Текст книги "Место"
Автор книги: Фридрих Горенштейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Плохо помню, как я добрался назад, но помню, что сразу же разделся и лег. Мне было настолько нехорошо и я был так слаб, что чувствовал свою зависимость от всех и нужду абсолютно во всех, кто был здоров, ходил и мог мне помочь. И я стал в тот вечер, когда мне было особенно нехорошо, ко всем моим сожителям добр и забыл злобу на них.
– Паша, – сказал я Береговому, с которым давно не разговаривал и был в контрах, – подай мне, пожалуйста, кипятку, пить хочу.
Береговой глянул молча, налил в кружку кипятку и подал мне.
Я выпил с наслаждением мелкими глотками, и трясти стало меньше. Затем Береговой с Петровым уселись играть в шахматы, дымя папиросами
– Вы б, друзья, не курили, – сказал Жуков и кивнул на меня, которого от простуды душил кашель.
А чего, – сказал Береговой и небрежно махнул рукой, – вон форточка открыта.
– Витя, – сказал я Жукову, будучи крайне благодарен ему за заботу обо мне, когда он сказал о том, чтоб не курили, – ты бы сходил к Григоренко, скажи ему, что я приболел, пусть мне поесть что-нибудь купит.
Жуков вышел и вернулся минут через двадцать мокрый, ибо по-прежнему вторые сутки подряд лил дождь… Он начал выкладывать вареную колбасу двух сортов, ливерную колбасу, хлеб, сливочное масло, банку резаных кабачков в томате, банку баклажанной икры, банку мясных консервов и банку «щука в масле» А вот карамели не купил. Да и вообще своей непродуманной покупкой нанес серьезный удар моему бюджету, истратив сумму, на которую я планировал держаться по крайней мерс полмесяца… Если я отдам ему, то останусь вовсе без копейки, а через два дня, ну через три дня мне надо куда-то деваться из общежития.
С трудом повернув голову, ибо у меня сильно болел затылок, я смотрел на все эти соблазнительные ботатства, стоящие передо мной на стуле, глотал голодную слюну, морщась, поскольку болело горло, и мучился, что делать… Я так давно питался одним хлебом и кипятком, что у меня не хватило сил честно сказать Жукову о том, что нет денег оплатить все это, и я решил воспользоваться своим правом больного и пока забыть о долге… Хоть и мучила меня совесть, поскольку я знал, что Жуков получил получку и должен выслать деньги матери, однако я не мог преодолеть соблазна.
– А где Григоренко? – единственно что спросил я Жукова.
– Его дома не было, – ответил Жуков, поднимая голову от учебника физики за седьмой класс, который он учил почти что наизусть, как стихи.
Вот о том, что не было Григоренко, я искренне пожалел. Тот купил бы более сообразно моему бюджету: хлеб, карамель, может быть, масло, ибо был мне друг и точнее разбирался в моих финансовых возможностях. Но такие уж мы друзья: и я и он подчас неделями не заглядываем друг к другу. И вот из-за того я вынужден был воспользоваться услугами Жукова, который ввел меня в соблазн своими непродуманными покупками. Организм мой был крайне истощен, и я не в силах был сейчас, во время болезни, отказать ему в питании. Решив не думать ни о чем, я набросился жадно на еду. Я полноценно и много поел с вечера, запив кипятком, который подал мне самый тихий, пожилой и незаметный наш жилец Кулинич… Ночью я метался, мне было жарко и тяжело, пытался сам себя укачивать, но это не помогало и усиливало даже головную боль, однако к утру я почувствовал себя лучше, а полноценно позавтракав (кипяток подал мне Саламов), вовсе как будто пришел в себя, хоть горло по-прежнему болело…
Меж тем Жуков ждал, что я верну ему долг, поскольку всегда после получки высылал деньги матери… Я ощущал это по взглядам, которые он на меня бросал, однако некая совестливая стыдливость (уверен, ему было стыдно за меня, и потому он сам стыдился начать прямо неприятный разговор), совестливая стыдливость мешала ему открыто требовать долг. Мы оба мучились, и отношения между нами вновь стали самые напряженные, я это ощутил, когда вскоре произошло мое столкновение с Береговым из-за форточки.
На второй день болезни мне стало лучше, но душил кашель, ночью вовсе мешая мне спать, а днем не давая вздремнуть после ночной бессонницы. Поэтому, воспользовавшись отсутствием жильцов, я встал и захлопнул форточку, откуда прямо на меня дуло сырым ветром, захлопнул форточку, после чего кашлять стал меньше и вздремнул. Проснулся я от крика.
– Едри его мать, – кричал Береговой, распахивая форточку настежь, так что даже брызги дождя, казалось, касаются моею воспаленного лба, – ты что… Чтоб мы из-за тебя одного все задыхались.
– Я болен, – сказал я, – кашляю… А на меня дует… И вообще, – не выдержав, добавил я, – пошел вон, дерьмо…
– Сам дерьмо, сука, – крикнул Береговой, – болен, иди в больницу… на хрен ты тут нужен со своим смердежом…
Я уже пожалел, что зацепился с ним, поскольку от крика его у меня болела голова.
– Не надо, ребята, ругаться, – сказал Кулинич.
– Ладно, Паша, брось, – добавил даже друг Берегового Петров, – прикрой форточку, но не плотно, чтоб и вашим и нашим, – он улыбнулся мне.
И вдруг Жуков, обычно совестливый парень, поддержал Берегового. Безусловно это произошло из-за денежного долга, который я не отдавал, так что Жуков лишен был возможности выслать матери полноценную сумму.
– А действительно, – сказал он, – Пашка прав. Мы пятеро должны страдать из-за его болезни. Пусть в изолятор убирается… Никто никому не обязан… За спасибо каждый умеет на чужом горбу выезжать…
Это уже был прямой намек, и я едва сдержал себя, чтоб не швырнуть ему деньги, оставшись без единой копейки в момент, когда мне грозила перспектива оказаться на улице…
Не знаю, спал ли я или просто лежал забывшись, но очнулся оттого, что кто-то теребил меня за плечо. Саламов, только вошедший с улицы, это чувствовалось по его холодным рукам, протягивал мне бумажку.
– Уже третий день на тумбочке внизу лежит, – сказал он, – где почту оставляют.
Это вновь была повестка из военной прокуратуры, и в уголке стояла надпись «вторично». Судьба била меня со всех сторон, однако каждое новое волнение и опасность отвлекали меня от предыдущего и показывали его ничтожность. Теперь, в свете повестки из военной прокуратуры, вся история с Колесником, с фальшивой справкой и койко-местом казалась мне смешной и ничтожной… Едва справившись с первым приступом тревоги, я приступил к анализу повестки. В ней значилось: «Гр. Цвибышев Г. М. предлагаем вам явиться в военную прокуратуру…ского военного округа по адресу ул. Чкалова дом №… ком. 49 4 июня 195… года к 12 часам дня. Старший следователь военной прокуратуры подполковник Бодунов».
В дверь постучали. Вошел Колесник в прозрачном хлорвиниловом плаще поверх голубого костюма, со значком голубя мира в лацкане пиджака.
– Привет, ребята, – сказал он жильцам.
– Здоров, Саша, – улыбнулся в ответ Береговой, и они, инструктор райкома и слесарь, крепко, по-братски, по-трудовому хлопнули ладонь об ладонь.
– Ну ты чего, – спросил меня Колесник, – когда ехать собираешься?
– Приболел немного, – тихо сказал я.
– Ты смотри, – сказал Колесник, – на твое место уже парень назначен… Ты ж обещал, через три дня уезжаешь… Обманешь, опять тебе же хуже будет. Я тебе и паспорт у комендантши добыл, все для тебя делаю…
– А чего, – заинтересовался Береговой.
– Да вот, – улыбнулся Колесник, – Цвибышев от вас уезжает, надоели вы ему… Рыкун теперь тут жить будет.
– Да я его знаю, – обрадовался Береговой. – Володька Рыкун, сантехник, – обратился он к Петрову, – толковый парень… Если Володька сюда переедет, мы сразу тумбочки вместе соединим, койки поближе подвинем и пространство оставим, чтоб зарядочкой можно было заниматься…
И они начали оживленно обсуждать с Петровым, как, избавившись от меня, начнут здесь все перестраивать, словно при живом человеке говорили, что будет после его смерти… Но я менее всего думал сейчас о них, я лежал и анализировал повестку… Возможно, это связано с злоупотреблениями при строительстве учебного аэродрома… Впрочем, если это со старой работой связано, то они б знали точно мой адрес… А в повестке имеется деталь, которая свидетельствует, что разыскивали меня вслепую, через адресный стол, и допустили неточность. Помимо адреса указывалось общежитие железнодорожников. Меж тем это было общежитие строителей. Очевидно, просто спутали с районом. Район города называется «Железнодорожный». А может быть… Словно сверкнуло в мозгу моем, так что заныл затылок, – отец… Но почему военная прокуратура?
– Ну, в Индию ты поедешь? – спросил меня Колесник, подмигнув Береговому. – Я его в Индию порекомендовал, так он отказывается… Ну ты смотри, Цвибышев, послезавтра сюда новый жилец перебирается, вещи перенесет. Так что койку, будь добр, освобождай. Смотри у меня, индус, – он засмеялся. – Всего, ребята, – и вышел.
Я менее всего сейчас думал о Колеснике и о предстоящей потере ночлега… Почему меня к себе вызывает следователь Бодунов?… Новые мысли, впечатления и болезнь так измучили меня, что, сам того не замечая, я внезапно и крепко заснул, невзирая на громкие разговоры жильцов и крик радио.
Следующий день не принес ничего нового, разве что начала улучшаться погода. Я лежал или сидел на постели, и никто из жильцов, даже нейтральные Саламов и Кулинич меня не замечали. Может, Жуков сообщил им о долге, который я до сих пор не отдал. А погода за окном становилась все более июньской, несколько раз заглядывало солнце, ветер утих. И к вечеру на пятачке перед нашим корпусом состоялись танцы под аккордеон, которые шумели до глубокой ночи, пока их не разогнал участковый.
Утром четвертого июня я встал рано, чувствуя себя совершенно здоровым, лишь слегка кружилась голова, чуть-чуть пошатывало и царапало горло. Позавтракав остатками продуктов, купленных Жуковым, я надел новую рубашку, вельветовый пиджак, легкие летние брюки, сандалии и вышел. Начинали зацветать липы, и их сладковатый медовый запах был так силен, что я даже сглотнул слюну, хоть и не был голоден. Свободные от работы жильцы разных корпусов шли в сторону Рыбного озера, соскучившись за дни ненастья по солнцу и воде. Я поехал в центр…
Улица Чкалова находилась в центре, но в стороне от шумных магистралей, зеленая и тихая. В принципе такие улочки облюбовывают пенсионеры и особенно пенсионерки, заполняя все скамейки. Однако улица Чкалова и в этом смысле составляла исключение, поскольку была крута, и людям преклонного возраста трудно было подниматься по ней вверх. Так что даже в разгар дня улица эта выглядела малолюдной. Здание, куда меня вызывали, занимало почти целый квартал, вместе с улицей сбегая под гору и все более и более увеличиваясь в высоту. Так, в начале крутизны оно было, кажется, в три этажа, а под горой чуть ли не в семь или даже в восемь… Я спустился в самый низ, где находился центральный вход и стоял солдат. У входа с левой стороны было написано: «Военный трибунал…скот военного округа», а с правой: «Военная прокуратура…скот военною округа». Было еще рано. Я некоторое время погулял и точно в двенадцать подошел к солдату, протянул ему повестку.
– В бюро пропусков, – не глядя сказал мне солдат.
– Это где? – спросил я.
– Выше поднимитесь и налево.
Я вновь пошел в гору и вскоре увидел небольшую площадку, на которой стояли автома-шины. Подъехала какая-то «Победа» кремового цвета. Из нее вышел мужчина роскошного заграничного вида, в мягкой шапочке с противосолнечным козырьком из голубого прозрачною материала. bместе с ним вышел мальчик лет восьми, тоже по-заграничному одетый и сытенький. Они пошли к массивным дверям, и я поспешил за ними. В приемной на стульях сидели человек десять, но роскошный мужчина, тихо сказав мальчику «садись», подошел прямо к окошку, вынул красную книжечку и сказал дежурному офицеру:
– Здравствуйте… Я корреспондент журнала «Советский Союз»… У меня был предварите-льный телефонный разговор с товарищем, – он назвал фамилию, которую я не расслышал.
Я набрался смелости, тоже подошел и протянул офицеру повестку. Он прочел.
– Дайте ваш паспорт, – сказал он.
Роскошный мужчина полез было за паспортом, но офицер сказал:
– Нет, я не вам, подождите… Вот товарища оформить надо…
Это было что-то новое, чего я еще никогда в жизни не испытывал, но с чем как-то сразу освоился, протиснувшись вперед и даже более, чем это было необходимо, потеснив мужчину.
– Через центральный вход, – протягивая мне паспорт, повестку и пропуск, сказал мне вежливо офицер, кажется, чуть улыбнувшись мне.
Я взял и небрежно глянул на мужчину, который смотрел в сторону со скучающим видом, явно скрывая обиду от того, что им пренебрегли, отдав предпочтение мне, столь внешне неказистому. Я пошел к центральному входу и показал пропуск часовому. Он пропустил меня в вестибюль… В вестибюле npoгуливался дежурный с красной нарукавной повязкой и в ожидании лифта стояли два полковника и очень толстый майор.
– Мне товарища Бодунова, – сказал я дежурному.
– Вашу повестку, – коротко сказал дежурный. Он взял, прочел и сухо сказал: – Сорок девятая комната, четвертый этаж, левый блок.
После того как офицер бюро пропусков отнесся ко мне с уважением и даже улыбнулся мне, сухие, четкие, как команда, слова дежурного в вестибюле несколько меня напугали и привели в растерянность.
Поднявшись на четвертый этаж, я пошел коридором мимо множества дверей. Коридорные окна здесь были зарешечены, а на лестничных площадках прогуливались патрульные солдаты. Подойдя к сорок девятой двери, я постучал.
– Войдите, – откликнулись изнутри.
Я несмело нажал дверную ручку и едва не упал, поскольку порог был чрезмерно высок.
– Двери за собой закрывайте, – резко сказали мне.
Я вздрогнул и закрыл. В комнате также были зарешечены окна и стояли три стола, за которыми сидели три подполковника. Не зная, который из них Бодунов, я подошел к самому молодому, черноволосому и протянул повестку.
– Мне товарища Бодунова, – тихо сказал я.
– Давайте сюда, – крикнули у меня за спиной. Бодунов был блондин, слегка лысеющий, с глубокой ложбинкой на подбородке.
– Повестка вам послана вторично, – разглядывая мой паспорт, сказал Бодунов. – Почему вы не явились своевременно?
– Я был в отъезде, – дал я первые в своей жизни ложные показания следователю.
– Ждите…
Я уселся на стул.
– Нет, вы в коридоре ждите, – добавил Бодунов.
Я вышел и сел на деревянную скамью. Невдалеке от меня, на лестничной площадке, видна была фигура часового, а прямо передо мной зарешеченное окно, сквозь которое било солнце. Здесь, в эти минуты ожидания, причем не чувствуя за собой никакой вины, даже наоборот, имея в активе улыбку офицера отдела пропусков и находясь лишь под впечатлением обстановки и отдельных, ничего не выражающих реплик следователя, я, натерпевшийся страха в своей жизни, понял, что такое настоящий страх. На беду, мимо меня провели арестанта с заложенными за спину руками, с бледным лицом и в давно не стиранной рубашке… Впоследствии я часто бывал в этом доме и узнал от Веры Петровны (будущей моей знакомой), что левый блок целиком отведен под реабилитацию… Так что арестанта провели здесь случайно, очевидно, конвоиры были молодые и заплутались в коридорах, подобно мне разыскивая нужную комнату… И этот арестант еще более усилил страх (напоминаю, я человек впечатлительный). Я устал сидеть на скамейке (хоть, как впоследствии выяснилось, сидел не более двадцати минут) и хотел подойти к зарешеченному окну, глянуть на улицу, но не знал, можно ли это, поскольку часовой на лестничной площадке видел меня. Наконец дверь комнаты сорок девять приоткрылась.
– Цвибышев, заходите, – сказал Бодунов, и фамилия моя ударила меня изнутри черепа, так что вновь заболели затылок и глаза (такое со мной случалось при серьезном волнении, но столь сильно никогда).
Я вошел и сел. На краю стола следователя лежали горкой несколько старых папок из желтого картона, удивительно похожих друг на друга. А одна точно такая папка лежала отдельно в центре стола между следователем и мной.
– Цвибышев Григорий Матвеевич, – сказал следователь. – Так?
– Так, – едва слышно подтвердил я.
– Расскажите о себе, – сказал следователь, – где ваши родители?
Что– то толкнуло меня в сердце, и я разом понял, что наконец сбылись лучшие мои надежды, а не худшие сомнения. И наконец можно открыто, свободно говорить правду… И я начал говорить. По мере слов моих уши мои наполнил звон, так что я ничего не слышал, и лишь по лицу следователя, потеплевшему и смотревшему на меня с пониманием, я понял, что говорю необходимое следователю и говорю хорошо… Следует заметить, что когда года три назад пошли первые слухи о несправедливых осуждениях, о пересмотре дел, о благах и льготах, которые получают признанные невиновными либо их семьи, я начал подумывать, не подать ли и мне заявление. Но, во-первых, я был не уверен, признают ли отца невиновным, а во-вторых, втайне меня останавливали и страхи тетки, над которыми в то же время я публично смеялся. Тетка считала, что лучше молчать, потому что «не перевернется ли снова все наоборот». Я смеялся над этим нелепым выражением и над этими страхами, но втайне подумывал: а что, если действите-льно опять все пойдет наоборот? Не нагорит ли мне за обман, за придуманные в течение многих лет биографии, за то, что выдал отца своего, врага народа, за погибшего на войне героя?… Однако сейчас, когда военная прокуратура разыскала меня по собственной инициативе, я был рад, что мне помогли покончить со всеми сомнениями и опасениями. И я с наслаждением, с радостным восторгом отбросил прочь все, что меня смущало и тянуло к лживому и ничтожному, с вдохновением бросился к святой правде, которой наконец одарила меня жизнь… А правда эта была сказочно хороша… Тетка моя, возле которой я воспитывался в детстве, будучи напуганной, не очень-то посвящала меня в подробности прошлого, а может, и не очень в тех подробностях разбиралась… Лишь случайно и обрывками она говорила, вернее, оговаривалась, тут же замол-кая, что отец мой был «большой человек». Однако я это воспринимал не всерьез, поскольку для тетки и управдом был крупной фигурой… Поэтому-то я подлинного отца своего, ничего не давшего мне, кроме необходимости скрывать свой позор, поэтому я отца своего невзлюбил еще с детства и выдумал себе другого отца, версия о котором настолько укрепилась во мне и с которой я настолько сжился, что даже сам с собой в мечтах искренне думал о своей версии как о подлинной, например, мечтая, что отец мой не погиб на фронте (с годами версия эта претерпела лишь то изменение, что я выдумал конкретный участок фронта, причем не именитый и распространенный: Сталинград, Курская дуга, а скромный Волховский, для придания версии, как я думал, большей правдивости и конкретности), итак, мечтал я, что он не погиб, а жив, но обстоятельства не давали ему возможности отыскать меня. Ныне же оказалось, что действите-льность превзошла все мои мечты и построения… Я был сын комкора Цвибышева, то есть в переводе на современные чины сын генерал-лейтенанта… Но если во сне любую, самую фантастическую перемену воспринимаешь естественно, то наяву к ней все ж надо привыкнуть, и поэтому первые минуты после того, как я узнал о столь разительных видоизменениях в своем общественном положении, ничего нового, ни внутри себя, ни в восприятии окружающей жизни, я не испытал. Я так же сидел на стуле и отвечал на вопросы следователя, который задавал их мягко, вежливо и с явным расположением ко мне. Он спросил об имени-отчестве и годе рождения моей матери и где она, поскольку и ее пытались разыскать через адресный стол, но безуспешно. Узнав, что она умерла, он спросил, когда, от чего и в какой местности, и все это тщательно записал.
– Вы не могли бы, – все так же мягко глядя на меня, спросил следователь, – назвать трех человек, которые знали отца… Конечно, это формальность, но желательно ее соблюсти. Трибунал по этим делам заседает у нас раз в неделю, и хотелось бы, в ваших интересах, подготовить все и быстрее оформить, чтоб вы смогли заняться opганизационными вопросами.
Я назвал фамилию Михайлова и пообещал узнать остальных двух, рассчитывая в этом опять же на Михайлова.
– Вот и прекрасно, – сказал следователь. – Возьмите мой телефон, – он надписал и подал мне бумажку, – сообщите фамилии свидетелей… Впрочем, поскольку речь идет о комкоре Цвибышеве, займитесь оргвопросами уже сейчас, до формального решения о реабилитации… Пройдете по коридору налево в пятьдесят восьмую комнату, там сидит такая милая женщина Вера Петровна, я ей позвоню, она вам все объяснит… Ну, всего вам.
Он подписал пропуск, встал, улыбнулся и пожал мне руку. Это рукопожатие и вежливая улыбка чуть ли не на грани почтения, причем крупного должностного лица, подполковника, окончательно помогли мне понять мое новое положение, и вышел я в коридор другим челове-ком, сыном генерала (комкор не звучало, и потому я себя мысленно назвал и всюду впоследст-вии представлялся как сын генерала Цвибышева, что действительно соответствовало при переводе армейских чинов тридцатых годов на современное звучание). В пятьдесят восьмой комнате сидела молоденькая девушка-машинистка, довольно миловидная, на которую я впервые посмотрел без заискивания (здесь в том смысле, что на красивых женщин и девушек ранее я смотрел с некоторым почтением и заискиванием, как на высокое начальство, ввиду их недоступ-ности для меня).
– Мне Веру Петровну, – сказал я просто и с достоинством.
– По какому поводу? – спросила девушка.
– Я сын генерала Цвибышева (признаюсь, это словосочетание было настолько мне сладко, что я сам вслушивался в него как в некую музыку и при этом едва сдерживался, чтоб не засмеяться от радости или не подпрыгнуть).
– Ах, сейчас, – сказала девушка и ушла в открытую дверь.
Вскоре оттуда появилась женщина лет сорока пяти с не очень красивым, но действительно приятным и добрым лицом.
– Вера Петровна, – сказала она мне, протягивая руку и улыбаясь (для меня наступил период большого числа улыбок, я это понял несколько позднее).
– Сергей Сергеевич (это, вероятно, Бодунов) звонил мне… Простите, как ваше имя-отчество?
– Григорий Матвеевич,-сказал я.
– Садитесь, пожалуйста, Григорий Матвеевич. Я вам дам следующие адреса, запишите, пожалуйста, – она дала мне бумагу и самопишущую ручку, – улица… Это Комитет государ-ственной безопасности… Туда вы должны написать заявление о поисках вашего имущества либо о компенсации его в деньгах… Они этим занимаются… Затем улица… Управление внутренних дел… Там вам смогут сообщить, – Вера Петровна на мгновение замолкла и опустила глаза, – сообщить о судьбе вашею отца.
Интересно, что ее скорбные ноты совершенно не тронули меня в том смысле, что не смогли поколебать моего праздничного настроения, ибо, наслаждаясь первыми минутами новой жизни, полной официальной силы и официального права, я целиком был погружен в себя настолько, что сам генерал Цвибышев стал лишь приложением ко мне – его сыну, с которым жизнь начинала, как я тогда понимал, расплачиваться.
– К сожалению, – сказала Вера Петровна, – до официального решения трибунала мы не можем заняться полагающейся вам денежной компенсацией в размере двухмесячного заработка отца… А также жильем, если вы в нем нуждаетесь… У вас было сколько комнат?
– Три, – сказал я, – это я помню. Но дело вот в чем… Сейчас я временно, разумеется, проживаю (я не то что не хотел, я не мог допустить, чтоб в новом моем положении тяжба за ночлег даже сформулирована была по-прежнему). Я занимаю площадь ведомства, где не работаю, ибо готовлюсь в университет… Вопрос стоит так, чтобы до получения причитающегося мне жилья я мог бы спокойно жить там.
– Мы всем возможным будем вам помогать, – сказала Вера Петровна. – Что надо сделать?
– Вот, – сказал я, написав ей номер телефона, – некий Маргулис там руководит.
– Сейчас, – сказала Вера Петровна и вышла.
Как просто все разрешилось, подумал я. Три года борьбы, ухищрений, унижений. И когда я попал в ловушку, когда все покровители отвернулись от меня и враги мои совершенно взяли надо мной верх, появился мертвый отец и спас меня. Тот, которого я стыдился и не любил.
Вернулась Вера Петровна.
– С ними поговорили, – сказала она, – там, правда, не Маргулис, а какой-то другой товарищ вместо него, мы ему все сказали, он просил, чтобы вы тоже зашли в жилконтору.
– Очень хорошо, – сказал я, – зайду, когда будет время…
– Всего вам доброго, – сказала Вера Петровна.
Миловидная машинистка тоже улыбнулась мне…
Покинув военную прокуратуру, я несколько часов ходил по городу, привыкая к своему нынешнему положению сына генерала Цвибышева. Я шел, не испытывая усталости, большими шагами, сильно выпрямившись и совершенно по-новому дыша, глубоко и шумно. На прохожих, а также на происходящие бытовые события – движение транспорта, очереди к киоскам газводы и т. д. – я смотрел с радостной добротой и мягкосердечием, но мягкосердечием сильного, про-щающего и любящего из великодушия, в котором невольно, однако, сквозила и снисходитель-ность, и во всем, что происходило вокруг – в прохожих, в городском транспорте, в деревьях, – было чувство вины передо мной и глубокое раскаяние, которое я великодушно принимал. Именно в этот восторженный период мной был совершен поступок, как бы подоживший начало дальнейшим событиям. Ожесточение в этом поступке отсутствовало, а лишь заинтересованность хозяина, каковым я себя ощутил, заинтересованность нынешними делами страны. Так, проходя по одной из улиц, я заметил вывеску районной прокуратуры и вошел туда. То ли был уже конец работы, то ли обеденный перерыв (я не ориентировался тогда во времени), но в комнатах проку-ратуры никого не было и в кабинетах орудовали уборщицы. Лишь в одном кабинете стояла какая-то женщина, перебирая папки бумаг, скрепленных скоросшивателем, и какой-то мужчина что-то измерял в углу столярным метром. Я вошел, никем не остановленный, и, глянув на присутствующих мельком, начал осматривать помещение… На видном месте висел портрет Сталина в фуражке генералиссимуса.
– А почему, – сказал я не зло, а скорей снисходительно, словно журя, а не ругая, – почему Сталин еще висит у вас?… Вы ведь газеты читаете… Это устарело, – пошутил я, чтоб не рассердиться, что сделало бы меня мельче в собственных глазах.
– А мы вообще старые люди, – сказала женщина (ей было не больше сорока), и я вдруг встретил ее явно враждебный, железный, оппозиционный официальной политике взгляд.
Поспешно подошел мужчина со столярным метром и взял меня об руку.
– Понимаете, – мягко, но твердо ведя меня к выходу, говорил мужчина, – портрет ведь числится в качестве инвертаря, пока не спишут официально, я не могу себе позволить снять, хотя, конечно, вам сочувствую…
Впоследствии анализируя (не сейчас, а недели через две), впоследствии я понял, что эти люди не удивились моему приходу и приняли меня именно за того, кем я был, то есть за реаби-литированного… То, что я считал лишь собственным чувством, тогда было распространено, и ряд реабилитированных в разных состояниях и с разными целями частенько входили или врывались в государственные учреждения карательного порядка, откуда их вежливо, мягко, но твердо выводили.