355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фридрих Незнанский » Бубновый валет » Текст книги (страница 5)
Бубновый валет
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:55

Текст книги "Бубновый валет"


Автор книги: Фридрих Незнанский


Жанр:

   

Боевики


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

– Людмила Георгиевна, ваш покойный муж общался со своими родственниками?

– У него не осталось родственников. Только брат, который проживает в Подмосковье, в каком-то незначительном городке… Ах да, Реутово!

– Вы случайно не знаете его адреса?

– Поищу, если нужно. Но, уверяю, они давно прекратили всякое общение!

Надежда на то, что неизвестный брат Степанищева может что-то знать, была крайне слаба. Но следовало проверить все возможности.

В огромном тренировочном зале, насыщенном запахом пота, стоял привычный шум: кряхтенье, короткие вскрики и звук ударов об пол. Одетые в облегающие штаны и свободные белые рубахи, тренирующиеся бросали друг друга через плечо, через колено, заламывали руки, ноги, запрокидывали назад голову противника. Все это, разумеется, символически, вполсилы: действуй они по-настоящему, зал через пару минут представлял бы собой поле боя, усеянное мертвыми телами, а победитель, измочаленный и перекореженный, попал бы сперва в реанимацию, а потом под суд. За ходом занятий наблюдал тренер: мужчина лет пятидесяти, с красноватым морщинистым лицом, с избыточным весом, на первый взгляд совсем не атлетического телосложения. Кого-то поправлял, кого-то одергивал, сам оставаясь в стороне, словно не был способен на боевые подвиги. И только Севе Голованову не нужно было объяснять, что любой уличный хулиган или уголовник, пусть даже обладатель шикарной мускулатуры, выращенной путем качания железа, не смог бы причинить и малейшего вреда этому человеку.

Здоровяка, чьи скрытые спортивным костюмом мышцы не производили сногсшибательного впечатления, но и не переродились в жир, звали Виктором Никитиным. В Афганистане они с Головановым служили в одном подразделении ГРУ. В отличие от Севы, который предпочел стезю частного сыска, Никитин остался на военной службе, но в качестве знатока единоборств. В знании многочисленных техник рукопашного боя ему не было равных.

Голованов постарался завязать разговор, начав с военных воспоминаний. Однако Никитин добродушно, но настойчиво оборвал его:

– Что было, Сева, то было, того уж не вернешь. Прошлое у нас общее, а вот настоящее разное. Так что уж говори, что тебе в твоем настоящем от меня понадобилось. Дела службы?

– Службы, Витя, ох, службы…

– Предоставить тебе парней?

– Это бы полбеды. Я с убийством…

– С убийством?

Оба настороженно обвели взглядами застланное плотным зеленым ковром поле тренировки.

– Стоп! – Никитин, сцепив руки в замок, помахал ими над головой. – Пятиминутный перерыв!

По залу прокатился вздох облегчения. Кое-кто расслабленно упал на ковер, а особенно стойкие тут же принялись, не тратя времени даром, выполнять упражнения на растяжку мышц.

Личное помещение, куда привел Никитин старого боевого товарища, напоминало кабинет врача, в котором периодически читают лекции по гражданской обороне. Анатомические схемы, показывающие человеческое тело в различной степени обнажения: просто голый человек, человек, состоящий из мышц, человек как конгломерат сосудов и нервов, скелет… Все это великолепие разделено на секторы, усеяно стрелками с латинскими и русскими названиями. Вперемежку со схемами к стене приклеены скотчем таблицы, покадрово расписывающие поведение в случае ядерной тревоги. В шкафу за стеклом – кубки, спортивные грамоты, тускло отсвечивающие награды. Стол, белый вертящийся стул, покрытая целлофаном кушетка, словно позаимствованная из процедурного кабинета.

– Неплохо устроился! – озирался вокруг Голованов.

– Да, оброс я вещами, Сева.

– И спишь, что ли, здесь? Когда баба выгоняет?

– Да нет, лежак для того, чтоб вправлять моим подопечным мелкие вывихи. Не звать же медиков из-за такой ерунды. Мы в Афгане сами себе и друг другу повязки накладывали, кровь останавливали. Бывало, не пикнешь даже. Эх, были люди в наше время, не то, что нынешнее племя… Показывай, что там у тебя.

Сева, не тратя слов, выложил перед Никитиным заключения судмедэкспертов и собственные примитивные рисунки, показывающие, каким образом мог произойти разрыв шейных позвонков.

– Котик, – произнес Виктор странное ласковое слово: негромко, будто окликая животное. Сева Голованов даже заглянул под стол, уверенный, что там скрывается кошка. Но в кабинете тренера не было никакой кошки.

– Какой котик, Витя?

– Какой, спрашиваешь, котик? – с добродушной хитрецой повторил Никитин. – Не простой котик. Морской котик тут действовал…

– Брось подтрунивать, Витя, рассказывай!

И эксперт, отбросив иронию, заговорил.

В годы, когда холодная война подвигалась к своему логическому концу, советское командование стало заимствовать с Запада разнообразные вещи и методы, которые, по их мнению, должны были привлечь на нашу сторону победу. К числу заимствований можно отнести и особые подразделения морских пехотинцев, десантников, созданные при флоте. Такая группа, относившаяся к Северному морскому флоту, носила название, тоже позаимствованное у американцев: «морские котики». В практику «морских котиков» входило как отличное владение разными видами холодного и огнестрельного оружия, так и умение убивать голыми руками. Описанный судмедэкспертами почерк – умение свернуть шею, повернув голову резко влево или вправо, так, чтобы человек даже пикнуть не успел, исключив тем самым возможность подачи сигнала, характерна именно для «морских котиков». Помимо умения для такого поступка необходима и физическая сила, мощных парней подбирали в эту группу. Элита как-никак!

– Дело военное, как ты понимаешь, Сева, живое. Как на всякой службе: кого-то взяли, кого-то уволили, кто-то, должно быть, сам отсеялся… Так ты поищи, Севыч. Среди тех, кого уволили, особенно тщательно поищи.

– Виктор Сергеич, – взмолился Голованов, – ты не мог бы сам обратиться к тем, кто ведал «морскими котиками»? Такие люди на меня и взглянуть не захотят.

– Дела, Сева, – лицо Никитина окаменело, – у каждого свои дела. Тебе надо, ты и копай.

Выражение лица Виктора Сергеевича полностью изменило этого человека. Из добродушного полноватого гражданина, каких много ходит по улицам, он моментально преобразился в того Никитина, которого Голованов уважал и побаивался. Такого, каким Сева запомнил его по той войне…

…Белые дувалы, белая, осолоневшая, потрескавшаяся от солнца земля. Обжигающий зной, но это еще полбеды. Сверху – снайпер. Засел на горке, охраняющей подступ к селу, и не дает выйти. Вот влипли! Позади – поле «лепестков»,[2]2
  2 Противопехотные мины в форме лепестков.


[Закрыть]
впереди и сверху – снайпер, по бокам – сплошные белые заборы. Если остаться лежать тут, ранеными, истекающими кровью, никто из местных жителей не шевельнется помочь, перевязать. Не по злобе: согласно их верованиям, мужчина, погибший в бою, попадает в рай, и мешать ему наилучшим образом завершить жизненный путь – это преступление. Как им объяснить, что мы атеисты, и ни рая, ни ада нам не положено! В минуты, когда тело заливает смертельный пот, особенно веришь, что жизнь одна и ничего, кроме нее, не будет. И умирать так не хочется!

Никитин вскакивает на дувал, тянет его за собой. «Ты что, верная смерть», – хочет возразить Голованов, но уже проваливается следом за ним во двор, откуда, как из укрытия, они начинают вдвоем шпарить в направлении снайпера из подствольных гранатометов. Испуганно округленные глаза ханумки[3]3
  3 Афганская женщина.


[Закрыть]
– единственная деталь лица, проглядывающая между двумя кусками белой ткани, верхним и нижним. Никитин, не оборачиваясь, кричит ей что-то по-афгански, и она, привыкшая повиноваться мужчине, стремглав несется в дом. Подствольник накалился, обжигает руки, зато снайпер затих. Это могло быть хитростью, но не стало. Снайпер на самом деле оказался мертв.

Потом они, поднявшись на горку, рассмотрели того, из-за которого едва не нашли в земле за дувалами общую могилу. Снайпер, чья разорванная грудь превратилась в черно-красные лохмотья, был очень молод… да что там, мальчишка лет пятнадцати. Наверное, кто-то из воинов Александра Македонского, потоптавших когда-то афганскую землю, оставил ему в наследство этот греческий нос, этот широкий низкий лоб с падающими на него вопреки мусульманскому обычаю крутыми кудрями. Согласно нормам общечеловеческого гуманизма, Голованову полагалось пожалеть такого молодого противника, но кипевшая в нем ярость, с которой они метались, уклоняясь от снайперского огня, заставила пнуть тело. Мертвая голова пассивно перекатилась вверх другой щекой, к которой прилипли песчинки. Пнул бы и во второй раз, в застывшую, но все еще пригожую физиономию, если бы Никитин не удержал его: «Отставить! – И объяснил мягче: – На кого злишься? Он хотел убить нас, мы убили его, расчет окончен».

И прибавил с отцовской мудростью: «Если в таком молодом возрасте стал героем или убийцей, дальше его участь была бы незавидная…»

– Чего там, – через силу сказал Голованов, – я понимаю, Виктор Сергеевич, нельзя так нельзя. Мы друг друга понимаем, верно? Уж мы-то набродились с тобой по «лепестковым» полям, когда из-за дувалов выглядывает смерть в парандже. Ты извини, что красиво выражаюсь, но ведь так оно и было, если задуматься.

Неизвестно, пришел на ум Никитину тот же самый или другой эпизод их боевого прошлого, но он смягчился. Вместо грозы душманов перед Головановым сидел на табуретке добрый тренер, по совместительству собственноручно врачующий травмы своим подопечным.

– Задал ты мне задачу, Сева! Так и быть, разыщу твоих «морских котиков». Больше не мяукнут!

8

Львов – город небольшой. Подъехав несколько остановок маршрутным такси, москвичи в сопровождении начальника угрозыска очутились на окраине, где росли роскошные лопухи и белели частные дома. Самойленко бесцеремонно постучал в ворота, за которыми скрывался такой дом.

– Васильовна! Хэй!

Никто не отозвался.

– Старенька, – извиняющимся тоном сказал Самойленко, – ей, мабуть, лет сто.

Подождали. Прислушались. Открывать никто не спешил, а из-за забора доносились подозрительные звуки. Приглушенный диалог мужских голосов и вдруг, без промежутка, треск ломаемых веток, будто кто-то продирался сквозь кусты. Шестое чувство работника сыска подбросило Турецкого на забор, за ним последовали Грязнов и Самойленко.

– Васильовна!

Бабка Васильевна спешила открывать, и теперь уже наши знакомые почувствовали неловкость за вторжение на чужую территорию.

Для предполагаемых ста лет старуха отлично сохранилась, при этом держалась активнее немощного Фабера. «Возможно, – подумал Турецкий, – человек после определенного возраста уже не стареет, а живет дальше не меняясь». Васильевне с успехом можно было дать и восемьдесят, и девяносто, и сто пять лет: она была какой-то вневременной. Черная в мелкий горошек юбка до пят, фартук, белая рубашка с вышивкой и завязанный вперед концами платок на голове подчеркивали это определение: бабка из сказки. «Жили-были дед и баба, ели кашу с молоком…»

– Хтось-то до мене? – низким, слишком грубым для ее хрупкой фигурки голосом вопросила сказочная бабка Васильевна. – Ой, а я така затуркана, така затуркана…

– Добри дэнь, Васильовна! Це я, Петро. Жильцив тоби подсуроплю. Файни легини, друзи мои…

Заспанной старуха не выглядела. Глазки у нее были хоть и крохотные, запрятанные в морщинистых мешочках век, зато острые и пронзительные, все замечающие.

– К вам во двор кто-то залез, – объяснил наконец Турецкий, как только они оказались по сю сторону чужого забора. – Может, это были воры. Проверьте, все ли цело.

Васильевна всплеснула морщинистыми коричневыми руками. Бросилась туда, сюда. Запричитала над сломанными кустами смородины. Не слушая ее причитаний, трое мужчин поспешили по следу, который привел к задней калитке в заборе. Калитка была приотворена. Она закрывалась изнутри на обычный крючок, который, очевидно, злоумышленники просто отбросили. На песчаной дорожке отпечатался след кроссовки.

– Сорок второй размер, – на глаз прикинул Грязнов. – Присылай экспертов, Петя.

– Нехай Васильовна скаже, чи пропало що у ней, – лениво отозвался начальник львовского уголовного розыска.

Васильевна в сопровождении корпуса защитников прошла в дом, где после перерывания заветных сундуков во всеуслышание провозгласила, что все ее добро на месте. Похоже, пришельцы ничего не взяли. Похоже, они не успели забраться в дом. Нет, не собирается она подавать никакого заявления… Пока старуха искала признаки кражи и взлома, трое многоопытных сыскарей обошли с ней весь дом, состоявший из четырех просторных комнат и темноватой кухни.

– А тут что у вас? Кладовка?

– Так, кладовка. Та вона ж запэрта.

– Отоприте.

Выудив из-под фартука заржавелый, со сложной бородкой, ключ, Васильевна долго ковырялась в замке и наконец распахнула дверь, нажав на ручку. Открылся темный, без окон и электрического освещения, чулан, в котором до потолка горой был навален всякий хлам: садовая лестница, сломанные стулья, банки с консервированными овощами и фруктами, умывальники, ведра, лопаты и прочий бестолковый инвентарь, при виде которого Самойленко по-мальчишески присвистнул. Если какой-то ненормальный покусился на это барахло, начальник львовского уголовного розыска дела заводить не станет: себе дороже!

Попутно Турецкий оглядывал внутренность дома с белеными стенами, со старинным комодом, полным загадочно отсвечивающей посуды, с почернелыми иконами, обвитыми вышитыми рушниками. Пахло какими-то духовитыми, лекарственными, наверное, травами. Турецкий подумал, что в условиях такой экзотики отродясь не жил. Правда, хозяйка настороженно посматривала в сторону возможных квартирантов и, похоже, не горела желанием их принимать. С чего бы это? Ей что, гривны лишние?

Против ожидания, Васильевна не отказалась пустить к себе заезжих москвичей. Однако замялась. Петр Семойленко избавил ее от колебаний:

– Чому ни, Васильовна? Воны тебе защитять, колы що. Вид тих хулиганив.

После такого обоснования отказать было бы уже неловко, и Васильевна повела новых жильцов устраиваться. В комнате места хватало. Как раз на двух человек: две койки, два стула, грубо сколоченный деревянный стол. С потолка свисала лампа под простым белым плафоном, вокруг которой водили хороводы мелкие мухи. На одну койку тотчас плюхнулся Слава. Сбросил ботинки, оставшись в одних носках, и блаженно зашевелил пальцами.

– Эй, не расслабляться! – прикрикнул Турецкий. – А за пивом кто побежит, Пушкин? Ты, между прочим, проспорил. Петька Самойленко оказался толстый и в усах.

– Но без шароваров и оселедца. Так что и ты мне проспорил. Принимай лекарство!

– Так и быть, приму. Но вначале расспросим Васильевну, сотрудничал ли Бруно Шерман с немцами, и если да, то как. Не забывай, мы не отдыхать сюда прибыли.

– А для чего ж еще? – вздохнул Слава, но подчинился.

Выпроводив начальника местного уголовного розыска, бабка Васильевна подобрела. Заварила для постояльцев чай, на скорую руку сварганила местное блюдо – печеные баклажаны с картошкой, а за обедом поведала хранимые с давних военных лет воспоминания.

Если отбросить украинский колорит бабкиной речи, поведала она следующее.

Фима, Ефимия Васильевна Каплюк, застала военные годы уже не молоденькой девушкой, а женщиной самостоятельной, матерью пятерых детей. Муж у нее то ли воевал в советских войсках, то ли сгинул еще до войны, о нем она упоминала вскользь и неохотно, но не в этом была суть. А суть в том, что она нуждалась в средствах, чтобы кормить детей, а заработок прачки доходы приносил никудышние. И поэтому предложение коменданта Львова, майора Вальтера Штиха, о том, чтобы поселить у нее жильца, Фима восприняла как манну небесную. Допустим, от предложений немцев оккупированному населению вообще отказываться не приходилось, ну а если за это еще и деньги платят, всегда пожалуйста! А вот жилец ее удивил. Еще до оккупации она встречала на львовских улицах этого человека в компании известного всему городу врача по нервным болезням Мстислава Шермана. Говорили, что это его родной брат. А ведь пана Мстислава немцы в первый же день, как в город вошли, свезли на стадион! Оказалось, что еврей. Надо же, до войны никто и не думал, не гадал, что пан Мстислав еврей, он ведь был верующий католик, а тут, видишь ли, попался вместе со всеми евреями. Там, на стадионе, их стерегли солдаты с автоматами, пока не расстреляли. Как же его брат спасся? Вроде бы убежал, скрывался, точнее она не знает, пан Бруно был из молчаливых. Только рисовал все время, картины писал. Факт тот, что за это его и пощадили. Коменданту очень уж хотелось, чтобы пан Бруно написал портрет с его жены. Как же ее звали? Вот память дряхлая! Мария? Нет, вроде не Мария, а как-то похоже. Ну, ладно. Самое главное, жена у коменданта была – ох и красотулечка! Волосики такие светлые-светлые и сами собой вились, хоть сейчас Васильевна побожится, что она их не накручивала. Сама стройная, фигурка точь-в-точь как у той фарфоровой балерины, что на комоде стоит. И двое детишек, как те ангелочки. Неудивительно, что герр комендант хотел всегда иметь перед собою портрет жены и детей. Правда, проще было бы фотографию с них заказать, но у богатых свои причуды. Да, впрочем, ведь коменданту обошлось это дешево: только жилье для пана Бруно снимать. А еврей в те годы должен был и тем доволен оставаться, что ему на свете жить дозволено.

Так или иначе, стала жена герра коменданта приходить на сеансы к этому самому жильцу Бруно. Позировать, так это называется. Поначалу с детишками приходила, потом одна. И долго. Мол, взрослого труднее изобразить, чем ребенка. Только ведь у Ефимии Васильевны глаз бабий, ее не проведешь. Слишком надолго они у Бруно в комнате закрывались, а выходили оба раскрасневшиеся, особенно немка. Бруно ведь сильный был, высокий, крепкий, ну а комендантше только того и надо. Позировать-то она ему позировала, только, как пить дать, в голом виде и не для портрета. Уж такие, наверное, позы принимала! Васильевна не вчера на свет родилась.

А портрет он все-таки написал. Говорили, висит в музее. Васильевне ни к чему по музеям шастать. Дел невпроворот. То стирать, то гладить, то козе сена накосить, то банки с консервами закатывать. Вот так и не замечаешь, как жизнь проходит.

А как у Бруно с женой коменданта закончилось? Ох, нехорошо закончилось! В один прекрасный день пропали оба: Бруно и комендантша. У Васильевны немцы сделали обыск: что искали, одному Богу известно, только ничего не нашли. А коменданта почему-то сняли, вместо него стал другой комендант, заместитель его. Ненадолго: в сорок четвертом Львов уже окружили советские войска.

А пана Бруно Васильевна после войны не встречала. Исчез, будто растаял. Странный он был. Вот так посмотришь на него и тайком перекрестишься…

«Романтическая история с комендантшей, – отметил Турецкий. – Раскопать и преподнести Ванде. Разве это не стоит пятидесяти тысяч долларов?»

– Спасите! Выпустите меня!

Снова знакомый пейзаж: голая гора, напоминающая меч, обтекающая ее основание река огненной лавы, похожие на соты входы в пещеры, куда спускаются печальные обнаженные девушки. Турецкий сознает, что он спит, но от этого не легче. Он пытается ущипнуть себя, чтобы разбудить, но пальцы проходят сквозь тело, не соприкасаясь с ним. Он привидение, он туман, он допущен сюда всего лишь как зритель этого отвратительного мира. Он не испытывает физических мучений, но зрелище ада мучительно. Неужели он осужден оставаться в таком состоянии миллионы лет?

И вдруг, повинуясь его невысказанной мольбе, пространство начинает колебаться, и перед ним возникает лицо ангельской красоты. Нет, это просто женщина с очень светлыми, почти белыми, вьющимися волосами. Она смотрит на него с лаской и пониманием. Это женщина, но это и ангел. Она может ему помочь. Она протягивает ему длинные белые руки, но он не в состоянии дотянуться, ухватиться за них.

– Ангел, ангел, не улетай! Ангел!

Из багряных облаков на его голову обрушивается кровавый дождь…

Саша лежит на мокром дощатом полу, фыркая и отплевываясь. В глазах мутится. Сквозь муть проглядывает возвышающаяся над ним фигура Славы Грязнова с чайником, из которого еще льется ледяная вода. На заднем плане возле двери маячит Васильевна, что-то встревоженно квохча по-украински.

– Ну ты и напугал, Турок, – приговаривает Слава, помогая ему подняться с пола и укладывая на кровать. – Я-то думал, капец тебе настал, уже на том свете с ангелами беседуешь. Нет-ет, заруби себе на носу: либо пиво, либо таблетки, но не то и другое сразу.

В голове мало-помалу проясняется. Накануне, выполняя условия пари, Турецкий принял прописанные Светиковым лекарства, а Слава побежал за «Старопраменом». Когда пиво прибыло, друзья на минуту задумались: не даст ли алкоголь в комплекте с антидепрессантами какой-нибудь неожиданный эффект? Благоразумие требовало выждать хотя бы пару часов; бесшабашная уверенность в собственной силе и здоровье, которое не сломить никаким депрессиям, призывала приняться за пиво немедленно. Украинская жара подтолкнула ко второму варианту. Ну и вот… Что заслужили, то и получили. Урок на будущее.

– Таблетки отменяются, – насилу ворочая непослушным языком, пробухтел Турецкий. – Пиво – лучший антидепрессант.

– Сходил бы ты лучше блеванул, герой! Сам знаешь, очистить желудок – первое дело при отравлениях.

– Кто отравился, я? – вопреки очевидности, выразил возмущение Турецкий. – Все нормально, генерал. Давай-ка спать, завтра нас ждет куча дел.

Выпроводив Васильевну, они выключили свет. Турецкий с наслаждением удерживал перед собой образ явившегося в аду ангела, пока не заснул. В остальном ночь прошла спокойно.

С утра они посетили львовскую картинную галерею, в собрание которой входил «Портрет белокурой женщины с детьми» кисти Шермана. Видевший в оригинале ранние полотна художника, которые изображали только пейзажи и натюрморты, Турецкий впился в портрет глазами. Очевидно, к сороковым годам Бруно Шерман окончательно обрел свою манеру, изображая людей с крупными головами, с чрезмерно длинными руками и ногами, искаженно, но тем более выразительно. Способствовало вниманию и то, что черты лица женщины, позировавшей по-классически стоя, держа за руки мальчика и девочку, как показалось, были Турецкому очень знакомы… Хотя нет, скорее всего, показалось. Картина художника-авангардиста зафиксировала подвижное, меняющееся человеческое лицо. Посмотришь с одной точки, оно выглядит так, отступишь на два шага – совсем по-другому. Даже если просто смотреть и смотреть, оно меняется и при этом остается неподвижным. Как этого добивался Шерман? При случае нужно спросить у искусствоведов. Правда, они, скорее всего, разведут руками: тайна творчества!

А жена коменданта, с которой написан портрет, была очень красивой. Нет, «красивая» – неточное слово, лучше подойдет «совершенная», «безупречная». Образцовая арийка гитлеровской пропаганды, мать образцовых немецких детей. Как мог Шерман изобразить в таком виде женщину, с которой занимался любовью? Женщина с плаката, примесь едва уловимой иронии, никакой интимности. Герр комендант должен был остаться доволен. Турецкий почувствовал, что его обманули, обокрали. В чем причина разочарования? Женщину с лицом ангела следовало написать по-другому… Что-что? Турецкий, ты сам-то понял, о чем подумал? Так, значит, он уверен, что это она? Та, которая нынче ночью залетела на легких крыльях в его бред, вызванный злобным сочетанием пива и таблеток? А ведь он не видел раньше ни портретов, ни фотографий комендантши. Откуда взялось, как отобразилось на экране его мозга это прекрасное лицо?

Что-то очень необычное было в этом расследовании. Такого с Турецким еще не случалось. А вдруг прав был Вениамин Михайлович и его пациент действительно сходит с ума? Кажется, подобный исход он предвидел и хотел подбодрить, когда сказал: «Если вам покажется, что с вами происходит что-то необычное, не пугайтесь».

Теперь для Турецкого эти слова наполнились новым содержанием.

9

Частный дом последнего оставшегося в живых старого представителя рода Степанищевых помещался на окраине города Реутова, между магазином пластмассовых изделий и заводом с уныло торчащими продымленными трубами, выпускавшим неизвестно какую продукцию. Дом не претендовал на звание родового гнезда семьи Степанищевых: по виду это был типовой барак постройки пятидесятых годов, в прошлом разделенный на две половины. По-видимому, вторая семья съехала на новую квартиру, и Марк Владимирович Степанищев получил в безраздельное владение эту бревенчатую, почерневшую от времени длинную конуру с отчаянно скрипящими полами, убожество которой не слишком удачно декорировал зеленый, пышно плодоносящий яблоневый сад.

Марк Владимирович, похожий на мультипликационного лешего – с белыми кудрявыми зарослями волос, усов и бороды, среди которых выступал розовый пористый нос, – не обрадовался, когда Агеев предложил ему побеседовать об усопшем брате.

– О Ваньке, что ли, спрашивать приехали? – возмутился он. – Убирайтесь! Слышать о нем не желаю!

– Почему? – спросил Агеев. Хозяин вопроса не расслышал, захлопнув перед носом гостя дверь. Тогда Агеев зашел с другой стороны дома.

– Марк Владимирович! – просительно взвыл он в распахнутые настежь окна, в которых сквозняк надувал пузырями линялые желто-зеленые занавески. – Почему вы не хотите говорить о своем брате Иване?

– Потому, – донеслось из глубины комнат, – что он мне теперь не брат, а вор. Мне безразлично, что он умер. Я с ним и на том свете мириться не собираюсь.

– Он украл что-то и спрятал в тайник? – Агеева вынудило выдавать данные следствия предчувствие верно взятого следа. – Он это держал в ванной комнате?

Неожиданно Марк Владимирович возник между занавесок, как черт между ширм кукольного театра, и махнул широкой натруженной ладонью в направлении торца дома:

– Что-то раскопали? Идите, открою, так и быть.

Спустя пять минут Агеев уже прохлаждался в просторной, но неуютной, населенной грязноватыми запахами хозяйствования пожилого холостяка комнате и, прихлебывая бурду, которую Марк Владимирович горделиво называл черемуховым чаем, слушал историю братьев Степанищевых.

Марк Владимирович, которому в этом году исполнялось восемьдесят шесть лет, хорошо помнил послереволюционные годы – счастливые, наверное, потому, что это было его детство. В их квартире на Красной Пресне с далекими потолками и неоглядной задымленной кухней было много людей, много песен, много примусов, много игрушек, много интересных событий каждый день. И он удивлялся, почему мать ворчит, что в туалет не протолкнешься, что она устает на заводе, что дети играют погаными пищащими пузырями «уйди-уйди», что радио от соседа мешает заснуть, и вообще, так ли они раньше жили! Отец соглашался с ней и, чтобы утешиться или, наоборот, разбередить раны, вынимал несколько половиц и доставал из секретного места завернутый в блестящую гладкую материю кусок холстины. На холстине были намалеваны разноцветные пятна, и были они вроде кубиков, из которых, если сложить правильно, составляется цельная картинка. Из лазурного фона выступала огромная, желтая, как солнце, буханка хлеба. Сытными, цвета свежего хлеба, буквами красовались слова: «Бакалейная лавка. Степанищев и K°». Среди букв встречались непонятные, но смысл улавливался. А еще на фоне лазури на столе, покрытом алой скатертью, кувыркались, шалили, вертелись солонки и перечницы, из чашки, наполненной чаем, вырастал и распускался лохматый, диковинный, ароматный, несмотря на то что нарисованный, цветок… Братья, Ваня, Марк и Андрей, очень любили рассматривать эту веселую холстину, и, когда отец доставал ее из хранилища, у детей выдавался праздник.

«Смотрите, дети, – приговаривал отец, – и запоминайте, что род Степанищевых, хотя и мещанский, в Москве не из последних. До революции свою лавку держали».

«Все отняли, – вздыхала мать, – растаяло наше добро, как дым».

«А ты не горюй, Лиза! О добре сокрушаться Бог не велит. Скажи спасибо, что уцелела хоть эта картина из лавки Степанищевых. Посмотришь на нее, и на душе полегчает. Осталась в напоминание, что вот, мол, были когда-то и мы рысаками…»

– А вы чаек пейте, не стесняйтесь, – сам перебил свои воспоминания Марк Владимирович. – Чай полезный, на себе испытал. Добрый чай. Почки промывает, печень. Глаза начинают зорче видеть. Да, травы – великая вещь. Природа – кладезь здоровья. Терзаем мы ее, матушку, мучаем, травим выхлопными газами и бензиновыми отходами, а она нам все прощает. И кормит, и поит, и лечит. Ждет, чтобы одумались мы, ее неразумные дети…

– Марк Владимирович… – Поперхнувшись, потому что черемуховый чай выдержать оказалось труднее, чем боевое отравляющее вещество «Черемуха», Агеев постарался перевести разговор на другую тему: – А какого приблизительно размера была эта картина?

Марк Владимирович без лишних слов отметил на руке размеры. Агеев прикинул: очень похоже на размеры тайника. Только тайник был необычно узким…

– А что, она у вас была в рулон свернута?

– Ну да. Попробуйте-ка по Москве кочевать с квартиры на квартиру, перевозя с собой картину в натуральную величину! Открыто держать мы ее не могли: отца бы по головке не погладили.

– Так она же у вас за столько лет должна была растрескаться?

– Не-е, картинку не повредили. Очень уж любили ее.

Промелькнули годы. Детям Советской страны, мечтавшим о героических подвигах и прыжках с парашютом, смешным и жалким представилось бы напоминание о лавке, которую держал когда-то отец. И отец притих, не доставал больше холстину, и где она лежала, пионерам не было известно. И к счастью: не то пустили бы семейную реликвию на топливо для костра. Долгие годы Марк не знал, куда она пропала. И, по правде говоря, не сожалел. Учился, работал, воевал… Типичная для его поколения биография.

Картина рода Степанищевых объявилась через много лет. Старший брат, Андрей, который отличался от младших оболтусов тем, что был ближе к родителям и не следовал всем переменам, к которым призывала коммунистическая партия, в одну из последних встреч, зная, что смертельно болен, принес братьям завернутый в пурпурную материю рулон. Показалось, даже материя была та же самая, только с годами поблекла и вытерлась на сгибах.

«Берегите, – приказал. – Это наше единственное наследство».

Ванька брать отказался: только что переехал в новую квартиру, куда ему это старье? Живописная манера, видите ли, не понравилась: безвкусица, пестрота. Пришлось взять Марку, чтобы уважить брата, хотя условия для хранения реликвии были еще те: на другой половине дома обитала семья алкоголиков, свободно шаставших в его половину, и они могли запросто резать колбасу на исторической картине рода Степанищевых.

Но как-то пронесло, обошлось. Алкоголиков-родителей отправили надолго в лечебно-трудовой профилакторий, детей, грязных и оборванных, отдали в детдом. А через некоторое время Иван пришел выпрашивать у Марка холстину. Отдай и отдай. Мол, сердце у него всколыхнулось тоской по истокам. Марк не поверил: не таким Иван человеком был, чтобы проливать слезы над старой картиной, вспоминая утраченную до революции лавку. Иван очень жадным был. Любил, значит, деньги. И Марк, хоть в этих делах не разбирался, задумался: холстина старинная, наверное, это какой-то антиквариат. Не получит от него картины Ванька! Хорош гусь, сам себе все заграбастает – и привет от старых штиблет. Нет уж, давай по-братски: вместе пойдем в магазин, где такие вещи оценивают, продадим, если хорошую цену дадут, а деньги поделим, если уж очень нужны. А по мнению Марка, лучше было бы не продавать семейное достояние, а хранить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю