355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фридрих Дюрренматт » Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Судья и его палач. Подозрение. Авария. Обещание. Переворот » Текст книги (страница 5)
Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Судья и его палач. Подозрение. Авария. Обещание. Переворот
  • Текст добавлен: 29 апреля 2017, 08:30

Текст книги "Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Судья и его палач. Подозрение. Авария. Обещание. Переворот"


Автор книги: Фридрих Дюрренматт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)

Фон Швенди понимал, что лучше было бы вернуть следователя на землю, но не знал толком, как это сделать.

– Наши круги используются всякими проходимцами без чести и совести, – произнес он наконец. – Это неприятно, чрезвычайно неприятно.

– Никто ни о чем не подозревал, – успокоил его Лутц.

– А Шмид? – спросил национальный советник, с радостью ухватившись за эту тему.

– Мы нашли у Гастмана папку, принадлежавшую Шмиду. В ней были сведения о жизни Гастмана и предположения о его преступлениях. Шмид пытался уличить Гастмана. Делал он это как частное лицо. Ошибка, за которую он поплатился; доказано, что Гастман велел убрать Шмида; Шмида, по-видимому, убили из оружия, которое было в руках одного из слуг, когда Чанц его застрелил. Исследование оружия подтвердило это предположение. Причина убийства тоже ясна: Гастман боялся, что Шмид его разоблачит, Шмиду следовало довериться нам. Но он был молод и честолюбив.

В покойницкую вошел Берлах. Увидев старика, Лутц принял меланхоличный вид и снова спрятал руки в карманы.

– Что ж, комиссар, – сказал он, переступая с ноги на ногу, – хорошо, что мы встретились здесь. Вы вовремя вернулись из отпуска, да и я не опоздал сюда с нашим национальным советником. Покойники поданы. Мы много спорили, Берлах; я стоял за сверххитрую полицию, оснащенную всякими штучками-дрючками, я снабдил бы ее даже атомной бомбой, а вы, комиссар, были за полицию человечную, за своего рода отряд сельских жандармов, сформированный из простодушных дедушек. Покончим с этим спором. Мы оба не правы. Чанц доказал это нам совсем не научным способом – простым револьвером. Я даже не желаю знать, как он это сделал. Ну хорошо, пусть то была самооборона, мы можем ему поверить, поверим ему. Результат стоит того, как говорится, убитые тысячекратно заслуживают смерть, а пошло бы все по-научному, нам пришлось бы сейчас шпионить за чужими дипломатами. Чанца придется повысить; а мы оказались ослами, мы оба. Дело Шмида закончено.

Лутц опустил голову, сбитый с толку упорным молчанием старика, ушел в себя, снова превратился в корректного, добросовестного чиновника, откашлялся и, заметив все еще смущенного фон Швенди, покраснел, медленно вышел, сопровождаемый полковником, скрылся в темноте коридора, оставив Берлаха одного. Трупы лежали на носилках, покрытые черными покрывалами. На голых серых стенах шелушилась штукатурка. Берлах подошел к средним носилкам и откинул покрывало с мертвеца. Это был Гастман. Берлах стоял, слегка склонившись, все еще держа в левой руке черную ткань. Молча смотрел он на восковое лицо покойника, на еще сохранившие усмешку губы; глазные впадины стали еще глубже, но эти пропасти не таили больше ничего страшного. Так они встретились в последний раз, охотник и дичь, которая лежала теперь приконченной. Берлах понимал, что жизнь обоих доиграна; взгляд его еще раз проник сквозь годы, мысль его еще раз прошлась по таинственным ходам лабиринта, каким была их жизнь. Теперь между ними не осталось ничего, кроме непостижимости смерти, судьи, приговор которого – молчание. Берлах все еще стоял, склонившись, и бледный свет камеры падал на его лицо и руки, а также играл на лице покойника, – свет, одинаковый для обоих, созданный для обоих, примиряющий обоих. Молчание смерти опустилось на него, проникло внутрь, но дало успокоение только тому, другому. Мертвые всегда правы. Берлах медленно прикрыл лицо Гастмана. Он видел его в последний раз; отныне его враг принадлежал могиле. Долгие годы им владела одна только мысль: уничтожить того, кто теперь лежал перед ним в голом сером помещении, покрытый, словно легким, редким снегом, осыпающейся штукатуркой; и теперь старику не оставалось ничего другого, кроме как устало накрыть труп, смиренно просить о забвении – единственной милости, которая может смягчить сердце, изглоданное неистовым огнем.

В тот же день, ровно в восемь вечера, Чанц вошел в дом старика в Альтенберге, срочно вызванный им к этому часу. К его удивлению, дверь отворила молодая служанка в белом переднике, а войдя в коридор, он услышал из кухни плеск кипящей воды, запахи стряпни, звон посуды. Служанка сняла с него пальто. Левая его рука была на перевязи; тем не менее он приехал на машине. Девушка раскрыла дверь в столовую, и Чанц замер на пороге: стол был торжественно накрыт на две персоны. В подсвечнике горели свечи, в конце стола сидел Берлах в кресле; освещенный неярким, красноватым светом, он являл собой картину непоколебимого спокойствия.

– Садись, Чанц, – сказал старик своему гостю и указал на второе кресло, придвинутое к столу. Ошалевший Чанц сел.

– Я не знал, что приглашен на ужин, – произнес он наконец.

– Надо отпраздновать твою победу, – спокойно ответил старик и отодвинул подсвечник в сторону, так, чтобы они могли без помех смотреть друг другу в лицо. Потом он хлопнул в ладоши. Дверь отворилась, и статная полная женщина внесла поднос, уставленный сардинами, раками, горами холодных закусок, курятины, лососины, салатами из огурцов, помидоров, горошка, заправленными майонезом и яйцами. Старик положил себе всего. Чанц, увидев, какие огромные порции накладывал себе этот человек с больным желудком, от изумления взял себе лишь немного картофельного салата.

– Что мы будем пить? – спросил Берлах. – Лигерцского вина?

– Ладно, давайте лигерцского, – ответил Чанц как во сне.

Пришла служанка и налила вина. Берлах начал есть, взял хлеба, жевал подряд лососину, сардины, раков, закуски, салаты, холодное мясо, затем хлопнул в ладоши и потребовал еще вина. Остолбеневший Чанц все еще возился со своим картофельным салатом. Берлах в третий раз велел наполнить свой стакан.

– А теперь паштеты и красное нойенбургское вино, – распорядился он.

Служанка сменила тарелки, Берлах велел положить себе три паштета – из гусиной печенки, свинины и трюфелей.

– Вы же больны, комиссар, – робко произнес Чанц.

– Не сегодня, Чанц, не сегодня. Я праздную победу, я уличил наконец убийцу Шмида!

Он выпил второй стакан красного вина и принялся за третий паштет, жуя без передышки, жадно поглощая дары мира сего, непрерывно работая челюстями – будто сам дьявол утолял неутолимый голод. На стене, словно в торжествующем танце вождя негритянского племени, плясала его увеличенная вдвое тень, повторяя уверенные движения рук, наклон головы. Чанц с ужасом следил за жутким спектаклем, исполняемым смертельно больным человеком. Он сидел неподвижно, не притрагиваясь к еде, не положив в рот ни кусочка, не пригубив вина. Берлах велел подать телячьи отбивные, рис, жареную картошку, зеленый салат и шампанское. Чанц дрожал.

– Вы притворяетесь, – прохрипел он. – Вы не больны!

Берлах ответил не сразу. Он засмеялся и занялся салатом, смакуя каждый листик. Чанц не решался повторить свой вопрос.

– Да, Чанц, – произнес наконец Берлах, и глаза его дико засверкали. – Я притворялся. Я никогда не был болен, – и он сунул себе кусок телятины в рот, продолжая есть, безостановочно, ненасытно.

Чанц понял, что попал в коварную ловушку и теперь она захлопнулась. Он покрылся холодным потом. Ужас охватывал его все сильней. Он понял свое положение слишком поздно, спасения не было.

– Вы все знаете, комиссар, – произнес он тихо.

– Да, Чанц, я все знаю, – произнес Берлах твердо и спокойно, не повышая голоса, словно речь шла о чем-то второстепенном. – Ты убил Шмида. – Он схватил бокал шампанского и опорожнил его единым духом.

– Я всегда чувствовал, что вы это знаете, – простонал Чанц едва слышно.

Старик и бровью не повел. Казалось, его ничего не интересует, кроме еды; жадно положил он себе вторую тарелку риса, полил его соусом, нагромоздил сверху телячью отбивную. Чанц еще раз попытался спастись, дать отпор этому дьявольскому едоку.

– Но ведь пуля, сразившая Шмида, вылетела из револьвера, который нашли у слуги, – упрямо заявил он.

В голосе его звучало отчаяние.

В прищуренных глазах Берлаха блеснуло презрение.

– Вздор, Чанц. Ты отлично знаешь, что это твой револьвер слуга держал в руке. Ты сам сунул его убитому в руку. Лишь открытие, что Гастман преступник, помешало разгадать твою игру.

– Этого вы никогда не сможете доказать! – отчаянно сопротивлялся Чанц.

Старик потянулся на стуле, уже не больной и слабый, а могучий и спокойный, воплощение нечеловеческого превосходства, тигр, играющий со своей жертвой, и выпил остаток шампанского. Потом он велел неустанно сновавшей взад и вперед служанке подать сыр; с сыром он ел редиску, соленые огурцы, маринованный лук. Все новые и новые блюда поглощал он, словно в последний раз вкушал то, что дарит земля человеку.

– Неужели ты все еще не понял, Чанц, – сказал он наконец, – что ты уже давно доказал мне свою вину? Револьвер был твой; ведь в собаке Гастмана, которую ты застрелил, чтобы спасти меня, нашли пулю от того же оружия, которое принесло смерть Шмиду: от твоего револьвера. Ты сам представил нужные мне доказательства. Ты выдал себя, когда спасал мне жизнь.

– Когда я спасал вам жизнь! Вот почему я не обнаружил потом этой твари, – ответил Чанц механически. – Вы знали, что у Гастмана был такой пес?

– Да. Я обмотал свою левую руку тряпьем.

– Значит, вы и здесь устроили мне ловушку, – произнес убийца почти беззвучно.

– Да, и здесь. Но первое доказательство ты дал в пятницу, когда повез меня в Лигерц через Инс, чтобы разыграть комедию «с синим Хароном». Шмид в среду поехал через Цолликофен, это мне было известно, ведь он останавливался в ту ночь у гаража в Люссе.

– Откуда вы могли это знать? – спросил Чанц.

– Очень просто – я позвонил по телефону. Тот, кто в ту ночь проехал через Инс и Эрлах, и был убийцей: ты, Чанц. Ты приехал со стороны Гриндельвальда. В пансионате Айгер тоже есть синий «мерседес». Много недель ты наблюдал за Шмидом, выслеживал каждый его шаг, завидуя его способностям, его успеху, его образованности, его девушке. Ты знал, что он занимается Гастманом, ты даже знал, когда он его навещает, но ты не знал зачем. И вот случайно тебе попала в руки его папка с заметками. Ты решил взяться за это дело и убить Шмида, чтобы наконец добиться успеха. Ты верно рассчитал, что обвинить Гастмана в убийстве будет легко. А когда ты увидел в Гриндельвальде синий «мерседес», ты понял, как действовать. Ты нанял эту машину в ночь на четверг. Я побывал в Гриндельвальде, чтобы удостовериться в этом. Все дальнейшее просто: ты поехал через Лигерц в Шернельц, оставил машину в тваннбахском лесу, пересек лес кратчайшей дорогой через ущелье и вышел на дорогу Тванн – Ламбуэн. Возле скал ты подождал Шмида, он узнал тебя и с удивлением остановил машину. Он открыл дверцу, и тут ты его убил. Ты сам рассказал мне об этом. А теперь у тебя есть все, к чему ты стремился: его успех, его должность, его машина и его невеста.

Чанц слушал неумолимого шахматиста, объявившего ему мат и теперь закончившего свою жуткую трапезу. Пламя свечей заколебалось, запрыгало по лицам обоих мужчин, тени сгустились.

Мертвая тишина воцарилась в этом ночном аду, служанки больше не появлялись.

Старик сидел теперь неподвижно, казалось даже, что он не дышал, мерцающий свет вспыхивал на нем все новыми всплесками – красный огонь разбивался о лед его лба и его души.

– Вы играли мною, – медленно произнес Чанц.

– Я играл тобою, – ответил Берлах необычайно серьезно. – Я не мог иначе. Ты убил моего Шмида, и теперь я должен был воспользоваться тобой.

– Чтобы убить Гастмана, – докончил Чанц, разом все поняв.

– Ты верно сказал. Половину жизни я отдал, чтобы уличить Гастмана, и Шмид был моей последней надеждой. Я натравил его на дьявола в человеческом обличье, благородное животное на дикую бестию. Но тут появился ты, Чанц, с твоим смехотворным, преступным честолюбием, и уничтожил мой единственный шанс. Тогда я воспользовался тобой, тобой – убийцей, и превратил в свое самое страшное оружие, ибо тебя гнало отчаяние, убийца должен был найти другого убийцу. Свою цель я сделал твоей целью.

– Это было адом для меня, – сказал Чанц.

– Это было адом для нас обоих, – продолжал старик с холодным спокойствием. – Вмешательство фон Швенди толкнуло тебя на крайность, ты любым способом должен был разоблачить Гастмана как убийцу. Любое отклонение от следа, ведущего к Гастману, могло навести на твой след. Только папка Шмида могла тебе помочь. Ты знал, что она у меня, но ты не знал, что Гастман забрал ее у меня. Поэтому ты напал на меня в ночь с субботы на воскресенье. Тебя обеспокоила и моя поездка в Гриндельвальд.

– Вы знали, что это я напал на вас? – едва слышно спросил Чанц.

– Я знал это с первого мгновения. Все, что я делал, я делал с намерением довести тебя до полного отчаяния. И когда твое отчаяние достигло предела, ты отправился в Ламбуэн, чтобы положить конец делу.

– Первым открыл стрельбу один из слуг Гастмана, – сказал Чанц.

– В воскресенье утром я сказал Гастману, что пошлю человека убить его.

У Чанца помутилось в голове. Мороз подирал по его коже.

– Вы натравили меня и Гастмана друг на друга, как зверей!

– Чудовище на чудовище, – неумолимо прозвучал голос из кресла.

– Значит, вы были судьей, а я палачом, – прохрипел другой.

– Именно, – ответил старик.

– И я, который только выполнял вашу волю, вольно или невольно, я теперь преступник, человек, за которым будут охотиться!

Чанц встал, оперся правой, здоровой рукой на край стола. Горела только одна свеча. Сверкающими глазами Чанц пытался разглядеть очертания старика в кресле, но видел лишь какую-то нереальную черную тень. Рука его неуверенно и ищуще скользнула к карману.

– Оставь, – услышал он голос старика. – Это не имеет смысла. Лутц знает, что ты у меня, и женщины еще в доме.

– Да, это не имеет смысла, – сказал Чанц тихо.

– Дело Шмида закончено, – произнес старик в темноту. – Я не выдам тебя. Но уходи! Куда-нибудь! Не хочу больше видеть тебя, никогда. Достаточно, что я вынес приговор одному. Уходи! Уходи!

Чанц опустил голову и медленно вышел, слился с ночью, и, когда дверь захлопнулась и машина отъехала, погасла и последняя свеча, еще раз осветив закрывшего глаза старика яркой вспышкой пламени.

Берлах всю ночь просидел в кресле, не поднимаясь, не вставая. Чудовищная, жадная сила жизни, еще раз мощно вспыхнувшая в нем, сникла, грозила погаснуть. С отчаянной смелостью старик еще раз сыграл игру, но в одном он солгал Чанцу, и когда рано утром, с наступлением дня, Лутц ворвался в комнату и растерянно сообщил, что между Лигерцем и Тванном Чанц найден мертвым в своей машине, настигнутой поездом, он застал комиссара смертельно больным. С трудом старик велел известить Хунгертобеля, что сегодня вторник и его можно оперировать.

– Еще только год, – услышал Лутц голос старика, уставившегося в стеклянное утро за окном. – Только один год.

Подозрение

Der Verdacht
Часть первая
Подозрение

В начале ноября сорок восьмого года Берлаха поместили в «Салем», ту самую лечебницу, из окон которой можно увидеть бернский Старый город с его ратушей. Из-за сердечного приступа хирургическое вмешательство пришлось отложить на две недели. Сложнейшая операция была проведена успешно, однако подтвердила подозрения о неизлечимой болезни. Дела комиссара обстояли плохо. Уже дважды шеф Берлаха, судебный следователь Лутц, внутренне примирялся с мыслью о его кончине; но оба раза врачи все же обнадеживали Берлаха, пока перед самым Рождеством и в самом деле не наступило наконец временное облегчение. Все праздничные дни старик, правда, проспал, однако двадцать седьмого, в понедельник, вид имел бодрый и просматривал старые, за сорок пятый год, номера американского журнала «Лайф».

– Это были звери, Самуэль, – сказал он, когда доктор Хунгертобель зашел во время вечернего обхода в его палату, – это были звери, – и протянул ему журнал. – Ты врач, ты все себе сразу представишь. Посмотри на этот снимок из концлагеря Штуттхоф! Лагерный врач Нэле делает заключенному операцию без наркоза.

– С нацистами такое случалось, – ответил ему врач и, едва взглянув на снимок, заметно побледнел, продолжая держать журнал в руках.

– Что с тобой? – удивился больной.

Хунгертобель не сразу нашелся с ответом. Положив раскрытый журнал на постель Берлаха, он достал из правого кармана белого халата очки в роговой оправе, надел их – при этом, как заметил комиссар, рука его слегка подрагивала – и снова взглянул на снимок.

«С чего это он так разволновался?» – подумал Берлах.

– Ерунда, – проговорил Хунгертобель с досадой и положил журнал на стопку других, лежавших на тумбочке. – Ладно, давай руку. Посмотрим, какой у тебя пульс.

С минуту они не произносили ни слова. Потом врач отпустил руку друга и бросил взгляд на висевший над изголовьем кровати график.

– Дела пошли на поправку, Ганс.

– Еще годок дашь? – спросил Берлах.

Хунгертобель потупился.

– Не будем сейчас об этом, – сказал врач. – Через некоторое время нам придется тебя повторно обследовать, так что побереги себя.

Старик пробурчал, что всегда бережет себя.

– Вот и славно, – ответил ему Хунгертобель, собираясь уходить.

– Дай мне еще раз «Лайф», – попросил больной с деланным равнодушием.

Хунгертобель протянул ему один из лежавших в стопке номеров.

– Не этот, – проговорил комиссар, насмешливо взглянув на врача. – Дай мне тот, что ты у меня взял. Так легко мне от этих снимков из концлагеря не отделаться.

Хунгертобель помедлил мгновенье, побагровел, поймав на себе испытующий взгляд Берлаха, и протянул ему журнал. А потом быстро удалился, словно чем-то раздосадованный. Вошла медсестра. Комиссар попросил ее унести из палаты журналы.

– Кроме этого? – спросила сестра, указывая на тот, что лежал на постели Берлаха.

– Да, кроме этого, – ответил старик.

Когда сестра ушла, он стал опять всматриваться в снимок. Врач, производивший зверский эксперимент, был спокоен, как идолопоклонник. Большую часть его лица, нос и рот, закрывала марлевая повязка.

Комиссар сунул журнал в ящик тумбочки и скрестил руки под головой. Широко раскрытыми глазами он уставился в ночь, которая все больше заполняла палату. Свет он не включал.

Потом пришла медсестра с ужином. Он был по-прежнему скудным, диетическим: жидкая овсянка. К чаю, настоянному на липовом цвете, который он терпеть не мог, комиссар не притронулся. Доев овсянку, выключил свет и снова погрузился в темень, в ее непроницаемые тени.

Он любил наблюдать за огнями города, заглядывавшими в окно.

Когда сестра пришла, чтобы перестелить на ночь постель комиссара, тот спал.

В десять утра появился Хунгертобель.

Берлах лежал на кровати, скрестив руки под головой, а поверх одеяла лежал открытый журнал. Его внимательный взгляд задержался на враче. Хунгертобель заметил, что журнал, который читал старик, был открыт на том же месте – на странице со снимком из концлагеря.

– Не скажешь ли мне, отчего ты побледнел как мертвец, когда я показал тебе этот снимок в «Лайфе»? – спросил больной.

Хунгертобель приблизился к кровати, снял со спинки температурный график, изучил его внимательнее обычного и повесил на место.

– Это была нелепая ошибка, Ганс. Пустяки, не о чем и говорить, – ответил он.

– Ты знаешь этого доктора Нэле? – голос Берлаха прозвучал очень взволнованно.

– Нет, – ответил Хунгертобель. – Мы с ним не знакомы. Просто… он напомнил мне кое-кого.

– Сходство должно было быть разительным, – сказал комиссар.

– Да, он очень похож, – признал доктор, еще раз посмотрев на снимок. При этом его, как явственно заметил Берлах, снова охватило беспокойство. – Но на снимке видна лишь часть лица. В операционных все врачи похожи друг на друга, – сказал он.

– Кого же этот зверь тебе напомнил? – наседал старик.

– Все это бессмысленно, – ответил Хунгертобель. – Говорю тебе: тут какая-то ошибка.

– И все же ты готов поклясться, что это именно он, правда, Самуэль?

– Ну да, – согласился доктор. И даже поклялся бы, если бы не знал точно, что им не мог быть тот, кого он подозревает. – Лучше эту неприятную историю сейчас не обсуждать. После операции, когда речь шла о жизни или смерти! Этот самый врач, – продолжал он некоторое время спустя, не сводя глаз со снимка, словно загипнотизированный, – не может быть моим знакомым, потому что тот врач во время войны был в Чили. Все это ерунда, нелепость, всякий скажет.

– В Чили, в Чили, – проговорил Берлах. – Когда же он вернулся, этот человек, который вовсе не доктор Нэле?

– В сорок пятом.

– В Чили, в Чили, – повторил Берлах. – А все-таки скажи, кого тебе этот снимок напомнил?

Хунгертобель помедлил с ответом, что комиссару не понравилось.

– Если я назову тебе его имя, Ганс, – выдавил наконец тот из себя, – ты сразу станешь его подозревать.

– Он у меня и так на подозрении, – ответил комиссар.

Хунгертобель вздохнул.

– Вот видишь, Ганс, – сказал он. – Этого я и боялся. Я против такого подхода, понимаешь? Я старый лекарь и не желаю никому причинять зла. Твое подозрение – бред. Мыслимое ли дело: из-за какого-то снимка заподозрить человека, тем более что на фото всего лица даже не видно. Вдобавок он жил в Чили, это факт.

– А чем он там занимался? – полюбопытствовал комиссар.

– У него была своя клиника в Сантьяго, – объяснил Хунгертобель.

– В Чили, в Чили, – снова повторил Берлах.

«В этом припеве есть что-то зловещее – но как проверишь? Самуэль прав, в подозрении всегда ужасный подтекст, оно от дьявола», – подумалось ему.

– Ничто так не чернит человека, как подозрение, – продолжал он. – Мне это доподлинно известно. И я часто проклинал свою профессию. Нельзя попадаться в его сети. Но теперь мы во власти подозрения, и у меня оно от тебя. Я буду рад вернуть его тебе, мой старый друг, если только ты сам от него отрешишься. Ведь именно ты не можешь от него отделаться.

Хунгертобель присел на кровать старика и беспомощно взглянул на него. Косые лучи солнца падали в комнату сквозь занавески. День стоял отличный, как и часто этой мягкой зимой.

– Не могу, – нарушил наконец доктор стоявшую в палате тишину. – Не могу. Бог свидетель, я не в силах отбросить подозрения. Слишком хорошо я его знаю. Мы с ним вместе учились, дважды он был моим заместителем в клиниках. На снимке – он. И шрам у виска на месте. Я его помню: я сам оперировал Эмменбергера.

Хунгертобель снял очки с переносицы и положил их в правый нагрудный карман. Потом утер пот со лба.

– Эмменбергер? – спокойно переспросил некоторое время спустя комиссар. – Его так зовут?

– Вот я и проговорился, – разволновался Хунгертобель. – Да, Фриц Эмменбергер.

– Он врач?

– Врач.

– И живет в Швейцарии?

– У него на Цюрихберге клиника «Зонненштайн», – ответил доктор. – В тридцать втором он переселился в Германию, а уже оттуда – в Чили. В сорок пятом вернулся и возглавил клинику. Одну из самых дорогих лечебниц в Швейцарии, – негромко добавил он.

– Только для богачей?

– Для самых богатых.

– Он большой специалист, Самуэль? – спросил комиссар.

Хунгертобель ответил не сразу.

– На такой вопрос вообще ответить непросто, – пояснил он. – Когда-то он был хорошим специалистом, но кто может поручиться, что он им остался? Он применяет сомнительную для нас методику лечения. О гормонах, которые он использует, нам известно до обидного мало. Там, где наука пытается завоевать незнакомые сопредельные области, суетятся разные люди. И ученые, и шарлатаны – часто в одном лице. А что поделаешь, Ганс? Эмменбергер пользуется любовью своих пациентов, они верят в него, как в Бога. А это, по-моему, для таких богатых пациентов самое главное, потому что они и свою болезнь рассматривают как роскошь; не будет веры – дело не пойдет, особенно когда речь идет о лечении гормонами. Он пожинает плоды успеха, он человек уважаемый и зарабатывает большие деньги. В нашей среде его прозвали «богатым наследником»…

Хунгертобель оборвал себя на полуслове, словно досадуя, что у него вырвалось прозвище Эмменбергера.

– «Богатый наследник»? Откуда это прозвище? – спросил Берлах.

– Многие пациенты завещали свое наследство клинике, – с явной неохотой объяснил Хунгертобель. – Это там постепенно вошло в моду.

– Выходит, вы, врачи, обратили на это внимание! – сказал комиссар.

Оба умолкли, и в наступившей тишине была недосказанность, которая страшила Хунгертобеля.

– Ты не должен думать о том, о чем думаешь, – сказал он вдруг в ужасе.

– Я додумываю твои мысли, – спокойно ответил комиссар. – Будем откровенны до конца. Пусть то, что мы подумали, означает преступление, но мы не имеем права бояться собственных мыслей. Только если мы будем честны перед своей совестью, мы сможем их перепроверить и, если мы не правы, отказаться от них. О чем мы сейчас подумали, Самуэль? Мы подумали вот о чем: с помощью приемов, изученных и освоенных в концлагере Штуттхоф, Эмменбергер заставляет своих пациентов завещать ему состояние, а затем умертвляет их.

– Нет! – вскричал Хунгертобель, и в глазах его появился лихорадочный блеск. – Нет! – Он беспомощно уставился на Берлаха. – Мы не вправе так думать! Мы не животные! – воскликнул он, вскочил и забегал по палате туда-сюда: от стены к стене и от окна к кровати. – Бог мой! – простонал врач. – Страшнее этого часа в моей жизни не было!

– Подозрение, – сказал лежащий в кровати старик и еще раз неумолимо повторил: – Подозрение!

Хунгертобель остановился у постели Берлаха.

– Забудем о нашем разговоре, Ганс, – проговорил он. – Мы зашли слишком далеко. Конечно, иногда нам нравится проигрывать разные варианты и возможности. Но ни к чему хорошему это не приводит. Какое нам дело до Эмменбергера? Чем больше я смотрю на снимок, тем меньше сходства между ними нахожу – и это не отговорка. Он был в Чили, а не в Штуттхофе, и на этом наши подозрения исчерпаны.

– В Чили, в Чили, – произнес Берлах, и в его глазах появился жадный блеск готового к новым приключениям человека. Он вытянулся на постели, а потом снова расслабился и сплел пальцы на затылке. – Тебе пора к другим пациентам, Самуэль, – проговорил он чуть погодя. – Они тебя заждались. Я не буду тебя больше удерживать. Забудем о нашем разговоре; ты прав, так будет лучше всего.

Когда Хунгертобель остановился у порога и бросил на больного недоверчивый взгляд, комиссар уже заснул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю