусловно подобный их характер способствовал направленности его богатого воображения лишь к отмщению и ненависти. И все это при наличии ума, организаторских способностей, пылкого темперамента и личной храбрости, то есть тех качеств, которыми во всех трех этажах (компания, организация и боевая группа) обладал лишь он да Христофор Висовин, человек, обративший на себя мое внимание сперва редким именем, потом и другими личными качествами. Короче, после ряда индивидуальных политических драк, в которых я не достиг определенного успеха, я понял, что надо искать встречи со Щусевым. Единственным местом, через которое я мог бы это сделать, был дом Бительмахера, но он и особенно его жена Ольга Николаевна ненавидели Щусева и, наоборот, заявляли, что молодежь, в том числе и меня, надо оберегать от таких, как Щусев. Помог случай. После нескольких нудных вечеров, проведенных у Бительмахера (после третьего посещения подряд он, кажется, начал тяготиться мною), вечером, не зная о чем говорить, мы напряженно пили чай и едва не повздорили из-за Сталина (этот отсидевший много лет человек вдруг начал хвалить отдельные черты Сталина, особенно ранних времен). Я при этом раскричался, но Ольга Николаевна нас быстро примирила, поддержав, кстати, меня. Вообще Сталин в те времена служил одной из основных причин личных раздоров между политически активными людьми. Не знаю, что бы я делал далее, так как после слов о неких интересных чертах Сталина Бительмахер, несмотря на примирение, стал мне неприятен. Но в тот вечер как раз снова заявился Бруно Теодорович Фильмус, что меня крайне ободрило, поскольку он к Щусеву относился более терпимо, чем Бительмахер. Мы вышли вместе, и я к нему навязался в гости. Жил он, в отличие от иных реабилитированных, с которыми мне пришлось столкнуться, довольно чисто, сам себе готовил экономные, но вкусные кушанья и вообще мне нравился. У меня с ним также сразу вышел спор. Спорщиком я стал чрезвычайным именно в последние недели, что характеризовало мой окончательный переход к политической активности. С Фильмусом я заспорил, несмотря на то что он меня прошлый раз обрезал, и спорил довольно удачно, благодаря не столько новому развитию, сколько новым методам, особенно необходимым в политических спорах. То есть благодаря не столько мыслям, сколько удачным сопоставлениям, юмору и отыскиванию слабых мест у оппонента. Тем не менее отношения наши с Фильмусом сложились хорошо, и споры приняли тy взаимоприятную форму, когда легко и быстро прощаются обиды. Разумеется, во всех этих рассуждениях-спорах я был лицом второстепенным, как говорится, лишь поддерживающим и разжигающим, но постепенно так поднаторел, что начал вносить свою лепту и кое-где достаточно удачно высказывался, утверждая, а не возражая (возражал я удачно почти с самою начала и по вопросам, мне совершенно неизвестным, причем, используя сатирический аспект, часто ставил эрудита Фильмуса в тупик). Фильмус был большой знаток Чернышевского и Плеханова и любил их читать поочередно, как бы воскрешая между ними полемику, которая существовала в действительности, в заочном, конечно, виде. В этой полемике участвовали и другие имена, иногда незнакомые, иногда полузнакомые, иногда хрестоматийные. Но с этими хрестоматийными Фильмус подчас творил бог знает что. По данному поводу я вступал с ним в ожесточенные споры, например, защищал Вольтера, которого Фильмус ненавидел, называя основоположником духовною нацизма и современною антирелигиозною просвещенного антисемитизма, отличающегося от идеалистического невежественного антисемитизма прошлого. О Вольтере я знал некогда в объеме средней школы, ныне от этого объема осталась лишь фамилия, звучавшая, подобно всякой великой фамилии, как устоявшееся определение и в неком всеобщем нарицательном плане, то есть фамилия, лишенная конкретных черт… Вольтер значил для меня то же, что, например, Кант, Гегель или Фейербах… То есть это были великие прогрессивные фамилии. Интересно, что, зная о Вольтере как о великой прогрессивной фамилии, я довольно долго и успешно вел спор с Фильмусом все тем же методом отыскивания слабых мест в его эрудированных доводах. Но, тем не менее, в результате этих споров мое мировоззрение расширилось, и Вольтер, то бишь Франсуа Мари Аруэ, сын нотариуса, обрел для меня свою земную несовершенную плоть, что гибельно для окруженных сиянием политических светил и вождей. Так, Франсуа Мари Аруэ – Вольтер стал жертвой злоупотребления умственной силой, перед которой преклонялся. Он был недосягаем и велик для меня, Цвибышева, пока был мне мало знаком. Узник Бастилии 1726 года, подвергнутый затем элементарному политическому избиению (не политического характера, а кулаком в зубы) со стороны мракобеса шевалье де Рогана (все эти познания, звучавшие романтично, я воспринимал с радостью, размышляя о возможности использовать их в ближайшем будущем и ошеломить компанию. Так оно и случилось вскоре у Щусева. Там я умело и с упоением ругал Вольтера. Это не беспринципность. Радость познания особенно сильна, если она связана не столько с углублением представления о предмете, а скорее с коренным изменением взгляда на предмет. На этом, собственно, и основана всякая политическая агитация). Итак, писатель, философ, защитник жертв фанатизма, сочинитель трактата о веротерпимости, враг произвола, сторонник всеобщего равенства просвещенных народов, нового просвещенного порядка, из которого исключаются лишь евреи и те слои, которые физическим трудом создают условия для просвещения, – вот каким предстал передо мной сын нотариуса Франсуа Мари Аруэ, известный во всемирной хрестоматии под именем Вольтер…

Интересен также спор о ходе всемирной истории. Вернее, здесь уже был не спор, а нечто вроде одностороннего монолога Фильмуса с цитатами. Я слушал с интересом, изредка вставляя лишь реплики, не оспаривающие сказанное, а подтверждающие как бы мое активное присутствие как личности в данных духовных размышлениях. Впоследствии я нашел с трудом книгу, откуда цитировал, комментируя цитаты, Фильмус, и даже кое-что переписал. С трудом нашел, поскольку напутал и искал у Чернышевского, между тем это было у Плеханова, где он Чернышевского лишь анализировал. «Ход всемирной истории, – сказано там, – определяется внешними физическими условиями. Влияние отдельных личностей по сравнению с ними ничтожно. Они всегда почти приводили в исполнение лишь то, что было подготовлено и должно было совершиться… Стремление установить что-либо совершенно новое и неподготовленное остается безуспешным или влечет за собой только разрушение». Собственно, это даже не сам Чернышевский, а автор, на которого Чернышевский ссылается, некий академик Бер. «Историю делают люди, но делают так, а не иначе, потому что действия определяются не зависящими от воли условиями (это уже сам Плеханов), совершение великих мировых событий не зависит ни от чьей личности. Они совершаются по закону столь же непреложному, сколь закон тяготения. Но скорее или медленнее совершится событие, тем или иным способом совершится – это зависит от обстоятельств, которые нельзя предвидеть или определить наперед…»

– Личность, – комментирует сказанное Фильмус, – лишь способ и время совершения неотвратимого события… Личность не может повлиять на событие, как исторический факт, но личность может повлиять на судьбу поколения или поколений…

Споры с Фильмусом увлекли меня. В этом, может, и состояла его задача, ибо он видел, что я человек встревоженный, хоть совершенно почти не знал моего быта, ни прошлого, ни нынешнего. Кстати, о быте. Он вновь круто изменился, ибо я сошелся с Надей, бывшей уборщицей (она уволилась после административного скандала по поводу ее отношений со мной). Это крайне неожиданно и неправдоподобно, особенно учитывая то отвращение, которое я испытывал, вступая в грубую связь с Надей из желания отомстить моим представлениям о любви. Тем не менее, учитывая мои разочарования, материальную ничтожность, специфическую способность к крутым неожиданным решениям, можно понять неожиданный (даже и для меня самого) положительный отклик на записку, которую передала мне Надя через Саламова с предложением зайти к ней в гости с указанием адреса… То, что в этом вопросе произошли изменения, объясняет, как ни странно, почему я не продолжил активные поиски подпольной организации Щусева, а сосредоточился на созерцательных разговорах с Фильмусом, потеряв недели две.

Собственно, когда Саламов передал мне записку, меня это и смутило и возмутило. Как смеет, думал я разбросанно, точно я ей равный и точно она имеет отношение к любви… Эта рябая рожа с мокрым ртом… Да еще через Саламова.

Записка была четвертинкой тетрадного листа, и на нем весьма нелепая разлапистая надпись по-куриному, как пишут малограмотные, причем карандашом: «Гоша! Почему не заходишь? Я сказать что хотела. Надя». Возмутил меня также Саламов. Этот сопливый пацан с серьезным видом говорил мне, что Надя хорошая женщина, точно он сват и точно я ради рябой уборщицы берег себя и мечтал.

– Хорошая, – крикнул я (вот ошибка. Надо было высказаться с усмешкой, как подобает в подобных случаях при разговорах о доступных женщинах, а я высказался со злобой, точно меня это задело и носило серьезный характер), – хорошая!… Только дорого берет… Три рубля за раз, – тут я, правда, грубо захохотал, но получилось так, что даже такой ограниченный человек, как Саламов, оказался выше меня, ибо смотрел с сочувствием, и вышло, что смех мой фальшив, прикрывает подлинную горечь, чего, кстати, и не было в помине.

Смехом я хотел выразить лишь грубость и сальный мужской намек, а почему получилась горечь, не пойму.

– То, чего болтают, не слушай (снова меня неприятно резануло: пацан сопливый, а поучает), ты не слушай. – продолжал Саламов, – у нас в общежитии бабы на кухне выдумают, а мужики по комнатам разнесут… У нас ведь мужики хуже баб…

– Да пошел ты…– крикнул я (и опять чересчур серьезно. Получалось, что анализ поведения шел своим путем, а само поведение – своим, постыдно глупым и не подчиняющимся анализу и учету ошибок). – Она с половиной общежития переспала… Да и не в этом дело, – нашел я наконец тон легкомысленный, разухабистый и более спокойный, делающий и меня не обиженным лицом, а человеком со стороны, как и Саламова, – но вот не пойму, что в ней хорошего: отрава одна и тошнота…

– Ну, это ты брось, – сказал Саламов, – это, может, для юношей непонятно, которые первые шаги делают… для зеленых… а для мужика она незаменима…

Эта фраза Саламова и погубила меня. Я, кажется, покраснел, почувствовав жар своих щек, а также и испугался, не заметил ли Саламов моего замешательства. То, что этот неразвитый умственно (таковым я его считал), этот парень, лет на десять моложе меня, разговаривает со мной как с мальчиком, объясняя и намекая на какие-то мужские секреты, которые я еще не постиг, показалось мне стыдным и ущемило мое тщеславие, но одновременно разожгло во мне то, что именуется мужским любопытством к конкретной женщине… Я вышел на улицу.

Был поздний вечер, то есть время, когда страсти крайне сильно терзают одинокого мужчину, особенно в теплую погоду… Я еще не знал, куда пойду, однако у ближайшего же фонаря вынул записку, где Надя разлаписто намалевала свой адрес. Это оказалось совсем близко. Рябая, несчастненькая, нуждающаяся уборщица жила, тем не менее, в хорошем доме, десятиэтажном красавце, правда, на первом этаже, но в отдельной однокомнатной квартире с ванной, ибо в смысле идеи власти помнили свое происхождение, обеспечивая своих по мере возможности. Все это я разглядел позднее, тогда же, подойдя, не стал раздумывать. Уверен, подумай я хоть секунду, ни за что бы не позвонил и ушел. Я же сумел настроить себя на мужской напор и грубость, решив не вдаваться в сомнения, а значит, в чувства. Просто удовлетворить мучащее меня любопытство (в юношеской страсти любопытство преобладает), удовлетворить и потом расплатиться…

Когда Надя открыла дверь, я ее сперва даже не узнал. В общежитии это была хамистая баба, с шумными, неженственными жестами, передвигающая нервно стулья и чемоданы жильцов из-под кроватей… Здесь же стояла невысокого роста (она стала ниже ростом), молодая (она помолодела) женщина с несколько рябоватым, но недурным лицом, гладко причесанная, в очень женственной ситцевой кофточке.

– Гоша, – крикнула эта новая женщина Надя и кинулась мне на шею.

Я отстранился, но не отпрянул. В комнате был некоторый беспорядок, стол не прибран, в хлебных крошках и колбасных остатках, по которым разгуливали мухи, но постель чистая и воздух хороший. Трехлетний сын Нади Колечка спал в чистой постельке, прикрытый марлей от мух.

– Садись, Гоша, – сказала мне Надя, как-то вдруг застеснявшись и краснея, что было непривычно при ее прежнем хамстве, но очень к ней шло, – я тебе сейчас чаю налью… и колбасы…

Я понял, что если еще немного повременю, то отношения наши окончательно потеряют ясность и причина моего прихода станет двусмысленной. Действительно, создастся впечатление, что здесь завязываются некие нежные отношения надолго. К тому ж меня до сих пор мучил мужской стыд, оттого что я, по летам мужчина, оказался беспомощным перед мужскими поучениями юноши Саламова. И ко всему еще распаляла страсть (не юношеская уже, любопытная, а мужская, деловая, целенаправленная), страсть, исходящая от ситцевой в цветочках кофточки Нади. В тот момент, когда Надя, радостная, захлопотавшаяся, вытерев стол от крошек, согнав мух, повернулась, чтоб достать колбасы, я молча и сильно схватил ее именно со спины, поскольку, когда она стояла ко мне лицом, по-девичьи просто, растерянно счастливая, я не решался и сам был растерян. Но когда она повернулась спиной, я понял, вот он, последний шанс, и схватил Надю с такой силой, что почувствовал даже хруст ее костей под моими руками, и также со спины начал мять и ломать. Она рванулась, ее сопротивление придало мне только силу, но и какую-то приятную жестокость, и я ломал ее и мял со спины. Она же продолжала рваться и, как мне казалось, сопротивляться, но лишь до тех пор, пока не повернулась в моих объятиях ко мне лицом, и после этого разом затихла, лишь шепнула: «Кофточку не порви». Это трезвое, зрелое «кофточку не порви» после ее наивно-девичьего (опять же, как мне в спешке показалось), стыдливого сопротивления, это трезвое замечание несколько снизило накал, но убрать его вовсе было не в состоянии. Слишком распален я был борьбой и собственной жестокой силой, грубо обрушившейся на эту маленькую женщину и заставившей ее подчиниться моей воле. Ее мягкая покорность после сопротивления, как впоследствии понял, вызванного моими неумелыми юношескими действиями, так что она чуть ли не силой вынуждена была меня поправлять и учить, ее покорность довела меня до нового уровня, в котором утонула мелькнувшая после реплики о кофточке трезвость, и я впервые в жизни утолил страсть (благодаря безмолвным, но по-женски точным наставлениям Нади), и утолил ее в полную меру, равную по силе, а в некоторые моменты даже превосходящую по силе ночные страсти в счастливых снах, которые иногда в виде подарка посещают праведников либо людей ущемленных. Я впервые в жизни был по-мужски утомлен, утратил на время плотские желания и обрел глубокий природный покой, свойственный всему, достигшему совершенства. Мы долго, утомленные, лежали рядом, мужчина и женщина, потерявшие стыд друг перед другом и в то же время не имея в душе некоего остренького чувства необычности и исключительности, что является свидетельством юношеской гордости и порока, а наоборот, сохраняя покой и мужскую естественность. Не по-юношески остро, а с мужской зрелой мягкостью смотрел я, как эта женщина доверчиво обнажена передо мной, и в обнаженной груди ее, чуть грузноватой и слегка опадающей, было сейчас так же мало порнографически-остренького и нездорово возбуждающего, как и в лице ее, в волосах, в ладонях… Должен сказать прямо, на этой нравственной высоте я не удержался и очень скоро кубарем покатился вниз к невоздержанию. Помимо общественных обстоятельств была здесь и личная причина. То, что одна и та же женщина так по-разному приобщила меня к одному и тому же, послужило причиной анализа и некоторых, весьма прискорбных для любви, выводов, что не могло не отразиться на иных моих суждениях и вообще мировоззрении. Старая, развенчанная в прогрессивной компании Арского, система меня как личности – центра вселенной, именуемая солипсизм, возникла совершенно неожиданно и на новой почве интимных отношений: даже и наслаждения ни от кого не зависят так, как от меня самого. Это был уже предел индивидуализма, признание за всем, что вне меня, лишь пассивности, подчиненности и взаимозаменяемости. Это естественное, хоть и прискорбное метание от полной ущемленности к полной распущенности, получившее теоретическую базу, вскоре начало осуществляться весьма широко, так что затмило на время даже мои антисталинские поползновения. У Фильмуса я бывать перестал (после того, как перестал бывать у Нади, с которой жил некоторое время как с женой) и вообще на время отошел от политических размышлений, а наоборот, каждый вечер, превратившись в активного холостяка (термин заимствован), каждый вечер начал ходить в городской парк на речных кручах либо в район фуникулера, где с первого взгляда узнавал порочных женщин. Я научился получать мужские удовольствия даже и в более гадливой обстановке, чем первый раз с Надей, но, проведя этак в юношеской лихорадке (именно в юношеской, ибо став с Надей мужчиной, я, как уже сказано, на том уровне не удержался и, использовав мужской опыт, вернулся к юношескому напору, лишенному, однако, прежней мечтательности), итак, проведя недели две в лихорадке, измявшись, растратившись, простудившись на сырой ночной траве, я задумался и разочаровался. Способность наслаждаться случайными порочными женщинами по-прежнему была высока, однако я был разочарован собой как личностью, ибо начал ощущать, что живу не так и не для того. Но едва наступал вечер, как порочные слабости брали во мне верх, я садился на троллейбус и как на работу ехал в парк. Вскоре я начал узнавать подобных себе и даже познакомился с неким Хази Мазитовым, татарином либо башкиром лет сорока пяти (термин «активный холостяк» принадлежал именно ему). Этот Хази Мазитов и ввел меня в компанию Тины (фамилию не знаю). Тина, женщина лет сорока, работала счетоводом в бухгалтерии драмтеатра (так она говорила). Конечно, в доме у нее всегда был коньяк, четыре-пять молодых подружек, записи Вертинского и входившего тогда в моду Ив Монтана. Мужчины бывали там обеспеченные, штатские и военные, я опять вынужден был лгать, несколько раз не оплачивал коньяк (существовал серебряный подносик на маленьком, красного дерева, столике за диваном, на который незаметно клали деньги, «чтоб не обидеть хозяйку»). Несколько раз при наличии большого количества мужчин я оставался без «подруги» как наименее состоятельный. Вообще время было ужасное, человек религиозный о подобном упоминает разве что на исповеди перед смертью, и то в последнюю очередь либо предпоследнюю, перед признанием в убийстве, если таковое гнетет его совесть. Атеист же вовсе должен о том промолчать, и я касаюсь всей этой преисподней лишь потому, что в компании Тины, да что там компании, скажем честно, в борделе я наткнулся на нити политического заговора.

Сперва о закономерности подобного поворота, а потом о структуре и разнообразии политических заговоров последних десятилетий, то есть периода, когда межклассовое напряжение было ликвидировано путем хирургической ликвидации враждебных классов. Если помните, впав в разврат, я полностью отрешился от политики. Но отрешился не в результате определенного решения, а скорей стихийно, сосредоточив все свои душевные силы на телесности. Тем не менее, когда первый порыв миновал, новизна притупилась (довольно быстро, но это не значит, что меня перестало тянуть к остреньким наслаждениям. Просто первоначальный юношеский порыв, в котором была даже какая-то романтическая струнка, превратился в осознанный порок), итак, когда новизна притупилась, возобладал вновь быт: койко-место, застланное вместо постели оконной портьерой, которую из милости и тайно, чтоб не вселить надежды, но очистить свою совесть, подбросила мне комендантша (ныне это точно было установлено). И подобный быт после реабилитации, когда я более не считал себя зависящим от покровителей, а равным всем и несправедливо обойденным… Если первый порыв беспорядочной страсти заслонил от меня быт, то ныне я искусственно бежал от быта к страсти. Все это не могло не вернуть меня к прежнему мрачному, крайнему направлению, в свете которого я не мог не рассмотреть и нынешнее лихорадочное наверстывание юношеских ущемлений. Отказать себе в наслаждениях я уже не мог, но стал являться в парк не встревоженно радостный, а мстительно озлобленный. Кончилось тем, что я ударил одну из порочных женщин по лицу, ибо у нас с ней вышел самый настоящий политический спор, причем в самое для того неподходящее время, и в том споре она приняла сторону сталинистов. К счастью, сразу же после того подвернулся Хази. Атмосфера компании, куда он меня привел, была уже частично мной отражена. Хочу добавить, что политические разговоры и политические анекдоты в борделе у Тины велись почти открыто и проходили наравне с самыми сальными. Такое уж было время, и куда б человек моего темперамента и моей судьбы тогда ни повернул, он всюду натыкался на политику, охватившую общество после тридцати лет политической спячки.

Теперь о политических заговорах. После того как в декабре 1934 года был убит С. М. Киров, политических заговоров крайнего толка как будто в реальном смысле и не существовало. Отравление Горького, как доказано, было явно инспирировано. Впрочем, достаточно много и двусмысленно писали ныне и о смерти Кирова, и о заговорах, которые якобы время от времени возникали против Сталина, Молотова, Кагановича, Ворошилова и иных крупных политических деятелей страны. Должен сказать, и может, слова мои прозвучат диссонансом в том общем направлении разоблачительства прошлого, но, участвуя впоследствии в некоторых событиях, я склонен верить наличию определенной правды, безусловно приукрашенной и усиленной, правды о попытках совершить заговорщицкие акты против членов правительства. В частности, во время пребывания Сталина на крейсере «Червона Украина» действительно имела место попытка покушения, но не группой хорошо организованных врагов, как о том писали, связанных с международным капитализмом, а некоей жительницей города Никополя, причем в весьма женской форме, именно желания плеснуть в лицо Иосифу Виссарионовичу соляной кислотой из пробирки. Несмотря на наивность и мещанство данного акта, женщина эта была схвачена совсем близко от цели, на набережной, оказала сопротивление и успела даже плеснуть кислотой в глаза случайному прохожему, помогавшему в задержании преступницы. Я остановился на этом подробнее, во-первых, потому, что факт стал известен мне чуть ли не из первых рук – от двоюродного брата этой женщины, встреченного мной в организации Щусева (все родственники женщины, конечно, были арестованы), во-вторых, чтоб подчеркнуть гораздо большую вероятность подобных актов даже и со стороны лиц неподготовленных и, в-третьих, гораздо большую случайность ряда громких событий либо случайность их отсутствия и неудачи. Конечно, все это не исключает наличия рассчитанных и умелых заговоров, но подобные заговоры чересчур заметны и малоэффективны, а в условиях стабильного государства среднего возраста, – то есть вышедшего из младенческой неустойчивости, когда режим еще непривычен и взаимозаменяем, и перешедшего в период, когда народ привык и поверил режиму как единственной и естественной возможности сохранения порядка жизни, – подобные заговоры всегда отвергаются и презираются народом как опасные новшества. В этих условиях особую угрозу для общественного порядка представляют озлобленные одиночки или небольшие, эмоционально взвинченные, лишенные трезвого расчета, бесстрашные группки разного толка и направления… Описываемое же время в этом смысле было особенно опасным… Хоть основная масса народа не приняла и даже активно отвергла общественную лихорадку конца пятидесятых годов, но в слоях, способных к ощущению своей личности, произошел слом и лихорадка того типа, какая случилась со мной вследствие длительной телесной уще-мленности. Впрочем, это были издержки, процесс же имел серьезную основу и мог бы дать результаты в двух случаях: либо если бы у него была опора в народных массах, либо если бы он сверху проводился цельно и без оглядки. К сожалению, ни то, ни другое условие соблюдено не было, и это послужило причиной ряда трагических поворотов. Этому способствовало скопление на свободе большого числа людей разрушенной трагической судьбы и некоторой, правда кратковременной, растерянности властей перед этими трагическими судьбами и перед последствиями собственных же деяний. Повторяю, период этот был кратковременный, но он показал, как живучи анархические неуправляемые силы в недрах любого, даже самого стабильного общества и как легко они способны выйти из-под контроля не только установленного порядка вещей, но даже и своего собственного, то есть нарушив даже собственное правило, став жертвами, нет, став опасными жертвами своих необдуманных поворотов, безумств, пессимизма, горечи и философских тупиков, столь нередких в житейски не сложившихся судьбах… Дело дошло до того, что ряды этих анархиствующих сил пополнились даже сторонниками твердо установленного, освященного народом направления, поскольку власти в определенный период замешкались и вынудили к личной борьбе против послесталинских тенденций тех, кто привык к общим, коллективным действиям, к коллективному отпору всем миром, всей страной. Эти действия от отчаяния развязали инициативу и активность элементов особенно неблагородных, которые, тем не менее, в период сталинского режима не осмелились бы взять на себя самостоятельную инициативу и которые, несмотря на крайне жесткий сталинизм последних двух-трех лет сталинской жизни, были порождены именно смертью Сталина и кратковременной нерешительностью властей… Как правило, это были люди молодые и, несмотря на ненависть к новым хрущевским тенденциям, быстро схватившие веяния времени, состоящие в ревизии, пересмотре и критике властей. Этим они отличались от традиционных сталинистов, отличались вплоть до конфликтов. Молодые люди эти вступили в противоборство с властями и формировали свои взгляды на откровенностях, которые даже и в пятьдесят втором году были выражены между строк, но не в строках. Коротко, их кредо было – перевод в строки тех тенденций, которые хоть и почти недвусмысленно, но все ж в официальном плане к марту пятьдесят третьего года еще застыли между строк. То есть сказать наконец русскому народу прямо и открыто о том, что не космополиты, а жиды погубили Россию… Конечно, такое никогда не случилось бы, даже и не застынь все прежнее в марте пятьдесят третьего года. Во всяком случае, не случилось бы с такой откровенностью. Но эти молодые люди рассматривали прошлый традиционный сталинизм не как догму, а как руководство к действию. Традиционный сталинизм имел определенные, пусть неслужебные, обязанности перед революционным интернационализмом и прежней чистотой революционных помыслов, более того, он имел среди своих сторонников миллионы людей честных, не принявших бы подобное выражение в столь откровенном тезисе, более того, имел самого Сталина, человека, хоть и совершавшего глупости, но в ответственные моменты хитрого и склонного скорее к витиеватой, пышной восточной аллегории, чем к курской хмельной, бешеной правде-матке с рывком рубахи на груди. Итак, молодые люди рассматривали традиционный сталинизм в его нынешнем модернизованном, крайнем звучании, вобравшем в себя, хотят они то признать или нет, современную ревизионистскую самостоятельность и так называемую честность, идущую от распространившегося разоблачительства как всеобщей тенденции, которой невольно оказались подчинены как антисталинисты, так и молодые сталинисты… Впрочем, даже и сталинистами их можно было назвать весьма приблизительно и, главным образом, первое время. Дело дошло до того, что постепенно к ним примкнула даже определенная часть так называемых антисталинистов, и постепенно все они вместе склонились к национальной религиозности и сельской простоте, где, то есть в сельской местности, как известно, национальный элемент более силен и отсутствует еврейское начало… Но это случилось впоследствии, тогда же эти молодые люди хоть и были не в ладах с властями, но держались революционных и сталинистских основ… Характерен в этом смысле Орлов, которому я, если помните, натер когда-то морду пепельницей и с которым я вновь столкнулся в частном публичном доме у Тины. Вернее, не с ним самим (возможно, он здесь и бывал, однако я с ним лично, к счастью, ни разу не встречался), итак, не с ним самим, а с его рассказом, напечатанным на папиросной бумаге и ходящим в определенных кругах в списке (явление, также характерное для времени и весьма распространившееся). То, что мне пришлось вновь столкнуться с Орловым (а впоследствии придется столкнуться даже и в открытой политической борьбе), не удивительно, и подобные, казалось бы, опереточные случайности среди так называемых заговорщиков весьма закономерны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю