Текст книги "Чужие деньги"
Автор книги: Фридрих Незнанский
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
36
Володя Яковлев начинал подозревать, что небесное ведомство, занимающееся погодой, серьезно его невзлюбило. Или, возможно, дело Григория Света, которым он занимался, вызывало недовольство высших сил? На убийство адвоката Берендеева пришлось выезжать в ливень. Научно-исследовательский институт новых технологий искусственных материалов посещал в дождь. А когда опер Яковлев собрался за город, чтобы расспросить и, вероятно, допросить тех, кто мог что-то знать о давнем железнодорожном происшествии, его, в дивном соответствии с двадцатыми числами ноября, накрыло снегопадом. «Вот и зима настала», – думал Володя, прыгая на платформе Павелецкого вокзала в ожидании пригородного поезда, стараясь согреть озябшие в несолидных осенних ботинках ноги и удивляясь, почему его в детстве так радовали мороз и снег. Единственное, что утешало его в этой ситуации, – то, что зимой гаррипоттерный зонтик не понадобится. А до весны он обязательно купит другой. Непременно. Простой черный или, на худой конец, серый в мелкую клетку.
Поселок городского типа Калиткино, где коротал свои дни замечательный изобретатель мирового уровня, представлял какой-то совершенно новый для Володи Яковлева вид человеческих поселений. Это была гремучая («Нет, скорее ползучая», – поправил себя Володя, учитывая общий распластанный рельеф местности) смесь архитектурных направлений за последние сто лет. Преобладающий стиль – барочный… э-э, простите, барачный. Посреди заснеженного русского поля (наличие асфальта под снежным покровом Володя определил только по отчетливому стуку собственных подошв) чернели хаотически разбросанные двух– и трехэтажные, приземистые, зато очень длинные, похожие на сараи или на доки дома. Бараки перемежались белыми блочными зданиями, во внешнем виде которых, как считалось в брежневское время, преобладает конструктивность и простота. По периферии, вдали от станции, громоздились устрашающие продукты новорусской фантазии, с теремными башенками и чугунными литыми флюгерами. Один поселок – три эпохи русского бытия. Совершенно стемнело, в окнах повсеместно горели огни – когда буря мглою небо кроет, это дело естественное.
Игнорируя новомодные архитектурные строения, Володя углубился в барачную часть Калиткина – туда, где, в соответствии с сохранившимся адресом, проживали двое свидетелей самоубий… то есть, до выяснения всех обстоятельств, смерти Григория Света. Вьюрков и Махотхин. А какие еще, по-вашему, фамилии могут иметь обитатели ПГТ Калиткино?
Внутри строение барачного типа больше, чем снаружи, напоминало городской дом. Здесь замечалось подобие подъезда, с красным плиточным полом и круто уводящей вверх лестницей. Без малейшего напряжения одолев дверь, украшенную кодовым замком (три нужные клавиши на нем так блестели, отполированные прикосновениями жильцов, что ткнуть куда-либо еще было бы нелогично), Володя поднялся по лестнице и позвонил в шестьдесят третью квартиру.
– Махоткины здесь живут? – спросил он в приоткрывшуюся щель, где над цепочкой блеснули выпуклые очки, полные старческой подозрительности.
– Спит Димочка. Из ночной смены пришел, – отрезала пожилая женщина и предприняла попытку захлопнуть дверь, в ответ на что Володя едва успел показать свое удостоверение. Надо полагать, с милицейским удостоверением здесь были отменно знакомы, потому что немедленно зазвенела снимаемая цепочка и дверь распахнулась во всю ширь. Свет желтоватой лампочки, падающий с лестничной площадки, обрисовал для Володи собеседницу: вылитая баба-яга в очках и китайском халате с красными драконами. Где же и проживать прибарахлившейся бабе-яге, как не в ПГТ Калиткино?
– Что он еще натворил? – прежде чем сотрудник МУРа успел раскрыть рот, баба-яга приступила к допросу, вынудив Володю обороняться:
– Что вы, ничего не натворил. Я хочу побеседовать с ним об одном его друге. Очень давнем…
– Не о Грише ли Свете?
Перед напором такой проницательности Володя собрался с мыслями:
– Почему вы так решили?
Баба-яга с китайскими драконами не успела ответить. В коридоре очень узкой, но длинной, насколько можно было судить, квартиры засветилась верхним лампа и нарисовался Димочка Махоткин: косая сижень в плечах, растянутая майка и пузырястые тренировочные штаны, физиономия небритая и опухшая – то ли от сна в неположенное время, то ли от чего-либо еще.
– С чего это милиция за Гришку взялась? – лениво спросил Махоткин. – Давно это было…
– Дак ведь и я о том, что дело давнее…
– Вы отойдите, мамаша! Гришка в каком году с поезда спрыгнул? В восемьдесят седьмом, или я чего-то путаю?
– А вы уверены, что он спрыгнул с поезда? – Володя убедился, что приглашать в дом и располагать к долгой беседе его не собираются.
– А это при мне было. – Димочка почесал проступавший под майкой литой живот. – Мы втроем ехали: я, Гриша и еще один Дима, Вьюрков. В электричке Москва – Домодедово. Ну поддали маленько… Не доехали до нашей станции, как Григорий говорит: «Мне надо выходить». Мы ему: «Постой ты, чумовой, куда выходить? Погоди, сейчас приедем, дверь откроется, и ты, как все, выйдешь». А он уперся: «Мне тут удобнее, и все тут!» Сколько мы его ни удерживали, почапал наш Гриша в тамбур, раздвинул двери и выпрыгнул. А тут, как на грех, по встречному пути поезд шел. Экспресс дальнего следования. Тут нашего Гришу и раздавило. Ну чего вам еще надо?
– Говорите, перед этим, поддали?
– Было. Ты, что ли, трезвенник?
– Господин Махоткин, судебно-медицинская экспертиза показала, что в крови Григория Света не содержалось алкоголя.
Володя полуобернулся на щелчок захлопнувшейся двери: это мамаша Махоткина ее закрыла. Вид при этом у старухи был, как у крысы, которую собираются ошпарить кипятком, и она мечется, желая избежать такой прискорбной участи.
– А я знаю, чего она там показала? – нагловато бормотнул Махоткин, оттягивая маечку на груди. – Плохо смотрели, вот у них и не показала. А милиционеры подтвердили, что от него вином пахло.
– Какие милиционеры?
– Какие-какие! Ваши! Которые с нами в тамбуре стояли!
– Как это «в тамбуре стояли»? – наседал на Махоткина Володя. – Что же, они видели, что человек собирается прыгать с поезда, и не помогли вам его остановить? Четыре здоровых мужика не справились с одним? А Григорий Свет не был тяжеловесом, он Рыл худощавым, заработал массу болезней на своем химическом производстве!
– Оговорился я! – рявкнул Махоткин. – Я то есть хотел сказать, что они потом в тамбур зашли. Осмотрели тело и к нам в тамбур зашли, мы с Димой Вьюрковым все еще в тамбуре стояли. Ну и они говорят, от Гриши вином попахивает.
– Они знали, что его зовут Гриша?
– Да мы, мы им это сказали! Им же протокол надо было составлять? Надо! Чего пристал, думаешь, я все обязан помнить? Через столько лет, да? Ты знаешь, сколько лет мне кошмары снились? Человек, на части разорванный. Кишки наружу, говно веером. Я обязан это вспоминать?
– Не обязан, Димочка, – торопливо сказала мамаша – баба-яга. – Ничего ты ему не обязан.
По всей видимости, реплика матери вернула Махоткина на твердую почву.
– Ты вот что мне скажи: у нас допрос официальный или неофициальный?
– Никто никого не допрашивает, – ответил Володя. – Мы просто разговариваем. Пока.
– А чего ж так плохо? – Махоткин напирал на Володю потной глыбищей. – Вызывай и допрашивай. А я повторю только то, что сказал. Потому что ничего другого не видел и не знаю. Ну, что еще интересует?
– Интересуют те милиционеры, которые стояли вместе с вами в тамбуре. Что это были за милиционеры?
– Слушай, чего ты прилип? «Что за милиционеры»! Ваши! Ваши были милиционеры, у них и спроси Мамаша, дверь открывайте!
С этими словами Махоткин деликатно, насколько умела такая глыбища, вытолкал представителя милиции, с которой находился в неизвестных, но несомненных контрах, за пределы своей квартиры. И поделать с этим Володя ничего не смог.
37
С окончанием рабочего дня напряжение деловой активности в кабинете следователя по особо важным делам спадало не сразу: оно утекало, как горячая плотная жидкость, в то время как откуда-то сверху, из-под молчащего, крашенного белой краской потолка, взамен изливались стылые воды тишины и одиночества. Водянистая луна в разрыве неподвижных пухлых облаков косо прилепилась к черноте оконного проема, не прикрытого белыми, состоящими из сдвижных полосок, шторами. Где-то в отдалении перепутанных коридоров гремела ведром неизменная уборщица. И хотя Турецкий давно привык считать место работы домом родным (по обстоятельствам, и впрямь более родным, чем квартира по адресу прописки, полная Ирининого нервничанья и Нинкиных капризов), но сегодня вечером ему отчего-то хотелось побыстрее отсюда убраться. Да и что тут делать, спрашивается? Александр Борисович Турецкий сегодня сделал все, что намеревался. Он мог быть спокоен хотя бы за два направления расследования убийства Зернова: по его приказу Савва Максимов оказался под контролем наблюдателей, а Лейблу Макаревичу отправлен запрос о судьбе Азраила, след которого после ряда неудач его группировки в Чечне затерялся где-то в непроницаемых для взгляда европейцев странах исламского мира. Довольно с тебя, Саша, на сегодня!
Пока Турецкий сидел в кабинете, снегу навалило выше щиколоток. Мельком отметив, что для московских коммунальных служб каждый снегопад является таким неожиданным стихийным бедствием, словно Москва находится в Африке, следователь кое-как до-орался до своей машины, привычно устроился у руля и, ежась от выстуженности салона, принялся разогревать мотор. «Дворники» задвигались в ритме метронома, сметая снежные холмики, уплотнившиеся в наледь. Свет Турецкий не включил, пребывая в полутьме, разжиженной желтоватым мерцанием ближайших фонарей. Он еще варился в мыслях, относящихся к взаимоотношениям Питера Зернова с исламским миром, когда плотная тень на миг затемнила салон, словно кто-то стремительно проскользнул между лобовым стеклом и фонарями, в направлении Петровки. Машинально Турецкий повернул голову, чтобы рассмотреть, кто это был, но не увидел ни признака человеческой фигуры. Дернув на себя рычаг, он выскочил из передней двери, на всякий случай нащупав оружие, – тщетно! В окружности машины не было никаких следов, кроме его собственных.
«Померещилось», – возникла мысль, на которой Турецкий сам себя одернул: если мерещится, надо бросать работу и ложиться в дурку. Эту не задержавшуюся в мозге мысль сменила другая, словесно отточенная, но абсолютно фантастическая по содержанию: «Это прошло предчувствие».
Какое предчувствие и куда оно прошло, оставалось скрыто в тумане, еще более густом, чем свежевыпавший снег. Однако просто так предчувствия не шастают, это Сашка Турецкий вызубрил на основании многолетнего следовательского опыта, в котором интуиция всегда оказывалась не лишней. Интуиция вопит: «Не ходи туда!» – и действительно, если пойдешь, обязательно тебя подстрелят, а преступнику удастся скрыться; и наоборот: совершаешь ход, который не можешь себе и другим логически объяснить, просто знаешь, что так надо, – и тебя поджидает удача. В поисках теоретического обоснования этих непонятностей Турецкий как-то раз наткнулся на газетную статью, в которой говорилось, что количество пассажиров рейсов, угодивших в катастрофу, всегда оказывается меньше ожидаемого. Некоторые из этих счастливчиков опаздывают на поезд или самолет по разным причинам: кто-то теряет билет, у кого-то не звонит заведенный накануне будильник, у кого-то ребенок настойчиво начинает проситься в туалет за минуту до того, как посадка на рейс будет закончена… А другие просто говорят, что у них возникло нехорошее предчувствие, и они решили не выходить из дому в роковой день. И оказывается, что они правы. Предчувствие – это не зря. Что уж говорить о таком предчувствии, которое черной тенью проходит прямо перед лобовым стеклом, словно перекрывая путь?
Что делать: бросить машину и поехать на метро? Турецкий все же не до такой степени уважал свои предчувствия. Он просто пообещал себе быть осторожнее на скользкой дороге и нажал педаль газа – тем более что мотор уже разогрелся.
Предсказание насчет скользкой дороги не оправдалось: зимние шины (хорошо, что накануне сменил) доказывали свои высокие амортизирующие свойства. Вечерняя заснеженная Москва утешала хрусткой, румяной, елочной красотой. Турецкий старался быть сверхдисциплинированным водителем: тормозил на переходах, даже если привычные к нарушению правил сограждане рвались перейти дорогу на красный свет, развивал скорость не выше шестидесяти километров в час, а уж дорожные знаки были для него святы, как Уголовный кодекс. Откуда вынырнет опасность? Явится она в виде пешехода, с куриной бестолковостью кидающегося под колеса, или в виде сотрудника ГАИ, который потребует очередную мзду, лелея другие (какие?) намерения, или лихача, который на летней, к тому же еще и лысой, резине отправился кататься посреди резко наступившей зимы? Турецкий не знал – и не собирался гадать. Он обещал быть осторожным и исполнял обещание.
Даже если бы его чувства не были обострены полученным несколько минут назад предупреждением, Турецкий обратил бы внимание на этот фиолетовый «ауди». Возникнув как точка в зеркале заднего вида, машина приближалась с нехорошей стремительностью, грозя превратиться в артиллерийский снаряд.
Обгон на этой узкой улочке был запрещен. «Какой-то Михач куражится», – досадливо подумал Турецкий и прибавил газу. Гаишников, как обычно, когда они по-настоящему нужны, поблизости не отмечалось. Владелец фиолетового «ауди», пижонски сверкающего, точно сорвавшийся с новогодней елки и не достигший земли стеклянный шар, явно намеревался поравняться с Турецким. Интуиция молчала. Послав неясное предупреждение, она решила, что ее роль на сегодня сыграна. Принимать решение оставалось самому, в трезвом уме и твердой памяти. Исходя из соображений, что не стоит рисковать жизнью из-за копеечной гордости, Александр Борисович подумал: пусть обгоняет на здоровье! И сбавил скорость…
Фиолетовый «ауди», совершив крутой вираж и хромоного вывернув колеса, заехал на тротуар. В это остановившееся, но далеко не прекрасное мгновение Турецкий успел заметить все: и то, что боковое стекло, невзирая на морозную погоду, оказалось опущено; и что лицо водителя – заурядное, с чуть приплюснутым лбом, характерным именно для таких вот квадратных черепных коробок, и глубоко запрятанными глазами, взблескивающими, как беспокойные канцелярские кнопки, полно ожесточения, которое человек нагнетает в себе, когда собирается убить другого человека: даже если это занятие становится частью профессии, обихода, распорядка дня, оно никогда не становится привычным и естественным, потому что неестественно по своей сути; и что это лицо находится в полном согласии с глядящим поверх опущенного стекла дулом оружия: ствол укорочен, по-видимому обрез… Об этом и о многом другом успел хаотично, не фиксируясь, поразмыслить Турецкий, в то время как тренированное его тело, независимо от мозга, выполняло Единственно нужные действия: раз – пригнуться, два – достать пистолет… До счета «три» не дошло. Человек с приплюснутым лбом, набравшийся уже ожесточения и до отказа накачавший себя опытом убийства, успел выстрелить первым. И все предчувствия, обещания и сомнения растворились в яркой вспышке огня. «Москва взорвалась», – возникла напоследок совершенно нелогичная мысль, но и ее слизал огонь, превращаясь во тьму, и ничего не осталось,
38
Савва Максимович Максимов, более известный под именем Саввы Сретенского, не любил проигрывать. То есть, как и всякому другому уголовнику, вступившему на тернистый путь противостояния закону, ему приходилось знавать и проигрыши, и провалы, и временные отступления. Но он никогда не сомневался, что в конечном счете победа останется за ним. Настырный, он поднимался, отряхивался и снова стоял на своем, навязывал судьбе свою точку зрения, пока она не сдавалась и не возвращала Савве то, что перед этим отняла.
В чем-то он был схож с неунывающим Питером Реддвеем: тип сильного толстого мужчины. Однако на объеме талии сходство кончалось. Округлый, приятный, масленый Реддвей напоминал продукт западной цивилизации – любимый им гамбургер. Из причудистого, занозистого Саввы вечно выпирали мешающие другим отростки, точно из клубня картофеля – основного в России блюда. Если учитывать грязную среду, в которой Савва проводил свои дни, уподобление картошке заиграет дополнительными оттенками смысла.
Уж такой он, Савва! Другие долго закаляют подкожножировой слой, вырабатывая антиударность, а он с ней, считай, родился. Новый удар – не трагедия. Это – вызов, на который у него найдется достойный ответ. Так его жизнь выучила. И родитель, которому Савва теперь благодарен. Своеобычный человек был этот Максим Максимов, назвавший сына Саввой – «неволей», пророча и регулируя его судьбу!
В детстве Савва уже был толст, и над ним смеялись. Придя со двора старой Сретенки, где его опять не приняли в игру и к тому же снова тыкали самодельными палками, как борова, проверяя величину жирового слоя, он утыкался в мамин фартук и выплакивал душевную боль и негодование: «Почему-у-у они меня дразнят толстым? Ну почему-у-у я то-о-олстый?» Драться он не мог: мама и бабушка строго запрещали отвечать обидчикам, говорили, что только плохие мальчики дерутся, а их Саввочка не такой. «Ты совсем не толстый, деточка, – утешала мама, – у тебя широкая кость, ты уродился в дедушку…» Утешения не помогали: в них отсутствовал конструктивный момент. Допустим, вернется Савва во двор и скажет мальчишкам: «А я совсем не толстый, у меня широкая кость, я в дедушку уродился…» Что, они после этого заявления извинятся и начнут с ним играть? Еще громче заорут: «Толстяй, жирдяй, жиртрест!» Мама авторитет утратила, и тогда Савва обратился к папе, который лежал на диване, спиной к окружающим, лицом к стене, косо приплюснув к ней ладонью газету, и поделился неприятностями – уже без истерики, без слез, по-мужски. Папа не соизволил повернуться. Глаза его остались устремлены в газету, когда он дал поистине конструктивный совет: «Мало ли что толстый? Зато сильный! Выйди и насажай им всем пенделей. И чтоб не вздумали смеяться, везде свою силу показывай. Понял? Чуть что, ради того, чтоб всех поставить на место, – бей в скулу!»
Те, кто свели знакомство уже со взрослым Саввой Максимовым, иногда задавали риторический, по их мнению, вопрос: «Откуда такие только берутся?» Знаете, откуда на самом деле берутся такие люди? Из битых, которые вдруг осознали, что сами могут бить. И сильно бить!
Эта особенность поведения, выработанная в нежном возрасте, помогла ему в местах заключения: не успевший особенно ничем проявить себя на воле, молодой Савва, который присвоил себе необременительное и пристойное погоняло Сретенский, ухитрился построить всех сосидельцев, установив ровные уважительные отношения с ворами в законе, на которых, оценив соотношение сил, не решился наезжать, а тех, кто оказался слабее, физически или морально, подмял, причем так оперативно, что они сами едва успели понять, каким образом по доброй воле стали отрывам. Сретенскому долю от передач и стирать ему носки Такая прыть не осталась незамеченной, и в один серый, как зоновское одеяло, день Савву отконвоировали в комнату социалистического перевоспитании, где ждал его ранее не виденный, в штатской одежде, но с военной осанкой, тип. «Следователь», – предположил Савва и ошибся. Тип тряхнул головой, откинув назад внушительную волну густых волос, и с белозубой улыбкой доброго дядюшки, явившегося из Чикаго, чтобы облагодетельствовать племянника, подсунул заграничные сигареты. «Ого, «голуазы», крепкие!» – распознал Савва и отказался. «А я рассчитывал, тебе понравится, – сощурился «чикагский дядюшка». – Ты ведь у нас, Савва, парень крепкий». Савва без трепа ожидал продолжения. «На волю хочешь?» Савва неопределенно пожал плечами. Кто ж туда не хочет; вот только цена, которую придется заплатить за выход на волю, может быть слишком велика… Оценив сдержанность Саввы, «чикагский дядюшка» кивнул, словно подтверждая, что в нем не ошибся. И отвернулся, задумчиво глядя в окно, где ничего интересного не было: всего лишь припорошенный снегом плац внутреннего двора в обрамлении колючей проволоки. Не было даже– клочка неба – единственной детали пейзажа, которая должна быть доступна заключенному: и такой ничтожной малости Савву лишал необъятный, затмевающий всю вселенную забор. «А условия?» – не вынесло вольнолюбивое сердце Саввы Максимова. «Безо всяких условий», – невозможный ответ донесся в обратной проекции, отраженный оконным стеклом. «Э нет, – сообразил умный Савва, – это для меня круто. Я на такое не подписываюсь». «Молодец, – «дядюшка» больше не улыбался, – понимаешь, что бесплатный сыр бывает только… где? Ладно. Условия мы тебе сообщим».
Условия и в самом деле проявились, стоило Савве вдохнуть вольный воздух. Оказывается, пока он сидел, в Москве расплодились чеченские бандиты, с которыми советской власти справиться не под силу. У КГБ, откуда, по всем приметам, явился Саввин благодетель, возник план: обуздать чеченскую преступность при помощи русской. Кому, как не бандитам, знать бандитские методы борьбы? Конечно, Савва будет не один: ему дадут подручных. Ребята надежные, проверенные. Кое-кто из них тоже сидел… Так что не дрейфь, казак: прорвемся! Специально под Савву была создана организация с ничего не говорящим названием, на банковский счет которой сразу поступил не слабый начальный капитал. Откуда взялись деньги, спрашивать было нечего: пьяному ежику понятно, что КГБ в предвидении крупных и неприятных перемен распихивает деньги коммунистической партии по коммерческим структурам. Уголовникам они доверяли больше, чем некоторым соратникам.
Савва отнесся к своему поручению серьезно. Прежде всего, заявил, что людей у него маловато, но пусть покровители из КГБ не волнуются: он сам подберет, кого надо. Оживив старые связи, и впрямь набрал, кого и сколько требовалось. Новичков, само собой, необходимо проверить в деле, и люди Саввы совершили несколько вооруженных нападений на кооперативы – так, если кто помнит, назывались единственные разрешенные Горбачевым бизнес-организации. Охваченные, вниманием кооператоры выразили мощное желание поделиться с Саввой своими доходами; глядя на них, и кое-кто из посторонних попросился под крышу к Савве. За всеми организационными хлопотами незаметно распался Советский Союз. Савву это мало трогало: чеченцы-то остались! И теперь он и его ребята были кровно заинтересованы в том, чтобы вытеснить чечей из Москвы: после ухода коммунистов бизнес здесь распустился, расцвел махровым цветом. «С русских должны собирать дань русские!» – выдвинул Савва патриотический лозунг. Как все великие идеологи, он лукавил: группировке, названной по лидеру, сретенской, пришлось бороться за зоны влияния с конкурентами без различия национальностей. Часто попадались среди них армяне, украинцы, евреи, ну и, конечно, русские. Образ жизни сделал их похожими даже внешне. Между прочим, и в сретенской группировке те, кто первоначально был сотрудниками КГБ, уже ничем не отличались от тех, кто не имел столь приметного пункта в биографии; ну это так, к слову. Ребята мужали на глазах. Поневоле: чеченцы действовали жесткими методами. Забили с ними стрелку в ресторане, а они явились превосходящим количеством сил и всех перестреляли. Потом-то Савва втянулся. Они нам взрыв – и мы им взрыв; они нам отрезанную голову (естественно, не свиную) в целлофановом пакете – и мы им то же самое. Работал иногда с опережением, чем завоевал почет у противника. Чечи, они ведь какие? Понимают только грубую силу. Что до Саввы, ему это представлялось нормальным. Он и сам такой.
Эх, горячее было времечко! Делили Москву с шумом, с громом, с иллюминацией. Какой-то деятель искусства, наследник Пахмутовой и Добронравова – любителей социальной темы, даже песню настрочил. Слова там были душевные: «Братва, не стреляйте друг в друга!» Незамысловатой песней возмущались интеллигенты по радио и телику: «Что хотел сказать автор? Неужели пусть лучше братва стреляет в нас?» Савва тогда не имел общественного веса, а то он бы намекнул тем, кто за телерадиобазар отвечает, что возмущаться нечего: братва стреляет в кого надо. Честные предприниматели редко попадают под дуло бандитского «калаша». Если поискать в прошлом убитого бизнесмена, наверняка обнаружится, что когда-то в чем-то он был замазан. А что иной раз глотает пулю всякая мелочь пузатая – «шестерки», жены, дети, случайные прохожие – так ведь дело живое, за всем не уследишь.
Постепенно устаканилось. Чеченцев Савва из Москвы не выбил, но заставил себя уважать. Разделил, выражаясь дипломатическим языком, сферы влияния. Первоначальная гульба вливалась в законное русло, стрелять направо-налево так безнаказанно, как вначале, уже было нельзя. К тому же московский покровитель чечей – между прочим, академик, доктор наук, Корсунский, не к ночи будь помянут, – в то время как раз вошел в силу. И Савва Сретенский удовольствовался своим нынешним положением, которое его устраивало. Центральная московская группировка – не хухры-мухры! Широкие возможности. Это касается в первую очередь финансов и оружия, но также и перевалочных баз, временной или постоянной жилплощади, где можно зависнуть или осесть. Одна из таких баз – здесь, на метро «Кропоткинская». Теперь ее надо покинуть. Надолго; возможно, навсегда. Что ж, спасибо этому дому, пойдем к другому.
Тихая квартира возле Пречистенки по всем спискам проходила как ожидающая расселения коммуналка. Что в ней творится в действительности, ни один инспектор очередной жилконторы, возникшей на грибнице предыдущих, не любопытствовал узнать. И то – ведь жилищное ведомство крайне редко пересекается с уголовным розыском… Вот муровцы оказались бы довольны, разведав, под чьими тяжелыми шагами поскрипывает ветхий дореволюционный паркет выморочной четырехкомнатной квартирищи, кто тут меж стен с выцветшими, кое-где свисающими клочьями обоями складывает в чемодан необходимые вещи. Вещей немного: «Голому одеться – только подпоясаться» – всегда любил шутить Савва. К чему тащить с собой груду ненужного барахла, которое обожают навьючивать на себя русские туристы? В теплых цивилизованных краях, куда ведет его маршрут, ему без труда предоставят и мыло, и зубную щетку, и полотенце. Куда важней другие предметы: например, безупречно оформленный загранпаспорт; имя и фамилия там не его, но фотография Саввина, разумеется. Не менее важна, чем загранпаспорт, коробочка, полная маленьких, но уникальных штучек. Внешне они точь-в-точь как ролики от шарикоподшипников, и в таможенной декларации Савва их запишет именно так. Пусть проверяют, пусть просвечивают рентгеном: ничего, кроме шариков, они не увидят. Для того чтобы определить ценность этих шариков, нужны иные возможности. Ими сполна располагает синьор Мандзони, называющий себя родственником знаменитом) писателя, которого Савва, впрочем, не читал и потому всю последующую жизнь, встретив где-нибудь фамилию Мандзони, он представит себе не книгу и не ее несуществующих персонажей, а крохотные, но очень тяжелые шарики. Сгустки металлической реальности, конкретной, как деньги, власть и бабы, – то, ради чего стоит жить.
Савва Сретенский не забывает своего благодетеля, так же как он – его. Время от времени он оказывал «чикагскому дядюшке», ныне полковнику ФСБ, кое-какие услуги, требующие сноровки, влияния и умения держать язык за зубами. Это бывало сопряжено с трудностями, но Савва терпел: выгоды от поддержания давнего знакомства перевешивали неприятности. И дождался момента, когда соглашение принесло обоюдную выгоду. Оказывается, у «чикагского дядюшки* завалялся еще один племянник. То есть таких «племяшей», как Савва, у него пруд пруди, но этот племянник, кажется, действительно был родственником полковника. Не сынок, это точно: фамилии-то у них разные, да и мордой лица не похож… Словом, этот более или менее подлинный племянник возглавлял банк «ЭММА», реклама которого втыкалась в перерывы любого уважающего себя художественного сериала, но внезапно исчезла. Выяснилось, что под финансовой эгидой «ЭММЫ» ловкие и сообразительные люди вовсю торговали с западными капиталистами особо хитрожопым способом. Суть тут вот в чем: объявляя, что в стране существует свободный рынок, правительство продолжало на внутреннем рынке контролировать цены, но только на особо важные товары: газ, нефть, уголь, алюминий, лес, удобрения… Внутренние цены на перечисленные категории составляли крохотную часть от них же на мировых товарных рынках. Ну и ушлые соотечественники, раскусив комбинацию, под прикрытием фирмочек-однодневок покупали российский лес и алюминий по внутренним ценам, а гнали их за рубеж по внешним. Чтобы избежать налогов, пользовались фальшивыми счетами по импортно-экспортным операциям, где отборный лес, скажем, регистрировался как низкокачественный… Раз дают, грешно не брать! Но, пользуясь другой народной поговоркой, надо сказать: не все коту масленица. Великий пост грозил «ЭММЕ» – конечно, с конфискацией имущества. Здесь и вступал в дело Савва, спасая то, что еще можно спасти, то, что дядюшкин племянник должен был передать ему. В руки. Лично.
Явившись в уродливое современное здание, где базировался банк «ЭММА», Савва Сретенский обнаружил, что племянник страдает манией преследования. Иначе зачем ему потребовалось заточать себя в хитромудрой коробочке, обнесенной дверьми с многочисленными кодовыми замками? Набрав сообщенный заранее код на наружном дисплее, Савва с эскортом сообщили, что они прибыли к Самому, и были пропущены в вестибюль, отделанный серым мрамором, где их внимательно осмотрели, буквально обыскали взглядами, прежде чем допустить к следующей двери и следующему коду. Всего было три барьера, три двери, три кордона. С каждым новым препятствием Савва все сильнее раскалялся и пыхтел, как самовар. Он, можно сказать, сделал милость, пришел всего с двумя оруженосцами, а в етитской «ЭММЕ», вместо того чтобы завопить во всю ивановскую: «Отворяй, честной народ, Савва Сретенский идет!», пялятся на Савву, как зоолог – на лягушку. Лягушка в банке. Какие черти его понесли в этот гадский банк?
Четвертого кордона нежная душа Саввы не перенесла. Когда в предбаннике банкирова кабинета к посетителям привязались затянутые в хаки телохранители, требуя предъявить паспорт и еще какую-то фигню, чуть ли не верительные грамоты, Савва сделал знак своим ребятишкам, и они без лишнего напряжения сил пошвыряли на пол этих хаконосцев, которые накачали мускулы на тренажерах и возомнили о себе, будто они крутые сомы, тогда как они попросту рыбий корм.