Текст книги "Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Судья и его палач. Подозрение. Авария. Обещание. Переворот"
Автор книги: Фридрих Дюрренматт
Жанры:
Драматургия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
На другой день, это было в четверг, Берлах, как и можно было предположить, проснулся около двенадцати, незадолго до того, как ему принесли обед. Голова слегка побаливала, но вообще-то он чувствовал себя так хорошо, как уже давно не бывало, и подумал, что нет ничего лучше, чем пропустить время от времени несколько рюмок водки. Особенно когда лежишь на больничной койке и тебе это запрещено. Увидел на тумбочке несколько конвертов – это Лутц переслал ему материалы о Нэле. Полицейские службы и впрямь не вызывали больше у него нареканий, тем более что сам он с послезавтрашнего дня уже на пенсии. В приснопамятном году в Константинополе нужных сведений приходилось ждать месяцами. Но не успел комиссар приступить к просмотру документов, как медсестра принесла обед. Это была сестра Лиза, которая нравилась ему больше других, но сегодня она почему-то была замкнута и совсем на себя непохожа. Комиссару сделалось не по себе. Наверное, кому-то стало известно о событиях прошлой ночи, подумал он. Непостижимо! Он, помнится, затянул под конец, когда Гулливер уже ушел, «Бернский марш»; но тут что-то не сходится, петь патриотические песни совсем не в его духе. Черт побери, подумал он, вспомнить бы поточнее! Старик недоверчиво оглядел комнату, не прекращая поглощать овсянку. (Вечно эта овсянка!) На умывальнике стояло несколько склянок с лекарствами и таблетки, чего вчера не было. А это как понимать? Никакого объяснения он не находил. Вдобавок ко всему каждые десять минут в палате появлялись другие медсестры, которые что-то искали, уносили и приносили; одна захихикала в коридоре, он отчетливо слышал. Спросить, где Хунгертобель, он не решался, и то, что доктор появится только к вечеру, его вполне устроило: он знал, что в дневные часы у него частная практика в городе. Он с отвращением доедал овсянку с яблочным киселем (это тоже было дежурное блюдо) и был немало удивлен, когда на десерт ему принесли крепкий кофе с сахаром – по личному указанию доктора Хунгертобеля, как с упреком выразилась медсестра. Кофе его никогда прежде не баловали. Он ему пришелся по вкусу и взбодрил. Потом он с головой ушел в чтение документов, и это было разумнее всего остального, что он мог предпринять, но тут, к его удивлению, в палате появился доктор Хунгертобель. Лицо его было весьма озабочено, как мгновенно боковым зрением определил якобы углубившийся в чтение старик.
– Ганс, – сказал Хунгертобель, с решительным видом подойдя к кровати больного. – Объясни мне, ради Бога, что произошло? Я готов поклясться, и все мои сестры тоже, что ты был мертвецки пьян!
– Вот как, – проговорил старик, отрывая глаза от бумаг, и присовокупил: – Скажите на милость!
В том-то и дело, возмутился врач, все говорит за это. Он тщетно пытался разбудить Берлаха целое утро.
– Мне это очень неприятно, – с сожалением прокомментировал комиссар.
– Не может быть, чтобы ты принял алкоголь – ведь не проглотил же ты, в конце концов, саму бутылку! – в отчаянии воскликнул врач.
– Я того же мнения, – ухмыльнулся старик.
– Это какая-то загадка, – сказал Хунгертобель, протирая очки. Он всегда поступал так, когда приходил в волнение.
– Дорогой Самуэль, – обратился к врачу комиссар. – Я понимаю, как непросто опекать криминалиста, все так, и подозрения, что Берлах тайный пьяница, я отвести от себя не могу. И прошу только о том, чтобы ты позвонил в Цюрих и попросил перевести меня в тамошнюю клинику под именем Блеза Крамера, больного только что прооперированного, лежачего, но в средствах не стесненного.
– Ты хочешь к Эмменбергеру? – подавленно проговорил Хунгертобель, опускаясь на стул.
– Разумеется, – ответил Берлах.
– Ганс, – сказал Хунгертобель, – я тебя не понимаю. Нэле мертв!
– Один Нэле мертв, – уточнил старик. – А теперь надо установить, какой именно.
– Боже милостивый, – тяжело выдохнул врач. – Разве было несколько Нэле?
Берлах взял документы в руки.
– Разберемся в этом деле вместе, – спокойно ответил он, – уточним то, что вызовет наше особое внимание, и ты увидишь, что наше искусство состоит из небольшой доли математики и большой доли воображения.
– Я ничего не понимаю, – простонал Хунгертобель, – с самого утра не понимаю ровным счетом ничего.
– Попытаемся сверить все данные, – продолжал комиссар. – Роста Нэле был высокого, худощавый, волосы седые, а прежде рыжеватые, цвет глаз – серо-зеленый, к тому же он лопоухий, с узким бледным лицом, мешками под глазами, зубы его всегда были здоровы. Особые приметы: шрам над правой бровью.
– Да, это он, в точности он, – подтвердил Хунгертобель.
– Кто? – спросил Берлах.
– Эмменбергер, – ответил врач. – В описании совпадает буквально все.
– Но ведь это описание Нэле, найденного мертвым в Гамбурге, что следует из полицейского протокола, – возразил Берлах.
– Тогда вполне естественно, что я спутал их обоих, – с удовлетворением в голосе проговорил Хунгертобель. – Любой из нас может оказаться похожим на какого-то убийцу. И моя ошибка обрела самое простое в мире объяснение. С этим ты не можешь не согласиться.
– Это одна версия, – сказал комиссар. – Но возможны и иные версии, которые на первый взгляд убедительными не кажутся, но должны быть со всех сторон рассмотрены. Вот, например, другая: не Эмменбергер был в Чили, а Нэле под его именем, в то время как Эмменбергер под его именем находился в Штуттхофе.
– Это совершенно невероятная версия, – удивился Хунгертобель.
– Конечно, – ответил Берлах. – Но допустимая. И каждую нужно разобрать.
– Боже мой! До чего мы тогда дойдем? – запротестовал врач. – Тогда выходит, в Гамбурге покончил с собой Эмменбергер, а врач, возглавляющий ныне клинику «Зонненштайн», – это Нэле.
– Ты видел Эмменбергера после его возвращения из Чили? – подкинул ему вопрос старик.
– Только мельком, – удивленно проговорил Хунгертобель и схватился за голову. Потом водрузил наконец очки на переносицу.
– Вот именно! Значит, такая возможность не исключается! – гнул свою линию комиссар. – Возможна и следующая версия: самоубийца из Гамбурга – это вернувшийся из Чили Нэле, а Эмменбергер вернулся в Швейцарию из Штуттхофа, где действовал под именем Нэле.
– Тогда речь должна пойти и о другом преступлении, – покачал головой Хунгертобель, – если мы хотим, чтобы эта версия выглядела правдоподобной.
– Верно, Самуэль! – кивнул комиссар. – Нам пришлось бы предположить, что Нэле был убит Эмменбергером.
– На том же основании можно предположить и обратное: что Нэле убил Эмменбергера. Твое воображение, как я вижу, никаких границ не признает.
– Эта версия тоже имеет право на жизнь, – сказал Берлах. – Она тоже должна быть рассмотрена, по крайней мере на нашем нынешнем уровне допущений.
– Все это чушь, – обидчиво проговорил старый врач.
– Возможно, – с непроницаемым видом ответил Берлах.
Хунгертобель начал энергично возражать. С таким, мол, упрощенным подходом к действительности, как у комиссара, можно как дважды два четыре доказать все, что угодно.
– Так можно усомниться во всем на свете, – сказал он.
– Криминалист обязан подвергать действительность сомнению, – ответил старик. – Тут уж ничего не попишешь. В этом отношении мы в полном праве уподобиться философам, о которых говорят, что они мучительно подвергают все сомнению, чтобы потом, прикрываясь законами своего ремесла, пуститься в распрекраснейшие рассуждения об искусстве умирать и о жизни после смерти, хотя от нас, возможно, еще меньше проку, чем от них. Мы вместе с тобой предложили несколько версий. И любая из них имеет право на жизнь. Это лишь первый шаг. Следующий: отделить допустимые версии от правдоподобных. Допустимое и правдоподобное – не одно и то же; вполне допустимое – это еще далеко не правдоподобное. Поэтому нам следует проверить наши версии на правдоподобие. Мы имеем дело с двумя лицами, двумя врачами; с одной стороны, преступник Нэле, с другой – Эмменбергер, знакомый тебе с юношеских лет, который руководит сегодня клиникой «Зонненштайн» в Цюрихе. В сущности, мы остановились на двух версиях, и обе они возможны. Степени правдоподобия каждой из них на первый взгляд разнятся. Исходя из первой версии, между Эмменбергером и Нэле никакой связи не существует, и она правдоподобна; исходя из второй, эта связь есть, и она менее правдоподобна.
– То-то и оно, – перебил Хунгертобель старика, – а я о чем все время говорил?
– Дорогой Самуэль, – ответил Берлах, – так уж получилось, что я, будучи криминалистом, обязан разбираться в преступлениях, вытекающих из человеческих взаимоотношений. Первая версия – о том, что между Нэле и Эммербергером никакой связи нет, – меня не интересует. Нэле мертв, а против Эмменбергера у нас нет никаких фактов. В то же время моя профессия заставляет меня поглубже вникнуть во вторую, куда менее правдоподобную версию. Что в этой версии правдоподобно: она основывается на том, что Нэле и Эмменбергер поменялись ролями, что Эмменбергер действовал в Штуттхофе под именем Нэле и оперировал узников без наркоза; Нэле же, взяв фамилию Эмменбергер, пребывал в Чили и посылал оттуда отчеты о своей исследовательской работе в медицинские журналы; о дальнейшем, о смерти Нэле в Гамбурге и поведении Эмменбергера в Цюрихе, мы уже не говорим. Версия эта фантастическая, но давай подойдем к ней спокойно. Она правдоподобна потому, что оба они, Эмменбергер и Нэле, не только врачи, но и внешне очень похожи. Это только первое приближение, однако остановимся на нем. Это первый факт, который наличествует в наших допущениях и рассуждениях, в этом хитросплетении допустимого и правдоподобного. Рассмотрим же сей факт. Насколько велико их внешнее сходство? Люди часто похожи друг на друга, большое сходство встречается реже, но самыми редкостными являются сходства, когда совпадают и случайные моменты, особенности, возникшие не естественно, а в результате каких-то определенных случаев и обстоятельств. Это есть и в данном случае. У обоих совпадают не только цвет волос и глаз, не только черты лица, рост, осанка и так далее, но и странный шрам над правой бровью.
– Ну и что, случайное совпадение, – сказал врач.
– Или отнюдь не случайное, – добавил старик, – ведь ты когда-то сделал Эмменбергеру этот самый шов над бровью. В чем там было дело?
– Эта операция была следствием другой, по удалению гноя из лобной пазухи, – объяснил Хунгертобель. – Надрез делается таким образом, чтобы шрам был менее заметен. В том самом случае с Эмменбергером мне это не совсем удалось. Как говорится, и у мастеров случаются проколы, обычно я оперирую куда искуснее. Шрам вышел более заметным, чем положено для уважающего себя хирурга, да и кусочек брови я ему отхватил, – сказал он.
– Часто ли приходится делать подобные операции? – поинтересовался комиссар.
– Ну, нет, – ответил Хунгертобель, – не особенно часто. Обычно эту историю с лобной пазухой не запускают до такой степени, чтобы потребовалась операция.
– Что и удивительно, сам понимаешь, – сказал Берлах, – эту не слишком-то частую операцию сделали Нэле тоже, причем у него тоже отхвачена бровь, и в том же самом месте, как следует из протокола осмотра: найденный в Гамбурге труп самоубийцы описан очень подробно. Был у Эмменбергера на левой руке шрам от ожога шириной в ладонь?
– Откуда тебе это известно? – удивился Хунгертобель. – Действительно с Эмменбергером случилась однажды большая неприятность при проведении химического опыта, ну и…
– На трупе в Гамбурге тоже обнаружен подобный шрам, – с удовлетворением констатировал Берлах. – Сохранился ли этот шрам у Эмменбергера и по сей день? Это важно знать – ты как будто упомянул, что мельком видел его?
– Да, прошлым летом в Асконе, – подтвердил врач. – Оба шрама на месте, я сразу обратил на это внимание. Эмменбергер очень мало изменился, постоянно язвил, но вообще-то едва меня признал.
– Вот так, – сказал комиссар, – он едва признал тебя. Видишь, сходство заходит так далеко, что и сам не знаешь, кто из них кто. Нам придется либо поверить в редкие и поразительные совпадения, либо признать случай искусственного хирургического вмешательства. Скорее всего, внешнее сходство между ними не столь велико, как мы сейчас предполагаем. Того, что можно принять за сходство, исходя из официальных документов и экспертных данных, недостаточно, чтобы спутать людей в жизни; но если сходство простирается до таких редких деталей, то возможность, что один выступит в роли другого, возрастает. Специальная операция и поддельный след ожога имели бы смысл, если бы сходство требовалось превратить в идентичность. Но на нынешней стадии расследования мы можем только предполагать; однако согласись, что эта разновидность сходства делает нашу вторую версию правдоподобней.
– Нет ли, помимо фотографии Нэле из «Лайфа», других его снимков? – спросил Хунгертобель.
– Три снимка гамбургской уголовной полиции, – ответил комиссар, вынул их из конверта и протянул приятелю. – Они сделаны с трупа.
– Тут тоже мало что видно, – разочарованно проговорил некоторое время спустя Хунгертобель. Голос его дрожал. – Ну да, они очень похожи, и я могу себе представить, что мертвый Эмменбергер выглядел бы так же. А как Нэле покончил с собой?
Старик задумчиво и как бы испытующе посмотрел на врача, который с потерянным видом сидел в своем белом халате на его постели и, казалось, забыл обо всем: и о его, Берлаха, опьянении, и об остальных пациентах.
– С помощью синильной кислоты, – ответил наконец комиссар. – Как и большинство нацистов.
– То есть?
– Раскусил капсулу и проглотил содержимое.
– На голодный желудок?
– Таковы данные следствия.
– Это действует мгновенно, – сказал Хунгертобель, – а судя по снимкам, похоже, что перед смертью Нэле увидел что-то страшное.
Оба некоторое время помолчали.
Наконец комиссар сказал:
– Пойдем дальше, хотя со смертью Нэле тоже связаны некоторые загадки; нам необходимо рассмотреть и другие подозрительные моменты.
– Я не понимаю, о каких таких подозрительных моментах ты говоришь, – с удивлением и в то же время встревоженно проговорил Хунгертобель. – Ты преувеличиваешь.
– О нет, – сказал Берлах. – Вернемся к твоим воспоминаниям студенческих лет. Я лишь косвенно коснусь их. Они могут помочь мне, ибо дают психологическое обоснование того, почему при определенных обстоятельствах Эмменбергер оказался способным на те действия, на которые, как мы предполагали, он пошел в Штуттхофе, если там был он. Но начну я с других, более важных фактов: у меня в руках биографические данные того, кого мы знаем под именем Нэле. В его происхождении много темных пятен. Родился он в тысяча восемьсот девяностом году, то есть он на три года моложе Эмменбергера. Уроженец Берлина. Отец неизвестен, мать работала служанкой и отдала внебрачного ребенка на воспитание своим родителям, сама вела беспутную жизнь, попала в исправительную колонию, и дальше ее следы теряются. Дед Нэле, рабочий с завода Борзига, сам был внебрачным ребенком, еще в юношеские годы перебрался из Баварии в Берлин. Бабушка – полька. Нэле закончил народную школу, в четырнадцатом его призвали в армию, и до пятнадцатого он был в пехоте, потом по ходатайству армейского врача переведен в санчасть. Здесь им, по-видимому, овладела неодолимая тяга к медицине: он был награжден «железным крестом» за успешное проведение неотложных операций. После войны работал помощником врача в домах для умалишенных и госпиталях, в свободное время готовился к сдаче экзаменов на аттестат зрелости, чтобы выучиться потом на врача, но дважды на них проваливался, будучи не в силах сдать древние языки и математику. Похоже, способности у него проявились только в области медицины… Потом сделался знахарем и площадным лекарем, и к нему сбегалась прорва народа, причем из всех слоев населения, он вступил в конфликт с законом, но отделался не слишком большим штрафом, поскольку, как записано в постановлении суда, «обладал удивительными медицинскими познаниями». За него ходатайствовали, вступилась пресса. Тщетно. Но через некоторое время его оставили в покое и как бы забыли. Поскольку он раз за разом проваливался на экзаменах, на него стали смотреть сквозь пальцы, и в тридцатые годы Нэле занимался врачеванием в Силезии, Вестфалии, в Баварии и Гессене. И через двадцать лет таких занятий крутой поворот судьбы: в тридцать восьмом он получает аттестат зрелости. (В тридцать седьмом Эмменбергер перебрался из Германии в Чили.) У Нэле вдруг обнаружились прекрасные успехи в древних языках и в математике. В университете ему решением совета факультета разрешают сдать государственный экзамен экстерном, который он сдает столь же блестяще, как и на аттестат зрелости, после чего, ко всеобщему удивлению, исчезает с поля зрения, приняв должность врача в концлагере.
– Боже мой, – сказал Хунгертобель, – что ты хочешь этим сказать?
– А все очень просто, – несколько язвительно ответил Берлах. – Обратимся-ка к статьям, написанным Эмменбергером для швейцарского медицинского журнала и присланным из Чили. Это тоже факты, которые мы не можем отрицать и которые обязаны рассмотреть. Они якобы интересны с научной точки зрения. Охотно верю. Но во что я никогда не поверю, так это в то, что написаны они человеком, обладавшим хорошим литературным стилем, – а ведь именно такая репутация была у Эмменбергера. Выражать свои мысли тяжеловеснее, чем автор этих статей, едва ли возможно.
– Научный труд – это тебе не стихи, – запротестовал врач. – В конце концов, Кант тоже писал сложно.
– Оставь Канта в покое! – проговорил старик. – Он писал сложно, но не плохо. А автор этих статей из Чили пишет не только тяжеловесно, но и коряво, как человек, не вполне владеющий языком. Этот человек не видит разницы между дательным и винительным падежами, как говорят о берлинцах, которые тоже не знают, как сказать правильно – «тебе» или «тебя». Странно и то, что он путает греческие термины с латинскими, словно не имеет о них ни малейшего представления. Например, в пятнадцатом номере за сорок второй год употреблен термин «гастролиз» – но как?
В комнате наступила мертвая тишина.
Она продлилась несколько минут.
Потом Хунгертобель закурил свою «Литтл-Розе оф Суматра».
– Выходит, ты считаешь, что эти статьи написаны Нэле? – спросил он наконец.
– Я считаю это вполне возможным, – спокойно ответил комиссар.
– Мне нечего тебе возразить, – мрачно проговорил врач.
– Не будем спешить и преувеличивать, – сказал комиссар, положив конверты с документами на одеяло. – Я лишь доказывал тебе правдоподобие моих версий. Однако правдоподобие, действительно, еще не есть истина. Если я скажу, что завтра, похоже, пойдет дождь, вовсе не обязательно, что так и будет. В нашем мире мысль и истина неидентичны. Иначе нам жилось бы куда проще, Самуэль. Между мыслью и действительностью всегда находится реальная жизнь, в которой мы, с Божьей помощью, намерены проявить себя достойно.
– Не вижу во всем этом никакого смысла, – проговорил Хунгертобель, беспомощно взглянув на своего друга, который, как всегда, лежал неподвижно, положив руки под голову. – Если твои предположения верны, ты подвергаешь себя страшной опасности, потому что Эмменбергер – сущий дьявол! – предупредил он. – Все это бессмысленно, – тихо, чуть ли не шепотом, повторил врач.
– В справедливости всегда есть смысл, – не отступал от своего замысла Берлах. – Переведи меня к Эмменбергеру. Завтра утром – таково мое желание.
– В сочельник? – Хунгертобель вскочил на ноги.
– Да, – ответил старик. – В сочельник, – и насмешливо улыбнулся. – Трактат Эмменбергера об астрологии ты принес?
– Разумеется, – выдавил из себя врач.
Берлах рассмеялся:
– Давай-ка его сюда, мне не терпится узнать, что там обо мне говорят звезды. Может, у меня еще есть шанс?
Еще один визитЭтому страшному старику, у которого вся вторая половина дня ушла на тщательное заполнение подробной анкеты, а потом на телефонные звонки в кантональный банк и к нотариусу, этому напоминающему своей непроницаемостью восточного божка больному, к которому сестры всегда заходили не без некоторой опаски и который с непоколебимым спокойствием плел свою сеть, как плетет ее огромный паук, безошибочно сплетая одну нить с другой, незадолго до наступления темноты и вскоре после того, как Хунгертобель сообщил ему, что в сочельник его переведут в «Зонненштайн», нанесли еще один визит, причем нет полной ясности, пришел ли этот человек по своей воле или был комиссаром вызван. Он был невысок ростом, худощав, с длинной тонкой шеей. Из карманов расстегнутого плаща торчали газеты. Под плащом на нем был обтрепанный серый костюм в коричневую полоску, и в его карманах тоже было полно газет; шею он обмотал лимонно-желтым шелковым шарфом, покрытым грязными жирными пятнами, к лысине прилепился берет. Глаза поблескивали из-под кустистых бровей, крючковатый нос казался чересчур крупным для этого человечка, а рот – постыдно провалившимся внутрь из-за отсутствия зубов. Он говорил громко, изъясняясь, похоже, стихами, но иногда, подобно одиноким островам, у него вырывались отдельные слова вроде «троллейбус» или «постовой полицейский», которые по какой-то причине его бесконечно раздражали. К его жалкому платью никак не подходила вполне элегантная, но совершенно вышедшая из моды черная трость с серебряным набалдашником, перекочевавшая сюда из прошлого века, – он ею все время без всякой причины размахивал. При входе в клинику он врезался в одну из медсестер, отдал поклон, экзальтированно исторгнув из себя всевозможные извинения, безнадежно заблудился в здании, попав в родильное отделение и чуть не оказавшись в операционной, где принимали роды, откуда был изгнан врачом, споткнулся об одну из напольных ваз с фиалками, которых много перед каждой дверью; наконец его проводили в новый корпус (его отловили, как пугливого зверька), но прежде, чем попасть в палату старика, он споткнулся о собственную трость и, проехавшись на животе по коридору, ударился о дверь палаты, за которой лежал тяжелобольной.
– Ох уж эти уличные регулировщики! – воскликнул посетитель, оказавшись наконец у постели Берлаха.
«Господи, спаси и помилуй!» – подумала операционная медсестра, которая привела его к комиссару.
– Понатыкали их повсюду. Весь город просто набит уличными регулировщиками.
– Эх-хе-хе, – произнес комиссар; сразу сообразивший, что этот посетитель требует осмотрительного и продуманного подхода. – Как ни крути, а без уличных регулировщиков не обойтись, Фортшиг. Движение машин должно быть организовано, не то у нас погибнет на дорогах еще больше людей, чем сейчас.
– Организовать движение машин! – вскричал Фортшиг своим скрипучим голосом. – Прекрасно! Звучит недурственно. Но для этого никакой особой дорожной полиции не требуется, надо просто больше доверять порядочным людям. Весь Берн превратился в какую-то крепость уличных регулировщиков, и неудивительно, что все пешеходы, все пользователи улиц, взбесились, да и только! Правда, Берн всегда был таким – безрадостным полицейским гнездом, неисправимая диктатура угнездилась здесь с незапамятных времен. Сам Лессинг собирался написать трагедию о Берне, когда ему сообщили об ужасающей смерти бедного Генци[19]19
Сам Лессинг собирался написать трагедию о Берне, когда ему сообщили об ужасающей смерти бедного Генци. – Самуэль Генци (1701–1749) – швейцарский писатель и политический деятель. Казнен за участие в заговоре, направленном на свержение реакционного патрицианского режима в Берне. Республиканская трагедия Г. Э. Лессинга (1729–1781) осталась фрагментом (1749).
[Закрыть]. Какая досада, что он ее не написал! Пятьдесят лет как я живу в этой столице, превратившейся в гнездо, а известно ли вам, что значит для составителя слов (я ставлю рядом слова, а не буквы), что значит для писателя влачить жалкое существование и голодать в этом сонном толстокожем городе (где не получишь другого литературного еженедельника, кроме «Бунда»), нет, я это описывать не стану. Ужас, ужас без конца и края! Все пятьдесят лет, гуляя по Берну, я закрывал глаза, даже в детской коляске! Я не хотел лицезреть этот несчастный город, в котором мой отец ушел из жизни в жалкой должности ассистента какой-то университетской кафедры; что же я вижу, когда открываю глаза теперь? Уличных регулировщиков, повсюду этих уличных регулировщиков!
– Фортшиг, – с живостью проговорил старик, – у нас с вами речь пойдет не о дорожной полиции, – и он строго посмотрел в сторону этого опустившегося и измотанного человека, который, сидя на стуле, раскачивался, охваченный ужасом, и в совиных глазах которого ничего, кроме несчастья, прочесть было нельзя.
– Я просто не представляю, что с вами стряслось, – продолжал старик. – Черт побери, Фортшиг, у вас ведь было отличное перо, вы были настоящим мужчиной, а «Яблочный сок», который вы издавали, был пусть и маленькой, но хорошей газетой; а сейчас вы заполняете ее страницы сплошной чепухой вроде уличных регулировщиков, троллейбусов, филателистов, шариковых авторучек, радиопрограмм, театральных сплетен, проездных билетов, рекламы кинофильмов, федеральных советов и джазов. Энергия и пафос, с которыми вы набрасываетесь на эти вещи – и впадаете при этом в стиль «Вильгельма Телля» самого Шиллера, – видит Бог, их стоило бы употребить ради других вещей.
– Комиссар, – проскрипел его посетитель, – комиссар! Не грешите, нападая на поэта, на пишущего человека, на долю которого выпало непоправимое горе жить в Швейцарии, и, что еще в десять раз хуже, жить за счет Швейцарии.
– Ну, ну, – попытался утихомирить его Берлах, однако Фортшиг все больше впадал в раж.
– Что «ну, ну»? – вскричал он, вскочил со стула и забегал по комнате от окна к двери и обратно с постоянством маятника. – Легко сказать «ну, ну»! И что это «ну, ну» оправдывает? Ничего! Бог свидетель, ничего! Согласен, я превратился в фигуру смехотворную, почти такую же, как все эти наши Хабануки, Теобалды, Евстахи и Мусташи, и несть числа им, рассказами о приключениях которых забиты страницы дорогих нашему сердцу скучных ежедневных газет и которые пытаются выстоять в борьбе с запонками, женами и лезвиями для бритья, поставив, разумеется, на себе крест; но кто не поставил на себе крест, кто не опустился в этой стране, где приходится сочинять, прислушиваясь к шепоту души, когда вокруг тебя все с треском разваливается! Эх, комиссар, комиссар, я пускался во все тяжкие, чтобы обеспечить себе достойное положение с помощью пишущей машинки, но даже до уровня среднего деревенского бедолаги не дотянул, мне пришлось отказываться от одной затеи за другой, хоронить одну надежду за другой – самые прекрасные пьесы, пламенные стихи и самые возвышенные повести! Все они оказывались карточными домиками, карточными домиками, и ничем другим. Швейцария превратила меня в шута, в пустого фантазера, в Дон Кихота, сражающегося с ветряными мельницами и стадами овец. Тебя заставляют выступать за свободу, справедливость и прочие товары, которыми торгуют у нас на рынке, чтобы поддержать общество, принуждающее тебя вести существование бедняка или прохвоста, если только ты привержен ценностям духовным, а не рыночным. Люди хотят наслаждаться жизнью и не желают пожертвовать даже тысячной долей этих наслаждений, хотя бы мельчайшим грошиком, и точно так же, как в тысячелетнем рейхе при слове «культура» хватались за револьвер[20]20
…как в тысячелетнем рейхе при слове «культура» хватались за револьвер… – Имеются в виду слова персонажа драмы «Шлагетер» (1933), принадлежащей перу одного из бардов «национал-социалистической революции» Ганса Йоста: «Когда я слышу слово „культура“, я спускаю предохранитель моего револьвера». Широкое распространение получило еще одно изречение Йоста, ярого поборника «интуитивного, народно-культового театра»: «Я немец! Следовательно, я хорошо знаю, что жизнь нельзя насиловать разумом».
[Закрыть], в наших краях хватаются за кошелек и прячут его подальше.
– Очень хорошо, Фортшиг, – строго проговорил Берлах, – что вы упомянули о Дон Кихоте – это моя любимая тема. Нам всем полагалось бы быть донкихотами, если бы у нас частица сердца оказалась на нужном месте, а в черепной коробке сохранились хотя бы крупицы разума. Но нам незачем воевать с ветряными мельницами, как престарелому рыцарю из прошлого в его жестяных доспехах; друг мой, нам приходится выходить на бой с куда более опасными великанами, иногда это просто чудовища, олицетворяющие жестокость и подлость, а иногда это динозавры, у которых мозги никогда не были больше птичьих: и страшилища эти известны нам не из сказочных книг, мы их не придумали – они взяты из жизни. И в конце концов, бороться с бесчеловечностью в любой форме и при любых обстоятельствах мы обязаны. Но важно и то, как именно мы боремся и чтобы мы при этом не теряли головы. Борьба со злом не должна превращаться в игру с огнем. А как раз вы, Фортшиг, играете с огнем, потому что оправданную борьбу ведете неразумно, вы напоминаете пожарного, гасящего пожар не водой, а нефтью. Если прочесть еженедельник, который вы издаете, этот жалкий листок, можно подумать, что всю Швейцарию нужно отменить. О том, что в этой стране многое – да, очень многое! – не в порядке, я могу рассказывать вам с утра до вечера, и по этой же причине у меня появилось немало седых волос, но предать все это огню, как если бы мы жили в Содоме или Гоморре, абсолютно неправомерно и в каком-то смысле надуманно, манерно. Можно подумать, будто вы дошли до того, что вообще стесняетесь любить эту страну. Не нравится мне это, Фортшиг. Стесняться своей любви нельзя, но она должна быть строгой и зрячей, не то она превратится в любовь обезьянью. Когда видишь на своей родине грязь и нечистоты, надо взяться за швабры и метлы, чтобы подобно Геркулесу вымести Авгиевы конюшни[21]21
…подобно Геркулесу вымести Авгиевы конюшни… – Этот сюжет Дюрренматт использовал позже в радиопьесе «Геркулес и Авгиевы конюшни» (1954).
[Закрыть] – этот его подвиг из всех десяти мне особенно нравится, – но рушить сразу сам дом и неразумно, и бессмысленно, ибо построить новый в этом бедном искалеченном мире очень трудно, на это потребуется жизнь нескольких поколений, а когда он наконец будет построен, то окажется не лучше прежнего. Важно, чтобы правда могла быть сказана и чтобы за нее можно было сражаться, а не пускаться в благоглупости. В Швейцарии это возможно, что и следует спокойно признать и быть за это благодарным, нам нечего бояться никакого правительственного или федерального совета, да и никакого совета вообще. Что правда, то правда – кому-то приходится из-за этого ходить в отрепьях или вести жизнь, полную лишений. Свинство, конечно, кто спорит? Но истинный Дон Кихот гордится своими жалкими доспехами. Борьба против человеческого скудоумия и эгоизма всегда была тяжелой и требовала жертв, она была причиной нищеты и всяческих унижений; но это священная война, и вести ее следует с достоинством, а не со стенаниями. А вы только оглушаете наших добрых бернцев своей руганью и проклятьями, рассказывая, как несправедливо сложилась ваша судьба в их среде, и хотите накликать на Берн ближайшую хвостатую комету, чтобы обратить наш старый город в развалины. Фортшиг, Фортшиг, ваша борьба зиждется на мелочных мотивах. Когда человек говорит о справедливости, он должен обезопасить себя от подозрений, что на самом деле он подразумевает собственную кормушку. Отриньте мысли о собственном несчастье и обтрепанных брюках, которые вынуждены носить, откажитесь от мелочной войны при помощи негодных средств; в нашем мире, Господь свидетель, есть вещи поважнее, чем уличные регулировщики.
Сухощавый тщедушный Фортшиг снова уселся на стул, втянув в плечи длинную худую шею и поджав ноги. Берет упал на пол, а лимонно-желтый шарф распустился и как-то уныло свисал на впалой груди этого человечка.