Текст книги "Место"
Автор книги: Фридрих Горенштейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]
– Я вам могу посочувствовать от себя лично, но у меня нет абсолютно никаких оснований, при всем желании, помочь вам… Министерство финансов попросту вернет нам такой документ.
Семья наша была разорена, имущество безвозмездно расхищено, я лишен собственного угла… Это был факт… Но был также и факт, что мать моя сама ночью сбежала вместе со мной, бросив квартиру и имущество на произвол судьбы… Если б она не сбежала и была бы арестована, то, невзирая на отсутствие формулировки суда «с конфискацией имущества», поскольку я был несовершеннолетним и других членов семьи не имелось, был бы составлен реестр описи имущества, который ныне послужил бы основанием для компенсации. Такова логика событий в прошлом и мыслей моих на стуле перед сотрудником.
– Хорошо, – сказал я, глядя исподлобья, – по этому вопросу я напишу в самые высшие инстанции.
– Буду искренне рад, если вам удастся чего-либо добиться, – сказал сотрудник КГБ, – но сомневаюсь…
– Хорошо, – повторил я, – а в смысле квартиры… Через кого и как мне действовать… Через вас или через МВД?
– Получают через нас, – сказал сотрудник, – мы даем направление в исполком… Но в данном случае для такого направления также нет оснований.
– То есть как? – вскричал я.
– Право на получение жилплощади, – говорил сотрудник, – имеют либо сами реабилитированные, либо те из членов их семьи, которые в момент ареста были взрослыми и находились на их иждивении… Например, жена, родители… Вот ваша мать имела бы право, вы же были ребенком… Ведь вас кто-то воспитывал… Фактически вы перешли на иждивение других людей…
– Значит, – крикнул я, – вина моя в том, что мать моя умерла… Ваши законы построены так, что сироты имеют меньше прав, чем те, у кого есть родители… Если б жива была моя мать, я бы получил квартиру, а так я должен валяться без места… Палачи, – крикнул я тем петушиным воплем, каким в компании Арского реабилитированный крикнул мне – «мерзавец», приняв меня ошибочно за сталиниста, – во времена Сталина вы пили нашу кровь… Что изменилось?… Вы дали мне кучу лицемерных бумажек… Заплатили за смерть отца двухмесячной зарплатой плановика… Что это за срок такой и кто его придумал?… Душить вас надо, вот что… Убийцы…
Со мной сделалось что-то вроде припадка, и, главным образом, не столько от сознания несправедливости, сколько от сознания того, что я опять возвращаюсь к проблеме койко-места. Меня трясло как в лихорадке, лоб был покрыт холодной испариной. Я сжал кулаки и крикнул:
– Всех вас на ж… сажать, как вы нас сажали…
Меня жгло и терзало под сердцем, и мне нужна была совсем необычная резкость, чтоб как-то успокоить себя, тем более что сотрудник КГБ молчал, спокойно, но твердо, по-новому твердо, глядя на меня, молчал он, очевидно, и потому, что ему не впервой были припадки реабилитированных. Должен сказать, что этим «сажанием» я не успокоился. Может, оборви меня сотрудник какой-нибудь репликой, я бы пришел в себя, но он молчал (теперь я понимаю, что специально, тогда же думал, что от растерянности), и это молчание, понимаемое мной как его растерянность и слабость, довело мое озлобление до такого состояния, что я полностью потерял над собой контроль, высказал несколько антиправительственных и антисоветских мыслей и показал сотруднику КГБ кукиш. Кукиш чуть поправил положение, поскольку перевел мои антисоветские высказывания в плоскость нервно-истерическую, а не идейно-целенаправленную. Тем не менее после этих прямых антисоветских высказываний я обмяк, притих, расшалившиеся нервы мои успокоились, и я пошел на попятную… Как я понимаю теперь, сделать это, даже после все! о случившегося, можно было просто и достойно, добившись того же результата, то есть молча закрыть глаза ладонью и, посидев так, сказать хрипло (тут мне не надо было притворяться, ибо я криком сорвал горло), сказать хрипло, что я устал и в нервном припадке говорил какую-то ерунду… Я же не нашел ничего лучшего, чем – для того, чтоб перекрыть свои антисоветские высказывания – заявить о своей гордости и радости по поводу восстановления посмертно отца в партии… Получилось не совсем логично и совсем уж нелепо… Сотрудник КГБ встал, подошел к окну, достал за шторой графин, налил воды в стакан и подал мне. Я жадно выпил, даже не поблагодарив. В пустой этой комнатенке графин со стаканом находились, наверно, специально для подобных случаев. У меня сильно болела голова, и мучила жажда. Я встал и, сам подойдя, налил себе второй стакан, а затем, выпив, подряд третий.
– Вы просили фотографию отца, – сказал сотрудник (твердый взгляд его несколько смягчился), – возьмите. – Он протянул мне красную книжечку…
Это был старый пропуск в здание республиканского ЦК партии, очевидно, конфискованный еще до ареста, при разжаловании… Я глянул мельком на фотографию незнакомого светловолосого человека в гимнастерке, перетянутой ремнями, но совершенно не ощутил, что это мой отец… Как я уже говорил, в каждом деле есть свои удачники и свои неудачники. То, что отца моего первоначально сочли виновным не по самой серьезной статье и не сразу расстреляли, а лишь разжаловали первоначально, послужило поводом оставить это разжалование в силе. То, что моей матери удалось скрыться и спастись от ареста, послужило поводом к тому, чтоб не компенсировать наше пропавшее имущество, а то, что мать умерла, послужило поводом, чтоб не предоставить мне жилплощадь. Так думал я, идя по улице без цели, не замечая ненастья… Смутно у меня было внутри, но в тот же вечер этого ужасного дня впервые призошло событие, которое во многом определило мои дальнейшие действия, и в том опасном для моей жизни хаосе, в коем я пребывал, даже наметились новые пути. В тот вечер я впервые избил человека… Если вспомнить, у меня и ранее были подобные поползновения, когда становилось невмоготу терпеть обиды. Однако оканчивалось это тем, что били меня. Даже и в случае с Орловым, поскольку, выпив, потеряв от этого осторожность и решившись, я все ж в последний момент струсил и лишь натер ему морду пепельницей… Этим же чувством внутренней неуверенности объясняется и то, что в компании Арского я не сообразил дать первым пощечину за антисемитскую басню, пощечину, которая, возможно, сдружила бы меня с Арским, открыв дорогу в общество людей прогрессивных, куда я давно стремился. И надо сказать, каковы бы ни были срывы и разочарования, в общем реабилитация не прошла даром. Человек, которого я избил, был каким-то мелким пьянчужкой, который пристал ко мне в безлюдном сквере, возможно, первоначально не с агрессивными, а с благодушными намерениями. Я вступил было с ним в разговор, чтоб не разозлить и постепенно отделаться. Обычно говорить с такими людьми трудно, почти как с животными, неизвестно, что у него щелкнет в мозгу и как он среагирует. И точно, вдруг совершенно без повода он схватил меня одной рукой сзади за штаны, другой за ворот, пытаясь поволочь таким образом и говоря, что так водит милиция… Я вырвался и, не сдержавшись, толкнул его в грудь. Он радостно как-то взмахнул кулаком, целя мне в лицо. Я увернулся умело, но главным образом or испуга. От испуга же, отмахнувшись, я попал ему в глаз. Пьянчуга, видно, был опытный боец в пивных и подворотнях, но в этот раз ничего у него не получалось. Любой его удар шел мимо меня, мои же достигали цели. Удача в этот раз сопутствовала мне полностью, а когда я увидел, что он уже меня боится, то какое-то радостное вдохновение овладело мной, много раз битым. Это было похоже на творчество. Я применял приемы, о которых ранее не имел представления, и они удавались мне вполне. Так я нанес удар ему коленом в лицо снизу в тот момент, когда он пытался ударить меня головой в солнечное сплетение, то есть лишить меня сознания и в бессознательном состоянии избить ногами (так били одного возле общежития). Но я удачно нашел противоядие и, удерживая врага своего за плечи, вторично припечатал его нос и губы коленом. Он упал, прикрывая голову руками, ожидая в таком бессильном передо мной положении новых ударов, как нечто само собой разумеющееся. Я не стал его больше бить (о чем через некоторое время пожалел. Надо было еще раза два ударить его ногой). Я не стал его больше бить, а лишь сказал, то ли утверждая, то ли делая для себя открытие:
– Вот как, оказывается, с вами жить надо… Сталинские твари… (последняя реплика, чтоб укрупнить событие).
И эти сказанные экспромтом, в сердцах, фразы фактически были формулировкой моей новой идеологии… Из сквера я вышел широким шагом, сильно выпрямившись и с той особой твердостью во взгляде, какую заметил у сотрудника КГБ.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Во время реабилитации жизнь общежития, деятельность администрации и взаимоотношения жильцов между собой, а также жильцов со мной совершенно для меня поблекли и потеряли интерес, ибо и ранее они воспринимались мной исключительно с точки зрения койко-места, то есть как то или иное событие, тот или иной представитель администрации, или тот или иной жилец способствуют либо препятствуют закреплению за мной моего койко-места. Реабилитация пробудила во мне, человеке впечатлительном и в то же время расчетливом, весьма значительные надежды, в свете которых я даже с другом своим Григоренко видеться перестал (он заходил справляться обо мне, это сообщил мне Саламов). Правда, реабилитация отнимала у меня всю эмоциональную энергию, всю мою душу и все время (я уходил утром и приходил поздно ночью). Ныне, когда реабилитация кончилась, не выведя меня отсюда и не придав моему бытовому существованию прочности, я снова оказался на своем койко-месте и перед лицом прежних проблем. Но суть нынешнего положения состояла в том, что реабилитация не изменила моих даже самых насущных проблем, но совершенно изменила меня. Вот причина, по которой организм мой, потеряв совершенно прежнюю приспособляемость к обстоятельствам и среде (грубо говоря, расчетливую покорность), приспособляемость, разрушенную реабилитацией и надеждами и совершенно новым чувством (грубо говоря, человеческим достоинством, идущим часто вразрез с телесной устойчивостью), организм мой начал существовать за счет огромных нервных затрат (последнее, что может предложить человеку инстинкт самосохранения). Если в период реабилитации натура моя претерпела множество изменений, взлетов, завихрений, падений, то в новый свой период я вступал с однозначным и душевно цельным состоянием, как человек, нечто для себя решивший. Я говорю «нечто», ибо если бы меня спросили, что именно я для себя решил, то, думаю, затруднился бы ответить. Всякий раз, когда человек разбужен и возбужден чрезмерными надеждами, он, дабы неизбежные разочарования не разрушили его жизнь, в конечном итоге тяготеет к простоте, то есть к крайности. Крайность же всегда лишена логики и несет в себе мифологическое начало. Впервые сильно и умело избив человека, я утратил беспричинный страх перед обществом, который постоянно надо мной тяготел (именно этот беспричинный страх перед обществом лежал в самой основе и являлся толчком ко всякому страху, имеющему причины, перед начальством, перед покровителем, перед улицей и т. д.). Я вступил на путь, старый как мир, но всякий раз новый для каждой конкретной судьбы (подобно чувству любви). К тому же личные мои качества и личные обстоятельства моей жизни придали этому пути особую неповторимость…
Итак, придя в тот вечер, после избиения мной человека, и по-новому как-то сидя на своем койко-месте, осмотрев свою комнату и ее жильцов (жильцы этого нового во мне явно не заметили, что стало ясно из дальнейшего), осмотрев все это минут за десять, не более, я вскоре улегся спать и спал спокойно и хорошо, но утром проснулся в ярости. Ничего такого особенно дурного мне не снилось и ничего дурного не произошло, наоборот, судя по солнцу, залившему комнату, ненастье кончилось и вновь воцарилось лето. Тем не менее (а может, именно потому, впоследствии подобная ярость нередко посещала меня, именно когда я видел нечто приятное, даже приятные природные виды и явления), тем не менее какая-то ярость застыла в моем теле, сжимая виски, горло и давя на грудь. Ранее, в период реабилитации и надежд, моя капризная озлобленность искала контакта с человеческим участием, с чьей-то душевной мягкостью, с чьим-то раскаянием по поводу нанесенных мне обид. Ныне, когда общество (в лице следователя военной прокуратуры Бодунова, сотрудника КГБ, работника исполкома А. Ф. Корневой и т. д.) отвергло мои притязания судьи, признав их необоснованными, я не искал более контакта, а моя капризная ярость искала удовлетворения лишь в постоянной расплате. У меня постоянно торчала в груди как игла капризная ярость, но иногда она поднималась до предела, до приступа, голова становилась горячей, затруднялось дыхание, и после долго болели виски, а ночью я вдруг просыпался от сердечной боли… Очень скоро такое состояние сказалось и в действиях… Проведя весь следующий день на улице, в движении (благо установилась хорошая погода), я уж по своей инициативе (напоминаю, избитый мной пьянчужка пристал ко мне первый), я уже сам сцепился с несколькими прохожими, употребляя в перебранке политические обвинения («сталинские палачи», «вонючие сталинисты», «все вы пили нашу кровь», «подохнете, как подох ваш вождь» и т. д.). В первой половине дня, когда приступ ярости был особенно силен, я действовал довольно бессистемно, наскакивая на первых встречных, большей частью людей случайных. Однако, несколько успокоившись, посидев на скамейке, затем перекусив в кафе сосисками с макаронами, стаканом кефира, я начал действовать более изобретательно, и в моих действиях наметились первые элементы организации: так, перед воротами районной теплоэлектроцентрали я заметил человека в гимнастерке из военизированной охраны, явно из бывших сталинских палачей, ушедших в тень на теплые местечки… Я подошел и нарочно, войдя за ограду, где было написано «Посторонним вход воспрещен», запрокинув голову принялся рассматривать высокие башни-отстойники, с которых с шумом стекала вода, так что если прикрыть глаза, несмотря на жару создавалось впечатление дождя и становилось прохладнее. Я увлекся этим и едва не забыл о своих политических намерениях. К счастью, меня окликнул стрелок военизированной охраны (на что я первоначально и рассчитывал).
– Вы что здесь делаете, молодой человек? – спросил он.
– Стою, – с радостью рыбака, у которого клюнуло, ответил я, – я живу в свободной стране и согласно конституции имею право стоять где угодно.
– А ну-ка пройдем, – сказал мне стрелок, у которого до этих моих высказываний было явное желание просто меня выругать и прогнать.
– Пожалуйста, – сказал я, – можно и пройти.
– Документы у тебя есть какие-нибудь?
– Никаких… паспорт есть, и все…
– Так паспорт это ведь хороший документ, – явно наслаждаясь властью, говорил стрелок (я умышленно давал ему возможность, чтоб нанести удар повнезапней).
Стрелок подвел меня к человеку в гимнастерке, тому самому «сталинскому палачу».
– Вот, – сказал он, – Петр Петрович, этот хотел через забор перелезть, – и протянул ему мой паспорт.
Но сталинист этот, в гимнастерке, глянув на мой паспорт, сказал стрелку, пренебрежительно махнув рукой:
– Отдайте ему паспорт, и пусть идет.
– Бериевская порода, – раздосадованно крикнул я ему. Это тебе не прошлые времена…
Меня вытолкали. Вступать в драку с вооруженной охраной было глупо, но все-таки через несколько кварталов я пожалел, что не кинулся с кулаками. Как ненавидел я все вокруг, можно судить по тому, что когда какой-то пожилой гражданин, споткнувшись о камень, упал, я искренне обрадовался. Впрочем, пример недостаточно точен, поскольку невольные улыбки были на лицах многих прохожих. Зато другой пример пусть менее заметен, но более удачен. Какая-то старушка выронила из кармана носовой платок. Платок грошовый, и прежде я не преминул бы окликнуть старушку, чтоб получить удовольствие от своей честности (кошельки я в таких случаях, по бедности, не возвращал. За три года мне дважды удалось подобрать оброненные бесхозные кошельки, правда, с незначительными суммами, а третий раз мне удалось просто найти кошелек у прилавка в магазине так же с мелкой суммой. Из этого я заключил, что богатые люди кошельков не теряют). Итак, в прежние времена я обязательно окликнул бы старушку и подал бы ей платок. Ныне же я, наоборот, как бы невзначай наступил на платок ногой и отбросил его в канаву…
Позднее, в больнице, со мной лежал один старичок. Старичок этот много и часто плакал по любому почти поводу, вызывая смех в палате и у обслуживающего персонала. Слушая меня, он расстраивался совершенно (причем большую часть из того, что мне было неприятно, я ведь утаивал).
– Бедненький ты грешный Георгий (его тоже ввело в заблуждение имя, поскольку я отрекомендовался «Гоша»), горечь ты Божья, – говорил старичок и все порывался меня по лицу погладить своими холодными руками (от него, разумеется, несло мертвечиной, запахом, меня преследующим последнее время).
Я всячески отстранялся и даже обещал себе с ним более не заговаривать, однако скука была безумная, а этот старичок, единственный в палате, ко мне льнул и, мне кажется, чуть ли не полюбил. Я выбирал из воспоминаний места не тяжелые, действительно страшные, случившиеся позднее. Выбирал я места просто бытовые, даже веселые (разумеется, кажущиеся веселыми по прошествии времени, тогда же, в момент свершения, и они отняли у меня немало нервов и сил). Например, рассказал я старичку о моей драке с Береговым, случившейся, кстати, именно в первый же вечер того дня, когда я проснулся в новом качестве, с застывшей капризной яростью в груди… Пашка Береговой, бывший мой приятель, а позднее главный мой гонитель в комнате, был парень довольно сильный и насчет того, чтоб по морде, долго не раздумывал и не колебался. Совсем недавно он на глазах всей комнаты побил Саламова за то, что тот в комнатной жестяной кружке для питья, во-первых, топил свиное сало, а во-вторых, оставил ее грязной, с застывшими, обуглившимися шкварками и закопченной… Оттянули Берегового Жуков с Петровым после того, как Саламову здорово досталось и Саламов от Пашкиного удара закричал по-заячьи, точно так, как кричал Николка, когда Пашка его порол. Я не стал вмешиваться, поскольку до того Саламов, по наущению Жукова, которому как раз тогда я не отдавал долг, перестал со мной разговаривать и вообще поскольку положение мое в комнате было сложное… Так вот, Береговой после расправы над Саламовым вообще настолько почувствовал себя хозяином положения, настолько вознесся, что проглядел те изменения, которые произошли во мне за период реабилитации. А между тем они были заметны в чисто внешнем поведении, хотя бы даже в том, как я вхожу в комнату, широко и резко распахнув дверь. В тот вечер, будучи уже раздетым (из этого следует, что к драке я все же не готовился и запланирована она мной не была, иначе б не разделся: без штанов и особенно без обуви я чувствую себя намного физически слабее и беспомощнее), я рассчитывал поставить на место Берегового, особенно теперь поверив в свои силы после избиения пьянчужки, но думал это сделать не сегодня, ибо за день, полный нервной траты и столкновений, здорово устал. Итак, будучи раздетым, я подошел и выключил радио. У нас в комнате существовал негласный компромиссный договор: всю неделю я терплю радио, засыпаю глубокой ночью, поскольку Береговой мотивирует это необходимостью рано вставать. Радио ему требуется для побудки. Но под воскресенья я радио выключал. Так оно и было. Сейчас же вдруг Береговой взъерепенился. Может оттого, что я выключил чересчур демонстративно, что уязвило его поползновение хозяина комнаты.
– А ну включи, – сказал он жестко.
Получалось характер на характер… Мы сцепились как-то совершенно неожиданно, причем по моей инициативе, и дрались среди коек в майках и трусах… И снова у меня все получалось… Я уклонился от ударов Пашкиных тяжелых кулаков (чуть-чуть он зацепил меня по руке), к Пашке же я применил найденный мной экспромтом прием, который, очевидно, становился моим традиционным (на этом недавно избранном поприще у меня уже появились традиции). Традиция же была – коленом в лицо… Причем голым моим костлявым коленом получилось еще эффективней, ибо материя брюк не смягчила удара в Пашкино лицо. Береговой упал в промежуток между койками, залитый кровью из разбитого носа и губ, и дополнительно ударившись головой о тумбочку. Правда, он тут же вскочил с криком: «Я тебя зарежу, сука», но Жуков с Петровым схватили Берегового за руки, Саламов стал передо мной, а пожилой жилец Кулинич сказал рассудительно:
– Ладно вам, ребята, драться… Помиритесь и завтра пол-литра раздавите…
Берегового увели в умывальник. Я с гордостью видел, что его шатает. Вскоре Береговой вернулся умытый и притихший, с ваткой в носу… Я не ложился долго, ожидая броска с его стороны. Лишь когда он захрапел, я тоже улегся, предварительно положив под подушку старый замок от тумбочки, чтоб при необходимости усилить им ответный удар. Спал я плохо, беспрерывно просыпался, и, лишь сунув руку под подушку, нащупав замок с довольно острыми краями, успокаивался.
Когда я рассказывал нечто подобное (у меня было несколько подобных комических случаев), когда я рассказывал, старичок, мой сосед по больничной палате, так сильно плакал, что в конце концов другие больные мной возмущались и вызывали медсестру, которая делала старичку укол… Меня же старичок все жалел и хотел погладить по лицу (вот где беда). У старичка этого под матрацем были какие-то бумаги, старые и засаленные, которые он часто читал про себя, шевеля губами. Бумаги эти он никому не показывал, очевидно, боясь насмешки, да я и не стремился их увидеть, не сомневаясь, что это какая-то дрянь и глупость. Но однажды, долго раздумывая и пребывая в молчании, он все-таки протянул мне несколько листков, попросив прочитать. Получилось, как я и предполагал. Это были написанные печатными буквами безграмотные вирши религиозного содержания (между прочим, говорят, ранее старичок этот был дурным человеком. Хоть и не пил, но избивал старуху свою страшно, и чуть ли не по его вине она умерла. Откуда это известно больным нашей палаты, не знаю. Может, старичок сам как-то и поделился в раскаянии). Так вот, это были религиозные вирши… Вообще отношение мое к религии всегда было самое насмешливое. В церкви я бывал несколько раз из любопытства. Ощущение мое при том двоякое. Откровенно говоря, мне в церкви немного страшновато от позолоты икон, от свечей… И одновременно чего-то смешно, как бывает, когда человека всерьез обманывают и верят, что обманули, а он сам знает, что это обман, и только делает вид, что обманут. Но главное, почему я в церкви даже из любопытства более не захожу, – это запах. Уже даже не засушенной мертвечиной несет, не кладбищем, а просто сладковатыми трупами недавно умерших… Правда, пошли слухи, что в кругах, где вращается Цвета, в тех кругах пробуждается интерес к религии в противовес официальности (чуть ли не Арский этим увлекся). Не знаю, прорвись я тогда в то общество и подтвердись эти слухи, в этом вопросе вряд ли я б оказался на уровне. Прочитав безграмотные вирши старичка, я еще раз в том убедился, но от больничной скуки и для того, чтобы себя потешить, я эти вирши запомнил… Люблю читать стихи графоманов. Отсутствие мастерства придает им неповторимость, и в каждой строке – живые черты автора, как в гениальных сочинениях… В то же время опьяняющий элемент творчества не дает благоразумию и рассудку скрыть неповторимую человечную свою глупость. В данном же случае удовольствие еще более усилилось религиозным содержанием, которое само по себе достойно насмешки. Вот эти стихи старичка, приведенные мной с исправлением множества грамматических ошибок: «Вам, племена, языки и народы, ход всех событий Господь предсказал. Время назначив и точные годы и чрез пророков своих написав. Солнца, луны уж затмение было. Также падение сильное звезд. Все и в природе поникло уныло, как предсказал нам об этом Христос. Сильно болезни повсюду развились. Бедствия, ужас всех в мире страшит. Грозные бури морей участились. Страшный день гнева Господня спешит. Дверь благовестья повсюду открыта. Запечатление спешно идет. Род не пройдет сей, как все совершится. И наш Спаситель во славе придет. Грешники, к Богу скорей поспешите. Скоро он дверь благодати запрет. Милость и славу его вы примите. Он ведь все это вам даром дает. Божие дети, главы вы склоните. День избавления скоро грядет. Дело Господне окончить спешите, он вам за это награду несет».
Взаимоотношения мои со старичком происходили гораздо позже, когда я находился уже в душевно размягченном состоянии, способном получать удовлетворение от созерцания чужих глупостей и несовершенств. Но тогда, после драки с Береговым, душа моя окончательно окаменела, лишена была юмора и могла существовать лишь действуя, причем действуя непосредственно и прямо во вред моим гонителям и врагам. Первым моим шагом после ночи, которую я провел в повышенной боеготовности с металлическим острым замком в кулаке, было посещение райисполкома в понедельник. Здесь следует не путать мои намерения при посещении жилищной комиссии горисполкома несколько дней назад и нынешнее мое посещение райисполкома. Тогда я шел полный надежд, не сомневаясь, что мне, сыну реабилитированного, хоть что-то вернут, хоть комнатушку под лестницей или даже в подвале, куда можно было бы втиснуть раскладушку (многих переселяли из подвалов, и я такой отдельный освободившийся подвал занял бы с удовольствием). Теперь же посещение мое было запланировано совсем с иной целью. Я не сомневался в отказе, да и шел не по адресу (райисполком лишь брал на учет местных жителей района), но райисполком, во-первых, располагался неподалеку от общежития и добираться к нему было не хлопотно, во-вторых, я знал теперь, что разговаривать со мной будут грубо, а значит, можно будет в государственном учреждении подобного рода устроить публичный скандал, применяя политические обвинения. Поэтому решил я не скандалить заранее, пробиваясь вне очереди, чтоб не перевести все в бытовую плоскость и не тратить энергию и напор, а занял сидячую (на стульях) очередь среди людей с сонными, терпеливыми лицами, как во всех присутственных местах подобного рода. Более того, я человек нервный и нетерпеливый, рассуждал я, и пока дойдет моя очередь в этой сонной тупой одури, я окончательно в эмоциональном смысле созрею именно до того состояния, какое мне и надобно. План мой почти удался. Я говорю «почти», потому что в конце произошла досадная заминка и эмоциональный срыв. А в основном он даже превзошел мои ожидания. Во-первых, еще в очереди, в самом начале, я обратил внимание на принимающего сегодня члена жилищной комиссии, женщину, поскольку она несколько раз, прекращая прием, выходила из кабинета и подолгу отсутствовала, вызвав ропот даже у терпеливых лояльных граждан. Это была плоскогрудая женщина с злым поджатым ртом, то есть как раз то, что мне требовалось. Во-вторых, время ожидания превзошло все мои представления, и, заняв очередь с восьми утра, я зашел в кабинет далеко за полдень, находясь буквально на нервном пределе да плюс еще и голодный. Плоскогрудая глянула на меня быстро и цепко и сразу, как я понял, определила «отказать» еще до вопроса. Я так же скользнул по плоскогрудой. «Сталинистка», – подумал я. Так, еще не открыв рта, мы оба в одну секунду уже выяснили наши отношения до конца. Женственность А. Ф. Корневой в горисполкоме, которую она, очевидно чувствуя, пыталась приглушить перед посетителями мужскими элементами в одежде, женственность Корневой, помимо всего прочего, помимо отсутствия еще у меня тогда веры в возможность с моей стороны методов прямого воздействия и непримиримости, эта женственность А. Ф. Корневой мешала мне грубить и заставила промолчать в ответ на ее обидные, несправедливые замечания. Сейчас же такого препятствия не существовало.
– Что у вас? – наконец спросила плоскогрудая после паузы, во время которой она, уверен, наложила на меня мысленно резолюцию «отказать». – Ваш адрес?
Я применил мой метод самоутверждения в подобных кабинетах… С грохотом подвинул стул, сел нога на ногу… Лишь сев, назвал адрес… После моего метода плоскогрудую перекосило как от зубной боли, но она, морщась, продолжала задавать вопросы, видно, применив навыки и выдержку опытной канцеляристки.
– Состав семьи?
– Я один…
– Как один? – подняла она на меня глаза, довольно большие, карие и с темными кругами болезненного вида. – Вы что, на улучшение один подаете? Это подвал, что ли? У вас есть акт обследования?
– Никакого у меня акта нету, – сказал я, – и подвала нету… Я живу в общежитии…
– Что вы мне морочите голову? – в сердцах бросив ручку на стол, так что перо оставило на бумаге кляксу, сказала плоскогрудая. – У меня очередь, а вы здесь…– Она помолчала, видно несколько овладев собой и отыскивая слово помягче. – А вы здесь суетесь, – сказала она.
Но как бы она ни подыскивала помягче, «суетесь» вполне меня устраивало и могло служить хорошим поводом.
– Кто суется! – крикнул я тем новым петушиным звонким голосом, который впоследствии часто из меня исторгался. – Кто?! А?! У меня семью разорили… Я с трех лет по чужим углам валяюсь…– В коридоре за дверьми ожидающие приема притихли, видно прислушиваясь. – Сталинская…– крикнул я (не знаю, каким чудом окончательно не потерял голову и не выпалил следом грязное ругательство), – сталинская… сталинская… сталинская…– Из-за того, что усилием воли я отсек второе слово, у меня в голове образовался некий вакуум, промежуток, который я не мог миновать на пути дальнейшего логического изложения мысли. Поэтому я все время повторял: – Сталинская… сталинская… сталинская…– и вскоре уже не говорил это слово, а как бы икал его…
Плоскогрудая побледнела от испуга и злости. Дверь из коридора приоткрылась, и оттуда заглядывали очнувшиеся от сонной одури посетители. Открылась и иная дверь, с противоположного конца кабинета, и оттуда вышла женщина, которую я даже первоначально принял за Корневу. Должен сказать, что, во-первых, в подобных учреждениях служит большое количество женщин, а во-вторых, типы этих женщин не отличаются разнообразием. Это либо плоскогрудые, мужеподобные личности, либо женщины типа А. Ф. Корневой, обладающие не утонченной, но народной женственностью, которую они, возможно не без легкого кокетства (приталенный пиджак лишь подчеркивает бедра), итак, не без кокетства пытаются прикрыть мужскими элементами в одежде. Вошедшая женщина была постарше А. Ф. Корневой, однако, несмотря на это, пожалуй, помиловидней, причем эту миловидность придавала ей как раз легкая полнота ответработника… В частности, у нее была очень мягкая красивая шея, именно за счет легкой полноты.