355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фридрих Незнанский » Чужие деньги » Текст книги (страница 19)
Чужие деньги
  • Текст добавлен: 21 марта 2017, 21:00

Текст книги "Чужие деньги"


Автор книги: Фридрих Незнанский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)

42

Полная темнота. Нет, не совсем так: впечатление полной темноты с всплывающими откуда-то снизу радужными, тающими, как сигаретный дым, клубами. К этому добавляется боль: трудно сказать, что и где болит, но это болит. Очень сильно. Боль и несвобода, внешнее физическое стеснение. Кто или что на него давит, если вокруг не просматривается ничего, кроме темноты?

– Перекладывайте его, – командует безразличный деловитый голос. – На одеяле. Раз-два!

– Капельница запуталась. Поправь.

– Что, никак в себя не придет?

– Приходит! Вон, смотрите, глаза открыл!

Кто открыл глаза? Я открыл глаза? Я – местоимение, которое не нуждается в комментариях, личностное начало, которое существует вне зависимости от того, может ли оно определить, каково его место во внешнем мире. Я пришел в себя, я открыл глаза… А если я открыл глаза, почему я ничего не вижу? На секунду расплывчатые пятна сливаются, образовывая цельную картинку: белый кафель, на его фоне забавно вытянутые фигуры в зеленых халатах, с головами-огурцами, как инопланетяне-мутанты из авангардного мультфильма, а потом все снова тонет в темноте.

– Ну вот, опять закрыл.

– Ему свет глаза режет.

– А ты его позови.

– А как его зовут?

– Сейчас, погоди, в истории посмотрю. А, вот: Александр Борисович.

– Александр Борисович! – Сперва легкое, потом все более настойчивое похлопывание по щеке. – Александр Борисович, вы меня слышите?

Ага, теперь он знает, как его зовут. Конечно же я – Александр Борисович! Радость вместе с болью рвется из груди, когда он пытается выдавить хоть слово, сказать, что слышит, что вспомнил, что ничего не забыл. Только почему тот, огурцеголовый, который приказал поправить капельницу, посмотрел его имя в истории? Разве он уже вписан в историю? Как Олекса Довбуш… Или он и есть Довбуш? Нет, его фамилия Турецкий. А Довбуш – это другой, с рыжеватыми волосами, длинным носом и длинным подбородком. Как же болит грудь! Ну я и попал!

– Не пытайтесь говорить, вам вредно. – Инопланетянин прекращает колебаться, сжимается, утолщается, и вот уже из-под зеленой врачебной шапочки смотрит не мутантное, а обычное человеческое, суровое и усталое лицо. – Если вы нас слышите, моргните два раза.

Турецкий исполнил просьбу врача. Это потребовало серьезных мускульных усилий. На третий раз веки сомкнулись окончательно, и он снова растворился в темноте.

Вторично Турецкий пришел в себя там, где не было белого кафеля, а были крашеные бежевые стены. Узкая, но высокая комната мягко освещалась крепящимся к стене ночником; повернув голову, можно было наслаждаться видом голого, без занавесок, черного окна, на фоне которого в недосягаемой вышине краснел подвешенный за крючок на капельнице прозрачный пакет с кровью. Расширять границы обзора Турецкий не осмелился, опасаясь разозлить боль, которая придавливала его грудную клетку, как мешок с горячими острыми камнями. Обнаружив, что пациент вернулся в сознание, над ним склонился новый врач… Должно быть, сознание возвращалось по частям, потому что в человеке, облаченном во врачебный белый халат, следователь по особо важным делам не сразу узнал своего подчиненного Рюрика Елагина.

– Наконец-то, Александр Борисович, – осклабился Рюрик. – Мы вас тут заждались. Ирина Генриховна только что отлучилась, считайте, я вместо нее.

Турецкий хотел спросить, что с ним случилось и как он сюда попал, но Елагин опередил его:

– Молчите, вам нельзя много говорить. Я вам сам все расскажу, а вы, если что-то непонятно, спросите.

И Рюрик рассказал о покушении. Турецкий слушал с отстраненным любопытством, будто речь шла о ком-нибудь другом. Никак не получалось представить, что эти факты, которые его память силилась и не могла наполнить живым конкретным содержанием, расцветить зрительными впечатлениями, звуками и чувствами, выступают достоянием биографии не какого-то абстрактного следователя из учебника по праву, а именно его, Александра Борисовича Турецкого, который смирно лежит сейчас под капельницей. Не помнил Турецкий и того, что нападавшего он все-таки застрелил, и это тоже казалось посторонним, лишним: убить человека, к которому он не испытывает ненависти, которого не в состоянии даже вообразить. Странная штука – амнезия! Какая-то расхолаживающая. А может быть, утешающая?

– Тот, кто на вас покушался, опознан, – монотонно вел свой доклад Елагин. – Это знаменитый Мурза, убийца, осужденный на пожизненное заключение. Вот оно как бывает… Савва Сретенский пропал, объявлен во всероссийский розыск. В вашей палате выставлена круглосуточная охрана. Охранник вот отошел на минутку, пока я его замещаю…

– Погоди, Рюрик, погоди. – Набросилось, пронизало насквозь воспоминание: черное небо, морозный вечерок, розовый вечерний снег Петровки. – Когда же вы столько успели? Сколько часов прошло с тех пор, как меня… это самое?

Голос Турецкого оказался слаб и вырывался из горла, сопровождаемый примесью механического шипения, как у головы профессора Доуэля. Отдельные слова звучали невнятно даже в его собственных ушах. Но Елагин, как выяснилось, прекрасно все уловил и разобрал и жизнерадостно ответил:

– Каких там «часов», Александр Борисович! Третьи Сутки пошли, как вы в больнице.

Турецкий снова прикрыл глаза, пытаясь вызвать из памяти еще хоть что-нибудь, что помогло бы ему вернуть на место эти сорок восемь пренеприятнейших и все же принадлежащих ему часов, но воспоминания окончательно улетучились. Под закрытыми веками плясал полнейший хаос. Вспыхивали и погасали мультипликационные инопланетяне, шлепали тапочки и шуршал накрахмаленный халат спешащей по коридору медсестры. На дне памяти осел чернейший ил, в котором что-то шевелилось, силилось всплыть на поверхность. Вошел в историю… Довбуш… Довбуш? Откуда он взялся? Ах да, из народной украинской песни, которую все, порывался исполнить подвыпивший Слава Грязнов… Турецкий открыл глаза.

– Александр Борисович, вам плохо? – обеспокоился Рюрик Елагин. – Позвать врача? Может, хотите пить?

– Спасибо, не хочу. – Мало-помалу голос лишился шипения, начал лучше слушаться. – Рюрик, ты ведь на историка учился. Не дашь мне консультацию по одной исторической личности?

– Смотря по какой, – осторожно ответил Елагин. – Всех, кто жил на земле, в учебники не засунешь. Кроме того, многие факты искажены: либо намеренно, в целях обелить или очернить того или иного деятеля, либо из-за того, что у людей очень короткая память…

– Погоди, погоди, – остановил его Турецкий, предчувствуя, что Рюрик готов свернуть на свою излюбленную тропинку новой хронологии, – может, ты хотя бы скажешь: Довбуш – лицо историческое или вымышленное?

– Историческое, – не колеблясь, ответил Рюрик. – Авантюрист восемнадцатого века.

– Авантюрист? А разве не народный герой?

– Ну это советские историки зачислили его в украинские народные герои и мстители за крестьянские обиды. А на самом деле все не так гладко. Во-первых, он был, собственно, не украинец, а гуцул – представитель маленькой карпатской народности, а сам себя называл, видимо, русином. Во-вторых, грабил он не только панов, но и крестьян. Иногда бывал неоправданно жесток: однажды сжег дом вместе со всеми обитателями, в том числе с малолетними детьми. Три государства пытались использовать его, чтобы в случае крестьянского восстания под его предводительством оттяпать часть спорных карпатских территорий. В действительности он использовал их… Но до поры до времени. Когда выяснилось, изъясняясь современным языком, что он всех своих работодателей подставил, дни его были сочтены.

– Убил его Штефан тоже, надо полагать, не из ревности?

– Какой Штефан? Я что-то плохо помню, чем там дело закончилось.

– Если верить народной песне, муж Ксени – любовницы Довбуша – заставил ее заманить его в ловушку и там застрелил.

Рюрик потер наморщенный лоб:

– Может, этому самому – Штефану, говорите? – значит, Штефану заплатили, чтобы он убил Довбуша. А могли сделать проще: сообщили об измене жены и ждали развития событий.

– Сообщили, говоришь? Ну а если предположить такой вариант: не только сообщили, но и подсказали, как угробить соперника?

– Могло быть и такое. А почему вы так вдруг увлеклись Довбушем, Александр Борисович?

– Считай, что Александр Борисович временно спятил в результате ранения, – кротко сообщил Турецкий. – Или, если удобнее, считай, что ты развлекаешь больного. Побазарил тут с тобой на исторические темы, вроде и о боли забыл.

– Сейчас медсестра придет, – жалостливо обнадежил начальника Елагин, – обезболивающий укол сделает… Вот, слышу, уже идет.

По гулкому коридору простучали настойчивые каблуки, приближаясь к палате со всей несомненностью. Распахнулась дверь, и на пороге… Только это была не медсестра. Узнанная издали, еще от двери, по запаху духов, по ощущению, которым опознают друг друга на расстоянии близкие люди, Ирина Генриховна в три стремительных шага очутилась рядом с койкой и с высоты своего вертикального положения обожгла мужа взглядом, в котором сочеталось сочувственное «Ну как ты здесь, милый?» с укоризненным «Конечно, о нас с Нинкой ты не подумал, когда дал себя подстрелить!»

– Ира, – попытался оправдаться Турецкий, – я не виноват. Я не мог предусмотреть, покушение есть покушение…

Не обращая внимания на его жалкий лепет, Ирина деловито наклонилась, попробовав губами горячий лоб.

– Температуру мерили? А где у нас градусник? Медсестра без меня заходила? А-а, не заходила? Так я и думала!

Именно такого потока возмущенного сознания можно было ожидать от Ирины. Турецкий ощутил, что жизнь вступает в свои права…

– Подите отдохните, Рюрик, – по-королевски спровадила следователя Ирина Генриховна.

Рюрик послушно заспешил прочь. У самой двери, однако, он обернулся, чтобы бросить:

– Да, кстати, Александр Борисович, главного подарка вам я и не сделал! «Беретта», изъятая у Мурзы, – та самая, с поцарапанным стволом, из которой застрелили адвоката Берендеева. Концы с концами начинают сходиться!

43

Объявление о посадке на самолет компании «Алиталия» застало Савву Максимовича Максимова в туалете. Не то чтобы ему так вдруг приспичило облегчиться: на худой конец, он мог бы сходить в туалет в салоне самолета. Но дело в том, что он оккупировал кабинку совсем не потому, что ощутил срочную потребность в унитазе. На унитазе Савва сидел не спуская брюк и предавался размышлениям. В первую очередь о том сомнительном типе, который несколько метров семенил за Саввой, мучительно в него вглядываясь. Тип был хлипкий, тонкошеий, с крупными печальными глазищами, физически принадлежащий к породе людей, которые как будто бы долго выбирали, родиться им мужчинами или женщинами, и даже сделав выбор, продолжили в нем сомневаться. Был ли это неопасный псих? Или он действительно узнал Савву по расклеенным на стендах фотографиям? Или – самый убойный вариант – Савва сделал ему какую-нибудь подлянку в прошлом? Савва Сретенский всегда был аккуратен в работе: хвостов не оставлял, намертво подчищал свидетелей. Ну а вдруг? У убитых часто остаются неучтенные родственники, незаконные дети, гражданские мужья и жены, скорбящие племянники и племянницы. За всеми не уследишь. Вот и трясись, как бобик без будки на сорокаградусном морозе.

Посадка – дело опасное. О том, что Савва объявлен во всероссийский розыск, ему своевременно донесли, и фигурять лишний час в международном аэропорту перед нескончаемым людским потоком, в который наверняка затесались сотрудники правоохранительных органов, как при форме, так и без, грозило серьезными неприятностями. Тот сморчок с огромными, как у Чебурашки, глазенапами так неотступно следовал за ним, что у Саввы, если честно, с мандражу и впрямь живот прихватило. Но едва добрался до туалета, отлегло. Мандраж первичен, дрисня вторична: первый марксистско-ленинский постулат для незаконно покидающих родину. В туалете чувствуется просачивающееся через воздушный барьер заграничное влияние: на стене голубеет едва початый рулон бумаги, на полу нет луж, и пахнет не гадостно, а каким-то освежителем – морским, что ли, хрен его знает… Без вооруженного сопровождения Савва чувствовал себя голым, как моллюск, вытащенный из раковины, но тянуть с собой за границу даже самых доверенных охранников было рискованно: слишком о многом пришлось бы заботиться, слишком многое им объяснять. А ну как потребуют свою долю? Ни на кого нельзя положиться. Стервятники… Один, один, всегда один!

В местах отправления естественных надобностей человека охватывает, как правило, философский стих: как-то сразу тянет поразмышлять о судьбах вселенной и собственной судьбе. Савва Сретенский не был исключением.

«У меня паспорт на чужое имя, – примерно так начинался его внутренний монолог, – однако с моей фотографией. Пока еще с моей. Очень скоро, за границей, пластические хирурги слепят мне новую морду лица, а это повлечет смену фотографий. Сверхтяжелые шарики сработают, благодаря синьору Мадзони, а значит, денег хватит, но я не о том… Если дела склеятся так, что возвращение в Россию станет невозможно, мое место в отечественной пирамиде займут другие. А я буду не в России, с новой мордой и с новым именем. Получается, я сменю себя самого на нового себя. Так что же останется от прежнего Саввы Максимыча? Воспоминания? Ну их в жопу! Умение обделывать неприятные кровавые делишки? Таким умением не один я обладаю… Это что же, граждане дорогие, получается: на самоубийство я иду, что ли?»

Перед Саввой разверзлась голубая звенящая бездна, в которой не отмечались даже облака, и шагнуть в нее было страшно до отчаяния, как прыгнуть из самолета без парашюта.

«Парашют-то у меня как раз есть, – обнадежил себя Савва. – Зелененькие – они во всех рейсах самый надежный парашют».

Прыгать с самолета компании «Алиталия» Савву никто не просил. А вот на посадку настойчиво приглашали: его, как и других пассажиров, которые по тем или иным причинам собрались из Москвы на Апеннинский полуостров. И Максимов не без вздоха покинул гостеприимное сиденье унитаза, не выпуская из рук маленький клетчатый чемодан. Сделать это пришлось не без усилия: Савва боялся. Страх не означал возможность провала, но испытывать страх было отвратительно. Савва ощущал это чувство, как истекающую от него материальную субстанцию: холодную, липкую и желтого цвета. Почему-то обязательно желтого.

Таможню удалось пройти легко: Савва не вез с собой ничего, входящего в общедоступный список запрещенных предметов. Правда, шарики из черного металла не могли не вызвать со стороны таможенников интереса по причине своей явной нелогичности, однако, чтобы определить, чем на самом деле являются эти маленькие, но необычно тяжелые предметы, у тружеников Шереметьева-2 недоставало оборудования. Удовлетворясь тем, что это не золото и не наркотики, багаж Саввы пропустили. Босс центральной московской группировки насилу сдержал вздох облегчения и удалился, сопровождаемый ненавидящим взглядом желто-коричневых глаз опытной служебной овчарки. Собака, съевшая клыки на таможенной службе, чувствовала исходящий от Саввы запах адреналина – запах волнения, запах человека, которому есть что скрывать.

Почти у цели. Шарики беспрепятственно пропущены. Один чемодан, клетчатый, в руке, другой, из плотной черной кожи, плывет по конвейеру, исчезая в разрезах резиновых лент. А там, вдали, уже разверзается небо. Бесконечно желанное небо, в котором длинноногие стюардессы разносят пассажирам миниатюрные чашки, полные коктейля из свободы и безопасности.

Плюгавенький тип с глазами обуреваемого мировой скорбью лемура снова возник перед Саввой. Коротенькие бесцветные волосенки бобриком, линялые джинсы, ботинки на толстой подошве, куртка «унисекс». Теперь в его бледных тоненьких пальчиках была затиснута бумажная многокрасочная упаковка со свернутым в фунтик тонким блином, из надкуса на котором лезло что-то липкое, желтое, отвратительное. Пищевая дрисня. Нечто цвета дрисни. «Он питается моим страхом», – возникла дурацкая мысль. Из головы смятенного Саввы улетучился всякий намек на логику, осталось одно желание: поскорей бы все это кончилось! Демонстративно отвернувшись от плюгавого Чебурашки стиля «унисекс», Савва пошел совсем в другую сторону, чем должен был идти… Но на этом пути его поджидало новое лицо. Чеканное, службистское. Носителя такого лица не обманешь и со следа не собьешь.

– Гражданин, стойте!

Надо ж было такому случиться, что, убегая от безобидного типа, вся вина которого состояла в слишком пристальном взгляде и в пристрастии к жеванию фастфудовской еды, Савва попал в руки человека, который во внезапном повороте из профиля в анфас распознал со всей несомненностью преступника, чей портрет держал в руках не далее чем час назад!

– Господин Максимов, – скорее заявил, чем спросил чеканный службист.

– Нет, вы обознались, – ответил Савва. Мысль осталась прежней, правда, обрела печальные интонации: «Поскорее бы все это кончилось…»

Чемодан отягощал руку. Незаметно выбросить его Савва уже не мог. Судьба тяжелых шариков оставалась проблематичной, но то, что синьор Мадзони под пальмой на своей вилле будет напрасно ждать их, можно было утверждать со всей несомненностью.

Человек с глазами печального Чебурашки, развернув многоцветный кулек, доедал заморское лакомство под названием «буррито», и липкая желтизна пачкала его круглую невеселую мордочку.

44

Одетая по-домашнему – бордовый халат, поверх него шаль, на ногах, наполняющихся к вечеру стеклянистым отеком, уютные махровые тапочки, – Татьяна стояла у окна. Из московской квартиры Плаховых открывался изумительный вид: круговая панорама, переплетение городских огней, выхватывающих из мрака то микроскопический лоскут двора с миниатюрной скамеечкой, то дерево не больше колпачка шариковой ручки, снопы подсветки, заставляющие радужно сиять башни сталинских замков… Все-таки правильно Лизка выбрала этот высокий этаж, когда элитный дом улучшенной планировки только еще строился. Они с Глебом предпочли бы что-нибудь пониже, не выше шестого этажа, а дочь, в те дни малолетняя писюха (много она, спрашивается, понимала?), едва вышла на балкон, ахнула: «Мама, папа, вы только посмотрите, красота какая!» Поддались, купили квартиру, которая так понравилась Лизе, понимающей толк в красоте. Татьяна всю жизнь знать не знала, что такое эта красота, о которой все твердят. «Прилично», «роскошно», «шикарно», «как у всех», «ни у кого такого нет» – это было ей доступно, а «красота» – слово не из ее словаря. А вот сейчас стоит у окна, смотрит на всю эту, Иначе не выразишься, красоту, и душа радуется. Права была Лиза! Ощущать себя выше всех – это по-нашему, это по-плаховски. И как бы ни копали под них завистники, Плаховы устоят – с гордо поднятой головой. Надо бы похвалить дочь за удачный выбор, поделиться своим счастьем…

Охранник Лизы уже пятнадцать минут стоял столбом за спиной у Татьяны Плаховой, не решаясь окликнуть ее, не решаясь признаться, что Плахова-младшая от него ускользнула: Получив приказание, оставить ее в покое, охранник – лицо подневольное – схватил машину (мало ли их в плаховском гараже?) и следовал за Лизиным красным спортивным автомобильчиком, пока тот непостижимым образом не оторвался от него, вопреки правилам дорожного движения свернув в переулок на Сретенке. Свернул бы и охранник, но маневр, который счастливо получился у Лизы, не удался ему: был остановлен ГАИ, последовали долгие объяснения и богатый штраф, за время выдачи которого Лиза скрылась. И где она сейчас, неизвестно… Возможно, теряет девственность с мальчишкой не плаховского круга. Возможно, ее похитили террористы. Охранник ожидал справедливой казни. В некотором смысле, он был уже казнен.

– Лизушенька! – не оборачиваясь, позвала Татьяна Плахова. Зычный голос ее – настоящий голос хозяйки, привыкшей к прислуге, – родил эхо в самых отдаленных закоулках многокомнатной квартиры.

– А Лизы нет, Татьяна Сергеевна. – Охранник твердо ступил под дула расстрельных орудий.

Жесткое, отчетливое слово «нет» перебила трель звонка.

– Что-что? – не расслышала, а может, не захотела расслышать Татьяна. – Валерий, так где Лиза?

Зазвонивший, торопясь, сам открыл дверь собственными ключами. Через холл и коридор прозвучали торопливые и решительные шаги – словно пронесли раненого, словно огромные капли крови или слез выбили дробь по ковролину.

– Лизы нет, – растерянно повторил охранник, в то время как сзади него раздалось отчетливое:

– Как же нет, Валера, когда вот она я! Мама, пусть Валера выйдет. Мне надо срочно с тобой поговорить.

– А я тоже хотела с тобой поговорить, Лизик, – благодушно и расслабленно запахиваясь в шаль, промолвила Татьяна. – Смотрю, представляешь, на этот роскошный вид и вспоминаю, как ты в шестом классе…

– Мама! – вскрикнула Лиза, точно ее ткнули ножом, но тотчас же овладела собой. – Мама, у нас будет серьезный разговор. Ты меня понимаешь? Серьезный.

По знаку полной руки Татьяны Валерий вышел, счастлив до небес, что на этом все кончилось, и пообещав себе никогда больше не выпускать из-под контроля ту, кого мысленно обругал взбалмошной девчонкой. Очевидно, такого же мнения о своей дочери придерживалась и Татьяна Плахова, потому что, не желая слушать, с каким разговором пришла к ней Лиза, продолжала удерживать инициативу:

– Серьезный так серьезный, Лизочка, но и ты веди себя серьезно. Тебя словно подменили в твоем Вайсвальде. Как приехала, пошли выбрыки, капризы, какие-то секреты, тайны от родных! Я так и сказала папе: незачем было посылать дитя так далеко, нам его там подменили…

– Мама, ты можешь меня хоть раз в жизни выслушать?

– Да слушаю я тебя, слушаю! Ты же сама ничего мне не говоришь, только ругаешься!

– Мама, речь идет об убийстве.

– Об убийстве? – всполошилась Татьяна. – Лиза, ты кого-нибудь убила? Что же ты сразу не сказала? Сбила на машине, да? Пустяки, ты только не волнуйся. Сейчас пошлю Валерия, он все уладит…

«Пустяки, – повторила внутри себя Лиза. Вдруг стало пусто и холодно, словно она впустила в сердце конец ноября. – Человеческая жизнь – пустяки, главное, чтобы шито-крыто. Дядя сказал правду…»

– Ну, что же ты, Лиза? Говори скорей: куда ехать, к кому обращаться. Где ты оставила труп?

– Какой труп? Ты ошиблась, мама: никакого трупа нет. В отличие от тебя, я пока никого не убила.

Увидела побелевшие глаза матери на ставшем вдруг неопрятно рыхлом лице и повернула нож в ране еще раз:

– Не надо делать страшные глаза. Ты отлично знаешь, о каком убийстве идет речь. И я теперь это знаю. Я могу понять’ когда убивают в состоянии аффекта, под влиянием порыва, но ради выгоды, чужими руками… это мерзко, отвратительно!

Лиза ожидала взрыва негодования, ожидала, что мать закричит ей: «Выгода тебе, сучонке, не нравится? Брезгуешь? А на какие деньги тебя в Вайсвальде обучали? На какие деньги тебя одевают? На какие деньги у тебя Интернет круглосуточно работает?» – и вцепится дочери в волосы. Но получилось то, что не могло бы привидеться Лизе и в самом неправдоподобном кошмаре: мать улыбнулась. Все шире и шире расползалась улыбка по разрыхленному лицу, словно краска, которую плеснули на кусок марли.

– Лизочка, – Татьяна Плахова заныла-запела необычайно сладким голосом, от которого у Лизы ослабели колени, – выслушай маму. Сначала выслушай, а потом обвиняй.

Отступив к модному пуфу из плотного, как резина, розового материала, Лиза села, почти повалилась на него. Думала, что, когда присядет, станет легче, но не стало. Ноябрьский холод постепенно утекал из нее, зато взамен голову заполняло горячее марево.

– Я… обвиняю, мама? Я не обвиняю. Я просто знаю. Знаю, и все. И что теперь с этим поделать?

– А что с этим поделать? Всегда есть что-то, с чем нужно что-то делать. Ты у нас росла в холе и неге, жизни не знала, а в жизни, Лизончик, столько злых людей! И каждый смотрит, как бы кусок из чужого рта урвать. Сколько сил в нашей поганой стране надо приложить, пока на ноги встанешь! А как на ноги встанешь, каждый норовит тебя с ног сбить, чтоб за твой счет возвыситься. Вот и приходится защищаться. А нам с отцом кроме себя приходилось защищать тебя и Бореньку. Сколько труда нам стоило скопить денежек, чтобы не только себе на жизнь, чтобы еще было что детям оставить…

– Мама, – перебила Лиза, – что ты, как нищенка, прибедняешься? Разве вы с отцом были такие уж бедные, разве с хлеба на воду перебивались?

– Человек, Лиза, – поучительно произнесла Татьяна Плахова, – рожден для счастья, как птица для полета. Каждому хочется, чтобы еще роскошнее и еще больше.

– Не все такие, мама. – Лиза вдруг ощутила неподъемную усталость.

– Все! – припечатала Татьяна. – Просто есть те, у кого получилось, а есть те, у кого не получилось. Кто не пытался, кто не смел. А кто смел, – засмеялась она грудным женственным смехом, который так выручал ее в телепередачах, – тот и съел.

Смех у нее был рассыпчатый, крупный. И зубы между румяных от помады губ – крупные, белые, пригодные для того, чтобы сокрушать, перемалывать мясо и жилы. Такие челюсти и кость перекусят – не остановятся.

– Ради кого я это делаю? – завелась Татьяна, ощутив вдруг себя обиженной, задетой. – Ради вас, детей! Все ради детей! Вот ты упрекаешь меня за смерть того журналиста, а ведь это ради тебя, доченька любимая, ради тебя… Он бы не успокоился, пока не облил нас грязью, а тогда тебе в России не подыщешь приличного мужа. С теми, кто грязный, сразу дружба врозь: боятся, гады, запачкаться. Журналист тоже фрукт хороший. Приехал из Америки, чтобы Россию рушить. Сколько он карьер сломал, сколько людей до отчаяния довел! Не бойся, Лизончик: больше он нас не потревожит.

«Какой журналист?» – хотела спросить Лиза, но задавила в себе вопрос: догадалась какой. Кроме Григория Света Питер Зернов… И сколько еще тех, безымянных, кто остался вне списка? Усталость нарастала, мешала мыслить, мешала говорить.

«Ведь я любила тебя, мама. Я, кажется, и сейчас тебя люблю – именно сейчас, когда понимаю, что мы стремительно удаляемся в разные стороны и ничто нас не сблизит. Когда мы перестали быть близки? А может, никогда и не были? Мысли путаются. Для ребенка его родители – самые лучшие люди на земле. Что бы ни менялось, образы отца и матери должны оставаться светлыми, ведь так? Потому что это люди, которые привели тебя в этот огромный прекрасный мир, которые тебя заботливо растили и воспитывали, делали все ради тебя… Ради меня? Да для меня в тысячу раз лучше было бы, если бы мы жили на простую чиновничью зарплату отца, без этих афер, наркоманов, крови… Если все это ради меня, с этим невозможно жить. Рано или поздно, кровь свое потребует. Лучше рано. Я не хочу таких жертв. Я не хочу, чтобы у меня были дети, ради которых придется приносить жертвы».

– Я все поняла, мама, – четко произнесла Лиза, поднимаясь с розового пуфика. Ноги еще проявляли остаточную слабость в коленях, но, по крайней мере, вернулась способность передвигаться. – Я пойду приму ванну, хорошо?

– Давай, Лизок. Только не очень долго: придет папа, вместе поужинаем.

Джакузи бойко заполнялась водой, кипящей мелкими стремительными пузырьками. «Веселящий газ», – пришло на ум неуместное словосочетание. В ее ситуации не хватало только веселиться! Что такое «веселящий газ»? Неважно. Лиза этого уже не узнает, да и ни к чему ей узнавать. Холодная вода. Кажется, так полагается, только холодная. Бр-р-р! Лиза хладнокровно вскрыла новенькую пачку с бритвенными лезвиями, достала одно, сняла внешнюю, бумажную, упаковку, потом внутреннюю, из папиросной бумаги.

Папиросная бумага на ощупь совсем как шелушинки от шишек, которые собирали они с братом Борей в детстве, в парке, просвеченном солнцем… Какой долгий день. И как хочется прилечь и отдохнуть. В джакузи… Джакузи – совсем не подходящая для этих целей ванна, но что поделать, если другой нет? Ледяная вода. Словно невзначай, словно играя лезвием, Лиза протянула им вдоль пухлой возвышенности основания большого пальца. Вначале никакого следа, потом по всей длине проступила кровь и заструилась по запястью, по предплечью. Боль тоненькая, волосяная, въедливая, а в общем, переносимая. Несравненно больше, чем металлическая острота лезвия, ее пугал ожог от холодной воды. Не пустить ли напоследок тепленькой? Едкий волосок все еще раздражал основание большого пальца, но боль ощущалась как терпимая, почти утешающая. После изнурительного дня – лечь и уснуть. И не заметить своего исчезновения.

Капая на пол кровью из рассеченной руки и не обращая на это внимания, Лиза ломала голову над одной проблемой: теплая вода или холодная?

Только одно это еще ее волновало. Только одно…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю