444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Фредерик Сулье » Мемуары Дьявола » Текст книги (страница 32)
Мемуары Дьявола
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:08

Текст книги "Мемуары Дьявола"


Автор книги: Фредерик Сулье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 79 страниц) [доступный отрывок для чтения: 32 страниц]

Каждый вечер бедное дитя, почти всегда приходя домой первой, готовила скромный ужин и накрывала стол на двоих, а после ужина опять принималась за работу и трудилась до утра при скудном свете свечи. Первые ночи были просто ужасными, поверь: ей пришлось шить траурные платья для себя и для матери.

Однако это обстоятельство сыграло немалую роль, и вот почему. Впервые она располагала тканью, предназначенной для нее самой, и ее инстинктивная ненависть к уродливым формам проявилась в том, что, пользуясь полной свободой, она придала своему вроде бы непритязательному платью модный и крайне изысканный фасон. Не думай, однако, что сделала она это необдуманно, в порыве слепого тщеславия: она прекрасно понимала, что рядом с Жанной, одетой в строгий наряд, будет выглядеть вызывающе, предвидела, что ей предстоит порка, и ей действительно досталось от матушки, но зато она похорошела на глазах. Вокруг нее шептались, что она, кажись, не создана для того, чтобы всю жизнь прокуковать в простых ремесленницах. В свой костюм она вдохнула всю красоту собственной души и тем была счастлива.

– Ага! – хмыкнул Луицци. – Теперь я понимаю, почему ты так возлюбил эту женщину. Ее гордыня просто поразительна, и это притом, что она пала так низко…

– Гордость не может пасть слишком низко, милый ты мой барон. Только тщеславие, как бы высоко оно ни забралось, так и норовит сползти в выгребную яму.

Луицци, молча проглотив оскорбление, махнул нечистому рукой, предлагая рассказывать дальше. И Сатана продолжал.

II
Бедная девушка

– Кажется, я уже говорил, барон, что детство Эжени закончилось, она стала взрослой. А теперь позволь мне вкратце обрисовать, что такое жизнь девушки ее сословия. Конечно, это работа, работа и еще раз работа, но это и свобода. В шесть часов утра Жанна и Эжени выходили из дома; матери, типичной женщине из народа, по-прежнему суровой и грубой, но по-прежнему честной и работящей, худо или бедно, но удавалось иногда хоть немного подрабатывать; дочка же, просыпаясь на ходу, тащилась в ателье, черпая силы лишь в той самой гордыне, которая тебе так не нравится. Поймешь ли ты, сколько добродетели в подобной целеустремленной жизни, не подвластной никаким внешним соблазнам, для которых всегда найдется время и место? Ибо, за недостатком благоразумия, барышни вашего круга растут под неусыпным надзором матерей, не говоря уж о всяческих чисто физических препятствиях, не оставляющих им времени на то, чтобы испытать странное желание побеседовать с кем-нибудь часок с глазу на глаз, да так, чтобы никто ничего не увидел и не услышал. Поймешь ли ты, каким глубоким убеждением должно быть это целомудрие – ведь нужно сопротивляться не только собственной свободе, но и всем мыслимым и немыслимым соблазнам, которые разворачиваются перед бедной девушкой на необъятном пространстве? Ибо, когда вы, барон, обольщаете женщину своего круга, а вернее, когда она позволяет вам себя обольстить, вы не можете удивить ее райским великолепием той адской купели богатства и роскоши, в которой она купается и сама. Поэтому, когда она теряет голову, то для нее нет другого извинения, кроме как жажда любви. Несчастные создания, оказываясь у входа в прекрасный сад, видят оком золотые плоды, и устоять перед таким искушением им ох как нелегко! Ваши женщины пускаются во все тяжкие от праздного существования во дворцах и прохладных рощах; бедные девушки тоже порой сбиваются с пути, но потому, что этот путь ломает им ноги, а непосильное бремя нищеты тянет их на самое дно {265}. Вы, сытые и разодетые, считаете себя богатыми и на юношеские надежды и грезы, но вот единственного истинного сокровища, которым может обладать человек, вам не хватает – здесь вы просто нищие, ибо смотрите вперед лишь на полшага, в то время как тем, у кого за душой ни гроша, есть о чем помечтать! Вовсе не в блестящих гостиных богачей создаются красивые легенды о прекрасном будущем, которыми так увлекается молодежь; знатная барышня в шикарных шелках – всего лишь добыча смутных желаний, а под скромным платьицем бедной труженицы в темной рабочей мастерской вынашиваются и пестуются самые великие и радужные чаяния и фантазии: здесь и прекрасные возлюбленные, и изысканные наряды, и утонченные услады, и самые нежданные триумфы, словом, то, в чем заключается почти все счастье молодости – надежда на лучшее. Поймешь ли ты наконец, что если уж девушка, которой от природы дано не просто желание необыкновенной участи, а сознание ее жизненной необходимости, оказывается окруженной девушками из простонародья, то она к их достаточно вульгарным мечтаниям добавляет мечту об остроумных беседах, благородных занятиях, утонченных умственных упражнениях и творческих достижениях, и нужна некая сверхдобродетель, чтобы не купить все это ценой ошибки, которая для нее представляется единственно возможной дорогой к счастью. Я не имею в виду любовь, хозяин, хотя именно на ее счет вы относите сумасбродства ваших женщин, которые иначе не имели бы никакого оправдания.

Именно такой девушкой и стала Эжени к семнадцати годам, когда одно событие, о котором я сейчас тебе расскажу, превратило тихую и безропотную тоску ее души в живую боль.

Хилая и хрупкая девочка к тому времени резко преобразилась: она стала красавицей; ее стан, гибкий и податливый, вытянулся на глазах, словно посаженное в тени деревце, которое торопится поскорее выбраться к солнцу. Однако чрезмерная белизна ее личика говорила о том, что животворные соки этого деревца не поспевают за ростом, и Эжени, чахлое когда-то дитя, превратилась теперь в высокую и хрупкую девушку.

В то время она работала у госпожи Жиле, одной из самых известных в Париже портних; ее мастерская размещалась на той же, родной для Эжени, улице Сент-Оноре, во дворе напротив дома господина де Сувре, епископа без прихода {266}, который после долгого прозябания в эмиграции вернулся во Францию благодаря пенсии, назначенной Наполеоном оставшимся без прихода священнослужителям. У Эжени появилась подруга – та самая Тереза, с которой они резвились и забавлялись еще в детстве, – она нравилась Эжени, ибо отличалась кокетливостью в выборе туалетов, при виде которых можно было усомниться в истинном положении их хозяйки. Эжени наслаждалась ее обществом, поскольку еще более, чем когда-либо, находилась во власти врожденного чувства прекрасного, и дружба Эжени и Терезы представляла собой нечто более серьезное, чем легкомысленный союз двух самых хорошеньких и нарядных девушек в мастерской. Добрососедские отношения открыли им двери в дом господина де Сувре. Общение такого человека, как престарелый прелат, с двумя молоденькими и столь далекими от него барышнями стало возможным благодаря посредничеству некой госпожи Боден, помогавшей по хозяйству пожилому священнику. Красота тридцатилетней женщины давала повод к подозрениям, которые, как я вижу по твоей ухмылочке, разделяешь и ты. Однако ничего подобного не было и в помине, господин де Сувре привязался к этой женщине только потому, что она служила ему верой и правдой, и любил болтать о том о сем с двумя юными подружками, потому что нет большего удовольствия для стариков, чем скрашивать свои бесцветные будни розовым щебетанием юности. Круг общения господина де Сувре ограничивался несколькими пожилыми придворными Людовика Шестнадцатого, и Эжени не встретила бы в его доме ни одного молодого человека, если бы капитан-лейтенант Медниц, племянник епископа, несколько месяцев в начале тысяча восемьсот тринадцатого года не прожил в доме дядюшки.

В один ужасный для всего французского народа день {267}, который оказался еще более ужасным для Эжени, тридцатого марта тысяча восемьсот четырнадцатого года, когда в окрестностях Парижа грохотали пушки, осажденный город, затаив дыхание, с ужасом ожидал, что на улицы вот-вот хлынет туча врагов, в течение стольких лет собиравшихся со всех концов Европы в поход против Франции. Особенно же все боялись известных своей свирепостью варварских орд казаков {268}, оставивших в Шампани столь жестокий след. Все трепетали; тем не менее в центре Парижа юные работницы госпожи Жиле как ни в чем не бывало шили и кроили изящные муслиновые блузки {269}и легкие газовые платки, мысленно ужасаясь и в то же время непрерывно хихикая у самого подножия рушившейся империи. Пробило уже десять часов, как вдруг в мастерской появилась госпожа Боден и вызвала Эжени на пару слов. Девушка вышла на улицу, и госпожа Боден, вся бледная от еле сдерживаемой нестерпимой боли, проговорила, стиснув зубы:

«Эжени, милая, отведи меня к себе! Твоей матери сейчас нет дома, так ведь?»

«Да, конечно, сейчас, – ответила Эжени, – но зачем?»

«Я все тебе скажу, Эжени; а сейчас пойдем, пойдем быстрее!»

Изумленная до крайности, Эжени отвела к себе домой едва волочившую ноги женщину, которая, не успев войти, рухнула на кровать и воскликнула:

«Ах, девочка моя, спаси меня, спаси! Я вот-вот рожу!»

«Как, прямо здесь?» – попятилась Эжени.

«Или здесь, или где-нибудь в подворотне, ибо господин де Сувре выгнал меня на улицу, как только я призналась ему сегодня утром, что беременна».

«Беременна?»

«Ну да, а все его племянничек! Обманщик! Он должен был вернуться в Париж, но бросил меня!»

Прежде чем Эжени что-то сообразила, схватки настолько усилились, что госпожа Боден от боли прикусила край простыни.

Эжени забегала по комнате, причитая:

«Что делать? Боже, Боже мой, ну что же делать?»

«Во-первых, замолчи, – с удивительным спокойствием проговорила госпожа Боден, – иначе ты меня погубишь. Мне хватит мужества не кричать, хотя боль просто адская. А во-вторых, сбегай за акушером, он в курсе дела».

Эжени, которой казалось, что перед ней просто умирающая и жестоко страдающая женщина, пулей слетала за врачом.

– Эх, господин, – Дьявол с отнюдь невеселой усмешкой взглянул на Луицци, – у ваших сестер и дочерей нет возможности получить столь жестокий урок, они не допускаются к подобным тайнам; жизнь для них – за непроницаемой завесой, которая может приподняться только в день свадьбы. Совсем другое дело – бедная девушка; она в любой момент может узнать все, и Эжени в одночасье лишилась счастливого девичьего неведения, помогая при родах, принимая незаконнорожденное дитя и скрывая позор едва знакомой женщины {270}.

Госпожа Боден быстро и благополучно разрешилась от бремени; пока акушер еще хлопотал вокруг нее, Эжени отправилась к господину де Сувре и рассказала ему обо всем. Старик выслушал ее, не понимая или не желая понимать самоотверженность поступка еще совсем юной девушки, и холодно ответил:

«Именно этого я и хотел. Только не в моем доме. Трудно придумать что-либо более неподходящее, вы должны понять меня, Эжени, особенно сейчас, когда возвращение Бурбонов обещает вернуть мне отнятый силой епископат. Ведь, чтобы уничтожить меня, вполне достаточно одного дурного предположения…»

– Тебя не восхищает, барон, хладнокровие человека, который рассчитывает погреть руки на падении великой империи и боится болтливых недоброжелателей? И это в семьдесят лет, когда у него силенок не осталось даже на то, чтобы водрузить на голову митру, не говоря уж о тяжкой пастырской ноше.

Но после того, как он совершенно обнажил свою эгоистическую сущность, забыв, что забота о собственном благополучии и остатки старческих амбиций могут погубить только начинавшуюся девичью судьбу, он все-таки пообещал как-то помочь спрятать ребенка.

В наступившей темноте, дабы остаться незамеченными, Эжени и врач выскользнули из дома; она прятала новорожденного под шалью, приглушая его крики, и встретив на темной лестнице поднимавшуюся навстречу матушку, ответила ей на недоуменный вопрос, куда это, мол, она отправилась в такой час: «Госпожа Боден у нас дома – ей стало плохо, и пришлось оказать ей помощь; я хочу предупредить господина де Сувре и найти фиакр, чтобы отвезти ее домой».

Старый епископ встретил ее у ворот своего дома, после чего все трое, священник и девушка с младенцем, отправились в церковь Святого Роха {271}, чтобы представить дитя, рожденное в грехе, Господу, умоляя о милосердии и снисхождении к нему. Лучше бы они попросили за себя, особенно Эжени, которая пока не понимала, что испортила себе жизнь, и не по своей воле.

Прошло несколько дней; Эжени стала замечать, что соседи как-то странно на нее посматривают, желая найти что-либо необычное в ее походке, осанке, лице или поведении. Но она с такой легкостью бегала на работу и суетилась по хозяйству, с такой беззаботностью напевала, что подозрения вскоре исчезли или, вернее, никак себя не проявляли. Подозрение, мой господин, – как тело, которое бросают в водоем; очень редко волны сразу выносят его обратно на поверхность, чаще оно опускается на дно и тонет в слое ила. Но стоит подняться дурному ветру, который взбаламутит воду, как оно всплывает, но уже пропитанное тиной и грязью.

Эжени ничего не знала, и поскольку отношения с соседями понемногу вошли в прежнее русло, то она вообразила, что ее объяснение насчет необычного шума в тот день принято. Одна только Тереза догадалась о правде. Но она напрасно упрашивала Эжени разрешить ей поднять на смех госпожу Боден, которая строит, видишь ли, из себя порядочную, что ужасно раздражало Терезу. Эжени поклялась хранить молчание, а она ведь была крайне щепетильна в вопросах чести и верности своему слову.

Через несколько дней после изложенных выше событий, в те благословенные полуденные часы, когда апрельское солнышко прогревает землю, Эжени, Тереза и еще одна девушка отправились на прогулку в Тюильри {272}, к окончанию мессы. Сделав круг по саду, они обнаружили, что за ними неотступно следуют два англичанина, из тех, что наводнили в то время Францию после вторжения союзных войск. Того, что я сказал, вполне достаточно, чтобы понять, насколько ненавидели их девушки из народа, любившие Империю той инстинктивной любовью к великому, которая свойственна массам, ибо народ также велик {273}. Вот потому преследователи показались девчонкам не просто противными, а, что еще хуже, – смешными.

Вам, людям, а особенно – французам, во-первых, присуще одно из самых жалких из известных мне под этим солнцем свойств – преклонение перед модой, увлечение малейшими новыми или слегка подновленными веяниями, которые предлагаются самыми дерзкими из вас на всеобщее восхищение. Во-вторых, как продолжение этой убогой черты, вам присуща еще одна, самая подлая, черта: вы презираете, глубоко презираете то, что еще недавно любили и пламенно обожали. И происходит эта перемена всего за несколько лет, а то и месяцев или недель. Данным двум качествам сопутствует еще одно, которое на первый взгляд никак с ними не связано: непонимание того, что исходит не от вас самих, и величайшее презрение ко всему чужому заставляют вас глупо смеяться над всем незнакомым. Похоже, ваши головы обладают двумя огромными изъянами: узколобостью, не позволяющей ужиться рядом двум привязанностям, и тупостью, которая не дает быстро усвоить главное. А меж тем французы считаются одной из самых остроумных наций в мире, причем вполне справедливо {274}. Объясни сие явление сам, если сможешь; когда-нибудь я расскажу тебе, в чем тут секрет.

Итак, в те времена ничто не казалось французам более смешным, чем англичанин, по одной-единственной причине: они стриглись иначе, одевались иначе и носили другую обувь. Можно еще понять восточные народы – пышность их одеяний внушает им острое презрение к европейскому костюму, который стремится к показной скромности; но вас, совсем недавно вылезших из квадратных нарядов щеголей времен Директории {275}, этих фраков с рыбьими хвостами и галстуков с кисейной бахромой, вас обуревает просто дикое чванство при виде куцего фрака и прямой осанки англичан.

Короче говоря, наши три барышни, заметив преследование, позволили островитянам следовать за собой по пятам, вместо того чтобы неприступным видом заставить их держаться подальше, как они непременно поступили бы с французами. И все потому, что преследование весьма забавляло девушек. Действительно, разве можно упустить такой случай – всю долгую прогулку, украдкой рассматривая и беспрерывно хихикая, поиздеваться всласть над столь безобразными, смешными и противными англичашками: ну надо же, эти грубияны возомнили, что стоит им только явиться, как француженки попадают перед этакими задаваками!

Подобное случалось, возможно, с тысячами женщин. Но для них подобная встреча и подобные шуточки остались без последствий. Понадобилось весьма необычайное стечение обстоятельств, чтобы данная встреча стала роковой. Слушай и пойми меня правильно – мне, Дьяволу, позволено неправдоподобие, ибо я рассказываю тебе правду {276}. А по части обстоятельств позволь довести до твоего сведения, что из двух денди, попавших под шквал насмешек, один принадлежал к тем кичливым, самовлюбленным и испорченным натурам, что очень серьезно или скорее даже слишком серьезно, относятся к удовлетворению своих прихотей. Он был из тех бездельников, что выискивают в дурных книгах пример для подражания и стараются следовать ему изо всех своих сил и способностей. Двадцатилетний Артур Ладни был убежден, что он вылитый Ловелас {277}.

Однако не думай, что Ловелас, переведенный с оригинала, превратился в неудачную копию, в глуповатого зазнайку, который воображает, что его будут обожать только за чванливую походочку и заносчивый вид. Артур взял пример непосредственно с источника и превратился в отъявленного британского ловеласа со свойственным тому необузданным и упорным желанием, переходящим, когда оно удовлетворено, в полное презрение, холодность, сухость и неумолимость. И все это без легкомысленного изящества, полета в словах и поступках, как делают ваши повесы, но со спокойствием и упорством, серьезностью и целеустремленностью, словно для достижения богатства и успехов в карьере.

Тебе, наверное, знаком красавчик Д… из английского посольства, который идет и на деловую встречу, и к парикмахеру с одинаково важным видом, обсуждает цвет жилетных пуговиц с той же обстоятельностью, что и статью международного договора, и, привыкнув полагаться только на самого себя в сложных ситуациях, собственноручно составляет дипломатические депеши и ушивает панталоны. Видишь, к чему приводит любовь к дендизму даже человека утонченного ума? Теперь ты легко поймешь, до чего может дойти мужчина, упорный в своем намерении стать настоящим ловеласом. Впрочем, английский ловелас является более совершенным образцом, чем французский, – он особенно терпелив и намного злопамятнее. Таков был один из увязавшихся за тремя девушками доблестных офицеров, и, раздраженный до бешенства тем, что совсем еще несмышленые, простые французские девчонки хохочут при виде истинного британца, красавца и знатного господина, он поклялся сам себе, что жестоко отомстит, причем не одной из них, а всем троим.

Казалось бы, Эжени не грозило преследование и месть этого человека – напротив выхода из Тюильри она рассталась с Терезой и Дезире и побежала домой, а англичане, после едва заметного колебания, пошли за ее подружками. На следующее утро все ателье госпожи Жиле веселилось над рассказом о вчерашнем приключении в изложении Терезы, изображавшей чопорное и вытянутое лицо одного из англичан и передразнивавшей его нарочито громкий шепот:

«О-о! Какой кгасивый дэвьюшка! О-о! Какой пгэлэстный фигюр! О-о! Отшен, отшен прэлэстный!»

Подружки начали поздравлять Эжени, что она вовремя ушла с прогулки, избежав общества гнусных британцев, но Тереза вдруг не согласилась:

«О нет, насчет гнусных вы не совсем правы. Один из них прекрасен, как сама любовь. Очень даже милый брюнетик лет двадцати самое большее, с огромными черными глазами и сияющими словно жемчуг зубами».

«Ну тогда он никакой не англичанин, – возразили ей все в один голос, – англичане же все красномордые!»

«Да нет же, он англичанин, он сам мне сказал!»

«Как! Так вы с ним разговаривали?»

«Ну да, – продолжала Тереза. – Когда Эжени ушла – она ведь, сами знаете, какая у нас недотрога! Словно ее убудет, если мужчина на нее посмотрит лишний раз. Так вот, мы позволили им заговорить с нами, чтобы позабавиться. Одного из них зовут Бак, я запомнила, потому что есть такая улица дю Бак {278} – это как раз тот рыжий урод, а второго зовут Артур… Артур, а потом какая-то английская фамилия, не помню. Но он сын очень-очень богатого лорда».

«Ну и что они вам говорили?»

«Ха! – фыркнула Тереза, вставая, чтобы получше рассмотреть пришитую к платью оборку. – Ха! Всякие английские глупости – разве от них дождешься чего-нибудь путного? Болтали, что подарят нам богатые наряды и кашемировые шали {279}, что мы будем ездить в роскошных экипажах, если только соблаговолим подружиться с ними. Вернее, все это говорил тот румяный дурень, а второй все только очень-очень чувствительно вздыхал: „О-о! О-о! Я бьюду отшен льубит вас, отшен, если ви бьюдет совсэм нэмного льубит меня“».

«И что, они вас проводили?» – спросила Эжени.

«Да, до дома Дезире».

«А потом, когда ты осталась одна и пошла к себе?»

Тереза покраснела и, унося готовое платье, смущенно пробормотала:

«Когда я вышла, они уже куда-то испарились».

Событие вскоре выветрилось из головы Эжени, и в следующее воскресенье она, как обычно, отправилась на мессу, и не помышляя о возможной встрече. Она уже собиралась покинуть неф {280}, как вдруг заметила за углом колонны красавца англичанина, который, похоже, уже долго наблюдал за ней. Его дерзкий взгляд задел бы ее и в любом другом месте, а в церкви показался просто святотатственным оскорблением, и быстрыми шагами она заторопилась к выходу. Но, спускаясь по ступенькам церкви, Эжени обнаружила, что ее преследуют, и в порыве испуга побежала домой. Однако, уже недалеко от своей улицы, она сообразила, что приведет незнакомца к своему дому, и тогда резко развернулась и зашла в парфюмерный магазинчик.

Слушай, барон, внимательно; эти еще совсем ребяческие действия говорят сами за себя. Парфюмер, увидев растрепанную от волнения Эжени, которая, как он знал, живет в его квартале, спросил, в чем дело. Она рассказала парфюмеру и его жене о преследователе, и рассерженный лавочник с молодецкой удалью в голосе громогласно заявил:

«Подумаешь! Сейчас я мигом вас от него избавлю! Только… покажите-ка мне его!»

«Вот он, – показала Эжени, – смотрит через витрину».

Парфюмер резко распахнул дверь, но угрожающий и полный презрения взгляд англичанина заставил его остановиться на пороге; и бедный малый, вместо того чтобы подойти к Артуру, принялся насвистывать с безразличным видом популярный мотивчик, а минутой позже и вовсе вернулся в лавку.

«Ну? – прикрикнула на него жена. – И это все, что ты смог сказать англосаксонскому жеребцу?»

«Пресвятая Богородица! – выдохнул муженек. – Не могу же доказать человеку ни с того ни с сего: иди, мол, своей дорогой! Он рассматривает выставленный товар – его право. Улица-то – она ведь ничейная…»

«Ну и ну! – возмутилась до глубины души добрая женщина. – Старый тюфяк! Никак, ты испугался? Мы же у себя дома, и ни один английский поросенок не имеет права оскорблять нас в нашем городе, на нашей улице и у наших собственных дверей, будь он хоть трижды лордом! Вот сейчас я сама пошлю его куда следует!»

«Оставьте, оставьте, – пролепетала Эжени, – я подожду, пока он уйдет».

«Ну да, ну да! Вон смотри, он тут обосновался надолго, ну прямо как фонарный столб! Не бойся ничего, девочка моя, я быстро!»

И хозяйка в свою очередь направилась к двери, но не успела она появиться на пороге и раскрыть рот, как Артур сам подошел к ней и, вежливо поздоровавшись, ткнул пальцем в небольшой флакон:

«Сколько?»

Духи были грошовые, но рассерженная торговка ответила с негодованием:

«Сорок франков, мистер».

«Продайте». – И англичанин, доставая кошелек, вошел в лавку.

Ошеломленная лавочница безмолвно достала из-под прилавка флакон и передала его Артуру, который оплатил покупку, не спуская глаз с бедной Эжени, забившейся в самый отдаленный уголок магазина.

«Превосходные, просто превосходные духи, – громко сказал британец, – я обязательно приду еще раз, закуплю у вас всю партию».

Он вышел на улицу, хозяева уже не торопились оказать Эжени покровительство, и она поняла, что они не станут ради нее рисковать столь выгодной сделкой. С тревогой Эжени заметила, что взгляд англичанина внушил страх не только ей, но даже мужчине, а мысль, что ей придется снова встретиться с англичанином, повергла ее в ужас. Эжени поняла, что навязчивый незнакомец опасен. Ей вспомнилось также, в каком одиночестве и заброшенности она живет, без отца, без брата, без каких-либо родственников, которые могли бы ее защитить. Впрочем, однажды она как-то повидалась со своим дядюшкой Риго, который после отречения обожаемого императора не желал оставаться во Франции и все говорил, что отправится в заморские страны попытать счастья. Однако осуществить свое намерение ему удалось только после событий тысяча восемьсот пятнадцатого года {281}.

В конце концов Эжени пришлось покинуть лавку парфюмера, и в полной решимости обмануть приклеившегося англичанина она отправилась не домой, а в ателье госпожи Жиле; Артур проследил ее до мастерской и только после трехчасового ожидания на улице оставил в покое Эжени, которая наконец-то смогла пойти домой.

Уже давно я не упоминал в своем рассказе о госпоже Турникель, и, может быть, ты воображаешь, что эта женщина, умиленная самоотверженностью Эжени, по крайней мере, давала ей отдохнуть после тяжелой работы. Не тут-то было! Едва Эжени появилась в конце коридора, как матушка набросилась на нее с криком:

«Ты где шлялась? Мразь, шавка подзаборная, ну и т. д.» – Я уж не буду передавать в точности, барон, всей смачности ее выражений – а то ведь ты грозился когда-нибудь опубликовать мои рассказы, и цветистые словосочетания Жанны тебе ни к чему, так как у тебя все равно не хватит смелости изложить их на бумаге. Эжени собралась произнести что-нибудь в свое оправдание, но не успела вымолвить и слова, как получила пару хороших оплеух. Учти, я называю вещи своими именами – это случилось далеко не в первый раз, и то была далеко не единственная пытка, которой подвергалась бедная девушка. И в доказательство я приведу одно весьма плачевное обстоятельство из ее несчастной жизни. Эжени отдавала матери весь свой дневной заработок, и поскольку его размеры были прекрасно известны, то у нее не оставалось никакой возможности потратить что-либо на себя. А вернувшись домой, она работала еще вплоть до поздней ночи. Жанна вычислила, сколько приносит сверхурочная работа, и отбирала у дочки и эти жалкие десять су. Но Эжени страстно желала хорошо одеваться, и, как только могучий храп Жанны выдавал ее крепкий сон, она тихонько вставала, чтобы поработать еще, и втайне копила ночные деньги, отдавая дневные и вечерние матери – и все это только из, казалось бы, пустой фантазии сшить себе модный шелковый жакетик. После многих бессонных ночей она смогла купить и сшить то, о чем мечтала. И вот Эжени взяла эту драгоценную вещь, вошла в комнату матери и была наказана за самовольство. Тебе никогда не понять бесконечной войны между матерью и дочерью, потому что она проявлялась в слишком низменных мелочах. То была война завистливой черни, ненавидящей все, что хоть немного возвышается над ее грубыми нравами, с тонкой натурой, испытывавшей невыносимое отвращение к этим нравам. Жанну больше всего бесило то, что собственная дочь непрестанно оскорбляет ее презрением к тому образу жизни, для которого была рождена. И должен заметить, что они обе проявляли в своей борьбе недюжинное упорство. Итак, когда Эжени предстала перед матерью с жакетиком в руках и призналась, что он принадлежит ей, Жанна обезумела от такой дерзости; она закричала, что сейчас порвет в клочки эту жалкую тряпку, но поскольку Эжени быстро кинула жакет в свою комнату, мать ее ударила, а дочь позволила себя ударить, ибо заранее знала, что эта красота будет ей стоить не только тридцати бессонных ночей, но и не одного тумака; но когда Жанна попыталась прорваться в комнату, она встала перед дверью, заявив, что скорее даст себя убить, чем расстанется со своим сокровищем.

К твоему сведению, барон, подобные жестокие сцены происходили чуть ли не ежедневно, однако до сей поры заканчивались только плачем, а в юности слезы высыхают быстро. Но в тот вечер Эжени, встревоженная преследованием незнакомца, возвращалась домой с благой надеждой доверить матери свои страхи и попросить ходить с ней несколько дней до ателье и обратно; она верила, что мать одобрит эту предосторожность, но вместо признательности и участия ее встретили бранью и кулаками. От негодования Эжени с силой оттолкнула Жанну и закричала:

«Поосторожней, матушка! Осторожней, а то доведете меня до греха!»

«Она мне угрожает! Ах ты, поганка вшивая, она еще угрожает!»

И взбешенная невиданным сопротивлением, Жанна набросилась на Эжени с такой яростью, что только соседям удалось вырвать девушку из-под тумаков продолжавшей сыпать грязными ругательствами матери.

«Мужа заморила, убьет и ребенка», – услышала Эжени чей-то шепот.

И в первый раз девушка спросила себя, обязана ли она жизнью, в которой она света белого не видит от тяжелой работы, обязана ли она жизнью женщине, которая зовется ее матерью.

– Это не женщина, – воскликнул Луицци, – это чудовище!

– Нет, мой господин, ты не прав. Если бы дочь Жанны походила на нее, Жанна не лупила бы ее почем зря и так часто, потому что такая дочь по природе своей имела бы те же повадки {282}. Но такова мораль в вашем обществе: то, что является достоинством наверху, считается недостатком внизу, и за аккуратность, которую вы требуете от своих детей, простой народ упрекает своих; и наконец, в вашем кругу женщина, не следящая за собой, покрывает себя позором, а в народе о модницах пренебрежительно говорят: «Ишь, вырядилась!» С другой стороны, если бы Жанна колотила дочь, родственную ей по духу, то последняя переносила бы побои без особых страданий – подумаешь, синяки да шишки! Жанна сама была так воспитанна, и получилась вполне порядочная женщина – ведь руки-ноги-то, чай, остались целы! И потому она искренне считала, что ей подобает обращаться с дочерью только так, как обращались с ней самой.

После долгих увещеваний она твердо обещала соседям не трогать Эжени, когда та вернется домой. И что же? Едва Эжени появилась на пороге, Жанна встретила ее новыми оскорблениями, а когда поток брани наконец иссяк, потребовала:

«Проси прощения!»

«За что? За то, что вы меня избили?»

«Проси прощения!»

«За то, что я не могу работать восемь дней в неделю?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю