Текст книги "И переполнилась чаша"
Автор книги: Франсуаза Саган
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Мало того, она ведь еще станет объясняться с ним, говорить, скажет ему всю правду, скажет так: «Я очень сожалею, Жером, но это была чистая физиология. Я по-прежнему люблю вас, вы мне дороги, я вас понимаю, мне с вами хорошо, с Шарлем – это просто чувственность. Это несущественно, не будем ссориться, Жером». Неужели она настолько глупа и жестока, чтобы вообразить, что ему нужен прежде всего ее рассудок, душа, чувства? Неужели она не понимает, что для него, как и для любого мужчины, женщина – это прежде всего земля, глина, кровь, кожа, плоть? Неужели она не знает, что если тело без сердца – это не рай, то сердце без тела – ад? Неужели не знает, что ему случалось рыдать, пока она спала, рыдать от бешенства и отчаяния, от того, что она лежала в его объятиях такая нежная, спокойная, доверчивая? Ведь известно же ей, что женщинам бывало с ним хорошо и что в свои тридцать лет он умел отличить по их лицу и телу симпатию от наслаждения?
Или она считала его бесстрастным, неумелым, новичком, идиотом? Он сжимал в руках траву, пытался зарыться в землю подбородком, носом, лбом, бился о нее щекой. Чего бы он только не отдал – голову, десять, двадцать лет жизни, – чтобы хоть раз, один-единственный раз услышать от Алисы стон любви! Один только раз! Ради этого он был готов на все! Он почувствовал тошноту, рвотный спазм, только идущий не из горла, а из всего тела, перевернулся на спину, потом на бок, поджав колени к подбородку, обхватив голову руками, закрыв ладонями лицо, словно хотел скрыть ярость и омерзение ото всех, а поскольку вокруг никого не было, скрыть их от жестокого тупого Бога, в которого он, впрочем, не верил.
Пароксизм привел к облегчению боли. Из глубин памяти всплыла фраза Ницше, над которой он в свое время любил порассуждать: «С ума сводит не сомнение, с ума сводит определенность». И он услышал, как его собственный голос, на секунду было пропавший, произнес: «Жером, бедный Жером, ты же лежишь в зародышевой позе! В пресловутой зародышевой позе!» Разум его, не в силах более выносить смертельных страданий, принялся искать лекарство, успокоительное средство, что-то, что могло бы притупить мучительную боль, и нашел только одно: сомнение. Он задышал ровнее. Вернее, он просто снова стал дышать. Ей-ей, он сходил с ума, обалдел совсем! Отчего такой нервный срыв? Видимо, на него подействовала смерть друзей. Подействовали горе, волнение, укоры совести оттого, что его не было с ними. И еще страх, что Алису могли арестовать в Париже. В состояние страстного бреда его привели три бессонные ночи. У него слишком богатое воображение, это его порок, порок тяжкий, потому что воображение его чаще всего направлено было на беду. Если память у него была скорее веселой и ему вспоминалось чаще хорошее, то воображал он всегда худшее.
В нем жил кто-то, смешливый и доверчивый, готовый обольщаться и очаровываться. А рядом – кто-то другой, мрачный, отстраненный, терзаемый изнутри… Этот дуэт существовал всегда, с самого его рождения. Только теперь ему казалось, что второй побеждает, и, хуже того, в нем крепло убеждение, что второй – пессимистичный – прав. Жером никогда не умел, подобно Шарлю, скользить по гладкой плоскости, именуемой счастьем; он ощущал нечто вроде хромоты. Он и в самом деле был калекой, и война позволяла ему скрыть увечье. Жером это знал, боялся этого и желал: воссоединиться с людьми ему суждено лишь на виселице – корчащимся в судорогах телом и отлетающей душой. Все остальное – лишь погоня за образом, за лубочной картинкой счастливого Жерома. Единственными минутами, когда жизнь била в нем, лилась свободно, точно молоко или вино, он был обязан Шарлю, своему антиподу, своему брату. Возможно, своему сопернику.
Глава 14
После двух бессонных часов Алиса наконец погрузилась в сон. Семь часов спустя ее разбудил автомобильный клаксон: Шарль, мирно заснувший, как только голова его коснулась подушки, вскоре встал и уже успел съездить на фабрику. Возвращаясь, он надеялся в душе, что Алиса уже объяснилась с Жеромом, но у ворот его постигло разочарование: ставни все еще были закрыты. Тогда он принялся будить ее громкими гудками, для чего, выйдя из машины, нашел неправдоподобный смехотворный предлог.
– Луиза! – закричал он. – Луиза, я в конце концов передавлю всех этих птиц, если они будут продолжать бросаться под колеса! Отчего, скажите на милость, они так нервничают?
Повинуясь бессознательному рефлексу, Алиса вскочила с постели и бросилась к окну. То, что она увидела, вызвало у нее гнев и смех одновременно: Шарль размахивал руками перед капотом автомобиля и перед носом растерянной Луизы, укоризненно смотревшей на своих кур – те, между прочим, мирно паслись во дворе – и перемежавшей «цып, цып, цып, цып» с незаслуженным ворчанием. Сквозь щели ставен Алиса глядела на своего возлюбленного, на его черные волосы и длинную-предлинную в закатном солнце тень и удивлялась так скоро сложившемуся у нее ощущению близости и привычности.
– Вы думаете, погода еще продержится? – во весь голос кричал Шарль ошеломленной Луизе. Столь нелепый вопрос он задавал впервые: небо было чисто и безоблачно на всей протяженности с запада на восток. Луизе не приходило в голову, что Шарль попросту искал предлога, чтобы поднять голову и сквозь ставни увидеть Алису в окне. Он вел себя как провинившийся: с самого своего приезда он всячески строил из себя невинного так усердно, что мог в кого угодно заронить подозрения. Он старался изо всех сил и совершенно понапрасну, поскольку все равно необходимо было открыться Жерому.
Ну а она сама, думала Алиса, оборачиваясь к туалетному столику, она-то что делала со времени приезда: молчала, уклонялась от разговора и тем обманывала Жерома еще больше. Однако на ее отражении в зеркале муки совести не запечатлелись: у нее была розовая, чуть загорелая кожа, широко открытые сияющие глаза и насмешливое, несмотря ни на что, выражение лица, молодившее ее на десять лет. Она удивилась и тотчас удивилась своему удивлению. Давненько не смотрелась она в зеркало и не радовалась благотворному влиянию чувственности на свой внешний вид. Она улыбнулась сама себе и тут же пришла от себя в ужас, вообразив лицо Жерома во время их объяснения, которое должно было состояться через час или два, самое большее – три. Она представляла себе лицо своего любовника и друга, такое ранимое при внешнем спокойствии и холодности. Лицо это обезобразится, черты исказятся, губы задрожат, все, что составляет его личность, все, чего он достиг упорством: его великодушие, доверчивость, сдержанность, стремление к совершенству, требовательность, – все это разом стушуется, сделается гадким, жестоким, неприличным, точно слишком густой грим на лице старой кокетки, растекшийся от жаркого солнца. Жером к тому же не станет реагировать, как реагирует большинство мужчин; Алиса знала, что он не способен на низость, не способен на драку, скандал, мольбы. Как он поведет себя, что станет делать?
Тут она увидела свое с головы до ног отражение в зеркале-псише и в ту же секунду поняла, что выбора нет, как нет и сомнений. Сегодня ночью она будет спать в объятиях Шарля, и точка. Это ясно как день. С каких это пор желания, импульсы, запросы и неприязни Алисы стали столь очевидными? Разве такими они были раньше? Во всяком случае, на этот раз она им последует, послушается своего тела, а не маниакального измученного мучителя, каким был ее разум. С ненавистью к себе она закрыла глаза и в ту же минуту почувствовала себя спасенной. Спасенной через желание, которое испытывали к ней эти двое мужчин, два каждый по-своему красивых, «два слишком красивых самца для одной безмозглой бабешки», шепнул ей давно уже молчавший саркастический голос. Из яростных трагических битв подсознания она окунулась в бульварную мелодраму. Жаль только, что это происходит во время войны, когда все кругом убивают друг друга, и никому в голову не придет убивать из-за женщины – так, по крайней мере, она надеялась. И на нее снова накатил приступ безудержного неуместного и непроизвольного внутреннего смеха. Она представила себе, как Шарль и Жером снимают со стены старинные кавалерийские сабли, принадлежавшие некоему дедушке, убитому при Райхшоффене, и в белых рубашках сражаются при луне, а она стоит у окна, бесстрастная, безучастная, аплодирует удачным выпадам, чтобы потом, порыдав над телом умирающего, броситься в объятия победителя…
Да что с ней такое? Вроде бы она еще не пила, так что же ударяет ей в голову и откуда эта бездумная веселость? Неужели в ней два года дремала голодная, неутоленная самка, ожидавшая объятий более удачливого самца для того, чтобы вернуть ей радость жизни? Жизнь, счастье, равновесие – неужели все это покоится на столь примитивных основаниях? Поиски Бога и смысла жизни – неужели они провоцируются железами внутренней секреции? Она не могла ответить на этот вопрос, но, в сущности, он ее не слишком беспокоил, коль скоро и железы и метафизика были в порядке. Все шло хорошо, счастье, оно безгрешно – она это всегда знала; оттого-то, потеряв его, и впала в такое отчаяние. В этом мире только несчастье не прощается. А несчастье обрушится не столько на нее, сколько на Жерома. Он ее вы́ходил, а она вместо благодарности заразит его своей чудовищной болезнью. По крайней мере, говорила она себе с жестокой искренностью, по крайней мере, он будет знать, из-за чего страдает и из-за кого, а это уже огромное преимущество, которого он, разумеется, не сможет оценить.
Она вошла в гостиную и остановилась на пороге: Жером лежал на своем излюбленном диване, обтянутом потертой материей, видимо, расписанной некогда цветочками в стиле Луи-Филиппа, увядшими еще при своем появлении. Его длинная рука свисала на пол, и зажатая в длинных пальцах сигарета почти касалась лакированного паркета. Она присела на край дивана и поглядела на него, словно бы он был совсем другим Жеромом, Жеромом, которого она оставила, Жеромом, которого с ней нет. Она смотрела на него, но между ее зрачком и лицом Жерома вставали десятки кадров. Жером в Спа, Жером в Байрете, Жером, склонившийся над ней в клинике, Жером, обнимающий Герхарда за плечи на мосту, Жером удивленный, сияющий в гостиничном номере в Вене, Жером решительный, уверенный в себе с другими и запинающийся в ее присутствии. Эти картины на большой скорости проносились у нее перед глазами, как в скверном фильме, где, желая показать течение времени, снимают разлетающиеся по ветру листки календаря; эти картины закрывали от нее лицо, долгое время бывшее ее единственным прибежищем и для которого, она знала, не существовало в мире иного лица, кроме ее собственного.
Как сказать ему, как? Стыд, злость на саму себя, отчаяние терзали ее, и слезы подступали к глазам. Жером истолковал их по-своему, приподнялся, наклонился к ней, обнял ее. Она прильнула к нему, положив голову ему на плечо, как делала это сотни, тысячи раз, закрыв глаза, вдыхая запах его одеколона, такой знакомый, почти родной, увы! На шее у него был повязан белый с красным шарфик, купленный ею у Шарве в один из последних дней, когда еще продавались шелковые шарфики, красно-белый шарфик, с которым он никогда не расставался, никогда не терял, который был ему дороже всего остального гардероба, шарфик, символизирующий скрытый романтизм, идеализм и страстность его натуры.
– Жером, – простонала она с закрытыми глазами, – Жером, мне так грустно, Жером!
Он слегка приподнял лицо, она ощутила щекой прикосновение его чуть шершавой, привычно теплой щеки, почувствовала, как напряглись желваки, и в ту же самую минуту услышала слова:
– Я знаю, Алиса, знаю, вы их тоже любили. Вы были мало знакомы, но они вас просто обожали. Они считали вас очень красивой и завидовали мне, называли счастливчиком. Это я-то счастливчик! – усмехнулся он. – Раньше мне такое и в голову никогда бы не пришло! Но с вами, да, я действительно счастливчик, Алиса!
– Жером, – выпалила она скороговоркой и очень тихо, – Жером, выслушайте меня.
– Мне было так одиноко без вас, – продолжал он. Она чувствовала щекой неумолимую работу его желваков, а также всей головы, не желавшей понять, представить себе, вынести то, что она собиралась ему сказать.
– Мне было так одиноко, я так боялся за вас, вы представить себе не можете, как я боялся. Я вас даже не поцеловал. С тех пор как вы приехали, я вас ни разу не поцеловал! А ведь я мечтал о вас трое суток, четверо, не знаю уже сколько, вечность…
Он запрокинул лицо Алисы и, судя по всему, нисколько не удивился, увидев ручеек теплых, частых слез, стекавших на подбородок, шею, блузку, слез, прямо-таки брызгавших из-под опущенных ресниц. Он не стал задавать вопросов, а наклонился над ее заплаканным лицом и приник губами к ее губам, которые дернулись, сжались, а потом вдруг раскрылись с рыданием, на что он впервые не обратил внимания.
В эту самую минуту вошел Шарль и, как в водевиле девятисотых годов, застал их в объятиях друг друга. И он, как в водевиле, но водевиле каменного века, стукнул себя кулаком в грудь, затем испустил глухое рычание, бросился на Жерома, опрокидывая мебель на своем пути, и буквально оторвал его от Алисы, а та, не поднимая головы, соскользнула на диван, не проронив ни слова, ни звука, с закрытыми глазами, обхватив голову руками, чтобы ничего не видеть, ничего не знать, ничего не слышать. Прокатившись по полу, Шарль и Жером стали медленно подниматься друг против друга, чувствуя себя глупо и сконфуженно, что делало их впервые очень и очень похожими друг на друга. Два пещерных человека, промелькнуло в голове у Жерома, и в ту же секунду последняя безумная смехотворная надежда, что Алиса по-прежнему принадлежит ему одному, трепыхнулась и угасла.
– Ты с ума сошел, – сказал он Шарлю, – сошел с ума, что с тобой?
– Ты не имеешь права, не имеешь права, она моя, – ответил Шарль.
Он обливался пóтом, и сквозь загар было видно, как кровь прилила к его лицу.
– Она моя, – выпалил он резко, жестко, – ты больше не имеешь права к ней прикасаться! Моя, слышишь! Моя, Жером!
Он замер, быстро взглянул на Алису, по-прежнему прятавшуюся за своими руками, затем на Жерома, неподвижно стоявшего на месте; они застыли все трое в нелепых испуганных позах, точно горемычные помпеяне.
– Что это значит? – спросил Жером. – Алиса, Алиса, что он говорит?
– Я вам все объясню, – сказала Алиса. Она медленно открыла лицо, и руки ее соскользнули на колени с изяществом, неосознанно отмеченным обоими мужчинами.
– Алиса, – спросил Шарль, – Алиса, он не сделал вам больно?
Она улыбнулась. Улыбнулась его исключительной и вместе с тем встречающейся довольно часто доверчивости: полюбив женщину, Шарль, как видно, не мог вообразить себе, чтобы она изменила ему по своей воле.
– Нет, – отвечала она, качая головой, – нет, он не причинил мне боли. Нисколько. Прошу вас, Шарль, оставьте нас, я должна поговорить с Жеромом.
– Погоди, – остановил Жером направляющегося к двери Шарля и пошел ему навстречу с опущенными руками. – Подлец, – процедил он сквозь зубы, – ничтожный подлец. Дерьмо. Ты всю жизнь только этим и занимался! Жулик, бабник, обманщик. И трус в придачу! Иди отсюда, подонок!
Голова Шарля моталась справа налево, словно под ударами. Он закрыл глаза и не отвечал. И только когда Жером замолчал, он развернулся по-военному и быстро вышел.
Глава 15
Когда Жером шагнул на Шарля, Алиса инстинктивно встала и простояла, пока тот не вышел. Теперь Жером повернулся к ней лицом, оба ощущали боль от разделяющего их пространства, от их трагикомического положения и банальности разыгрывавшейся драмы. Алиса впервые видела Жерома в роли, его недостойной, и происходило это по ее вине. Ее охватило отчаяние. Ей хотелось обнять этого старенького мальчика, серьезного, ответственного, но ведь и ранимого. Что она ему скажет, что тут можно сказать? Сам он был не настолько жесток, чтобы оскорблять ее, и не настолько глуп, чтобы упрекать. Он молчал, в глазах его читалось настороженное ожидание и паническое недоумение.
– Извините меня, – произнес он наконец прерывающимся и более низким, чем его обычный баритон, голосом, – извините меня, Алиса, я хотел бы сесть. Все это так тяжело…
Он повел рукой, указывая на гостиную, где окончилась его великая любовь, и на мир за окном, где повсюду нагромождались трупы.
Так мало места… мы, в сущности, занимаем так мало места, думала Алиса, на этом огромном шаре, где раскручиваются и закручиваются наши судьбы. Когда стоишь, занимаешь ничтожную площадь, не больше поломанного фонаря, эдакий цилиндр диаметром в восемьдесят сантиметров, а высотой – в метр или два, не более. Потом, когда положат, будет наоборот. Если бы тела не разлагались, Земля была бы покрыта многими слоями умерших мужчин и женщин. Она была бы полностью обернута, опоясана, утыкана трупами, многими слоями трупов…
Алиса любила обрушивать на Жерома такого рода разглагольствования, а он находил их нравственными, поэтичными и не лишенными юмора. Шарль бы от подобных бредней отшутился или же с карандашом в руке принялся бы за хитроумные вычисления и в результате с гордостью объявил, что Земля в таком случае увеличилась бы на метр в окружности. Да о чем она думает? Что за дурь лезет в голову в то время, как Жером стоит перед ней, страдает из-за нее, а сама она с трудом сдерживает слезы? Что за неумолимый бесчувственный зверек поселяется время от времени у нее в голове и хозяйничает там?
– Послушайте, Алиса, – сказал Жером, глядя на воображаемый огонь в камине, по счастью, не горящем, потому что, несмотря на закрытые ставни и наступающий вечер, она слышала, как гудит от зноя гравий и беззвучно полыхает трава.
– Послушайте, – говорил Жером, – расскажите мне по порядку все, что произошло.
– Шарль все рассказал верно, – ответила она полушепотом, словно бы в комнате повсюду были расставлены микрофоны. – Часов, наверное, около шести мы вышли из комендатуры, каким-то чудом нашли фиакр, ведь было очень поздно: уже занимался великолепный день, – добавила она, не подумав.
Голос ее звучал зачарованно, и Жером отчетливо себе все представил: пустынный, им одним принадлежащий Париж, весенний рассвет, цоканье копыт по мостовой, дремлющая Сена, усталость, облегчение, общие переживания. Он закрыл лицо рукой, ладонь при этом развернул к ней, как если бы хотел смягчить удар. Логичней было бы ему приложить ладонь к своей груди. Потому что муки его подпитывались его собственными воображением и памятью, исходили из его собственного сердца. Алиса увидела руку, выставленную между нею и им, руку, долгое время согревавшую ее руки, часами гладившую ее волосы, руку, открытую для нее, протянутую ей в течение трех лет. Она вдруг отчетливо вспомнила прикосновение этой горячей, надежной, немного костистой руки к своей руке и оттого подтянула к себе колени, обвила их, скорчилась. Кто-то в ней кричал: «Жером, Жером, помоги мне! Помоги мне, Жером!» Но этот кто-то больше не был ею: то был послушный, хрупкий, весьма утонченный ребенок, и с ним она теперь расставалась.
– А потом? – спросил Жером.
– Потом? Шарль вам не рассказал, в комендатуре произошла кошмарная сцена. Офицер стал посмеиваться над моим пристрастием к евреям: дескать, это из-за обрезания. Шарль на них набросился, они его избили до потери сознания. Когда он очнулся, они решили проверить, не еврей ли он, то есть хотели, чтобы я проверила… Сорвали с него брюки и оставили без ничего. Он стоял передо мной в смокинге и в носках, сгорая от стыда. Чтобы его подбодрить, я сделала восхищенное лицо вместо целомудренного, чуть даже не присвистнула от восхищения. Но все равно он претерпел чудовищное унижение. И по возвращении в гостиницу…
– Если я правильно понимаю, вы из сострадания позволили…
– Нет! – Алиса говорила очень четко, такой голос означал у нее гнев, этот голос Жером узнал тотчас, хотя ему редко доводилось его слышать. Однако он сейчас утратил всяческую осторожность. – Нет, я не позволила! Я сама привлекла его к себе, я сама увлекла его в свою постель, потому что он мне очень нравился, – она сделала паузу. – Жером, не вынуждайте меня говорить такие вещи.
– Прошу прощения, – растерянно пробормотал Жером.
Сердце его билось так, что едва не оглушало его самого, билось глухо и равномерно, производя адский шум. Эх, умереть бы сейчас, не сходя с места! И никогда больше не видеть, никогда больше не мечтать об этом прекрасном, расстроенном, виноватом лице! Лице, на котором ему ни разу не случилось видеть судорогу наслаждения! И никогда больше не слышать, не слушать, не прислушиваться к звукам чуть хрипловатого негромкого голоса! Голоса, которого он также ни разу не слышал запыхавшимся или резким, визгливым или низким, надломленным, страждущим, изнемогающим, пресыщенным!.. Голоса, который ни разу не выкрикнул в постели его имени: «Жером! Жером!» – и который прошлой ночью, возможно, кричал: «Шарль!»
Почему? Отчего? Он был готов схватить Шарля за горло, приставить к груди нож и потребовать объяснить ему в подробностях все тонкости наслаждения, которого сам он не сумел дать Алисе. Собственная низость угнетала его, но навязчивые мысли не отступали.
– Вы намереваетесь остаться здесь с ним?
– Да, Жером, – отвечала Алиса.
На глазах у нее снова выступили слезы, покатились по щекам, потому что сказанное ею «да» было необратимым, официальным, окончательным. Это «да» оформило и удостоверило нечто неуловимое и невыразимое; это «да» означало разрыв и потерю человека, бывшего самым близким ей существом, ее единственным оплотом против одиночества и безумия. Да, она безумна, совершенно безумна, она сошла с ума! Как, скажите, как жить без Жерома? А если снова ее станут мучить кошмары, если ей захочется поговорить, чтобы избавиться от бреда и страха, к кому она обратится, кто сможет, кто захочет ее понять? Какой любовник, будь он сто раз без ума от ее тела, вынесет ее душу? Это убийственное умопомрачительное безрассудство; вот именно: она потеряла рассудок. Она вспоминала свое прошлое с Жеромом, пыталась представить себе будущее их обоих.
Она перебирала в голове картины, словно отыскивая среди них аргумент, способный вернуть ее к Жерому, и между двумя из них, одной реально бывшей – Жером в дверях этой жуткой клиники в горах, Жером, приехавший за ней, – и другой воображаемой – коктейль на открытой террасе, они с Жеромом стоят, прислонившись к перилам, и смотрят на проходящих мимо с иронической усмешкой, одинаковой у обоих, – между этими двумя картинами вкралась третья, совершенно абсурдная, – спящий Шарль бормочет какие-то успокаивающие слова и в конце концов устраивается у нее на плече, точно младенец-гигант, чувствующий здесь себя в безопасности, и время от времени ободряюще похлопывает ее по волосам, попадая при этом то по носу, то по щеке, всякий раз прерывая начинающийся сон. В этой последней картине Алиса не ощущала себя такой защищенной, как в двух предыдущих, но лишь ее одну она видела в цвете.
– Алиса, – Жером заговорил вдруг ясно и отчетливо, – Алиса, вы с Шарлем не будете долго вместе; вас соединила война, вы разные люди, из разной среды, из разных миров в нравственном смысле слова. Говоря о среде, я не хочу обидеть Шарля, напротив, я нахожу, что его среда внушает больше доверия, нежели ваша. Но он, Алиса, не знаю, как сказать… вы и он – это так странно. О чем он будет с вами говорить, что вы станете ему отвечать, что вы в нем нашли?
Он так неподдельно недоумевал и выглядел таким встревоженным, что Алисе стало смешно.
– Я нашла в нем… Я нашла в нем то же, что и вы, Жером, вы ведь его лучший и единственный друг вот уже двадцать лет. Не знаю, что сказать! Шарль веселый, смешной, с ним не скучно, он любит жизнь, любит людей… не знаю я…
– Это верно, – согласился Жером; он был раздосадован и заинтригован одновременно. – Это верно, с ним не скучно: он легкий человек. Он легкий, я боюсь, оттого что пустой. Нет, Алиса, вы прекрасно знаете, что вас влечет к нему нечто совсем иное.
– Это нечто я не собираюсь ни с кем обсуждать, – сказала она сухо, – особенно с вами. И потом, вы только подумайте, Жером: то, что нас с вами связывает, – это так важно, так редко… нежность, доверие, общность интересов, подумайте обо всем, что нас связывает…
Он махнул рукой, и Алиса запнулась. Она покраснела, когда Жером коснулся этой темы, и краска все еще не сошла с ее лица. «Чуднó, – подумал он, силясь не утратить ясность мысли, – я не смог доставить ей наслаждение, а ей стыдно. Она стыдится, чего она стыдится? Ощущала бы она стыд, если бы скучала с ним так же отчаянно, как и со мной? Нет, она стыдится удовольствия, которое он ей дал, а я не смог; стоны, слова и жесты, выдающие наслаждение, – их вызвал, почувствовал и услышал милейший Шарль, красавец, первый парень на деревне». Чудовищно, и все тут! Жером повернул к Алисе ровное, спокойное от отчаяния лицо: она узнала это выражение, такие лица она уже видела дважды. Первый раз, десять лет назад, – лицо в гробу, второй раз – собственное отражение в зеркале два года назад.
– Жером, – окликнула она его шепотом: он по-прежнему не поднимал глаз. – Жером, что я могу для вас сделать?
– Ответьте мне, Алиса, ответьте! Он вам доставил удовольствие? Он вам нравится? Вы хотите его, вам хочется к нему прикоснуться? И чтоб он к вам прикоснулся? Вы все время думаете о нем? Вы стонали? Алиса, Алиса, – он повысил голос, потому что она сдвинула брови и хотела уже встать, – Алиса, вы должны мне ответить, я должен услышать это из ваших уст, чтобы больше не мучить себя вопросами. Ведь правда же, дело не в том, что вы меня не любили… что… Алиса, умоляю вас, я должен знать, что это я, что это по моей вине… Будьте жестоки со мной, Алиса, будьте беспощадны, прошу вас! Если, конечно, у вас есть на то основания…
Слабое, неосознанное, едва теплящееся сомнение, угадывавшееся в последней фразе, подвигло Алису на ответ сильнее, чем все мольбы.
– Да, – сказала она, – да, Шарль мне почти сразу понравился. Я считала, что уже не способна на чувства, вы сами знаете. А потом эта ночь в Париже, вино, переживания, я…
– Я не прошу у вас извинений, – сухо перебил ее Жером, – я прошу объясниться точнее.
Он говорил с придыханием, голосом, какого Алиса не слышала у него раньше, и это вывело ее из себя. Деликатный, тонкий, чувствительный мужчина требует от нее эротических подробностей! Ей показалось, что ее собственный голос словно доносится через стекло.
– Если вас интересует техническая сторона, обратитесь к Шарлю. И если вам так это надо, знайте, что с Шарлем Самбра я получала удовольствие один день и две ночи, со вторника до четверга. Да, я шептала и стонала, просила и требовала. Вот.
– И вы ему об этом сказали?
– Не знаю. Я знаю только, что кричала. Сама я не помню этого, но знаю, мне Шарль сказал. Я не помню – разве этим не все сказано? Что может быть красноречивее такого провала в памяти?
Вопрос, разумеется, остался без ответа. Жером понимал только одно: ровно неделю назад, день в день, час в час, они приехали сюда к Шарлю, а сейчас он должен уехать один.
Глава 16
Лето в том, 1942, году выдалось одним из самых прекрасных, какие только случались на нашей планете, словно бы она хотела своей красой и лаской усмирить людские ярость и безумие. На необъятном небе то размытого, то ярко-голубого цвета вставало белое, промерзлое с ночи солнце, потом его сменяло солнце желтое и ослепительное, рассыпавшееся к вечеру косыми нежно-розовыми томными лучами, приветствовавшими окончание длинного изысканного дня. На самом деле солнце было одно: белое, неизменное, застывшее, оно смотрело, как вращается вокруг него планета, прозванная людьми Землей, и видело на ней чудовищные картины. Повсюду лежали груды тел, приникнув под воздействием силы притяжения к незнакомой им в большинстве случаев Земле. В свою лупу солнце видело, как повсюду судорожно сжимаются и разжимаются руки умирающих, руки ухоженные и грубые, руки детей, артистов, мужские и женские, руки с поломанными ногтями, а то и с поломанными пальцами, руки окровавленные, напрягающиеся в последний раз, прежде чем навсегда открыться ему. Солнце беспомощное, ослепительное, обомлевшее знало, что при следующем витке этот безумный шарик покажет ему уже другие руки и новые трупы.
Земля и сама еще не знала, что замышляли в далеких пустынях несколько тупо гениальных ученых, а ведь она была предана своим безумным детям, недолговечным, страстным и хрупким, плоть которых она неустанно питала и пригревала, прежде чем принять их кости (и делала это уже на протяжении стольких веков, эпох, эр, что они и представить себе не могли), она сохраняла верность и нежность, несмотря на потрясавшие ее кровопролития, ураганы, битвы, и, чтоб утихомирить людей, она, быть может, в последний раз дарила им ярчайшие весны, жарчайшие лета, золотейшие осени и сухие-пресухие зимы. Дарила им полноценные времена года, каких уже не будет никогда. Потому что скоро Земле суждено будет узнать, что ее дети, ее постояльцы открыли не только способ умирать быстрее на ее груди, но и способ погубить ее вместе с ними, взорвать, разрушить их мать-кормилицу и единственную подругу.
В это самое время в райском, буколическом и еще не тронутом войной уголке Франции Алиса наслаждалась смуглым телом своего возлюбленного и знойным летом. В обед они ходили на реку, купались, перекусывали на траве. Потом Шарль уезжал на фабрику, а Алиса плелась домой. Она читала, слушала пластинки, какие имелись у Шарля, ласкала кота и собаку, беседовала о жизни с кухаркой, о мужчинах с горничной, о погоде с садовником, садилась за пианино, тихонько что-то наигрывала, вздыхала, улыбалась, вставала, шла в поле, собирала цветы, ложилась под деревом и забывала там свой букет, возвращалась домой, готовила коктейль, становившийся с каждым днем все диковинней из-за продуктового лимита, но Шарль всякий раз выпивал его с восторгом. Она смотрела, как он подъезжает на полной скорости и только гравий летит из-под колес, как он выскакивает из машины, взбегает по ступенькам, видела его глаза, губы, протянутые к ней руки, потом не видела в темноте ничего, кроме кусочка его хлопчатобумажного пиджака у себя под носом. А если чуть откинуть голову – прямой угол его шеи и плеч. Но она почти никогда не поднимала глаз, она держала их закрытыми, утопая в потемках его объятий, вдыхая запах Шарля, его мыла, его кожи.
Она испытывала чувство собственности, обладания, которого не знала раньше. Чувство, которого она никогда прежде не знала, потому что презирала, а потом и сознательно отвергала из уважения к свободе и независимости ближнего. Возможно, чувство собственности пробудилось в ней именно благодаря общению с Шарлем, человеком свободным, так естественно свободным, таким одиноким при всей своей общительности, так мало одомашненным жизнью и в конечном итоге изолированным от других своей влюбленностью в жизнь; человеком полнокровным, раскованным, цельным в противоположность другим ее возлюбленным; человеком, отличным ото всех, кого она знала и кому отвечала взаимностью, непохожим на хрупкого Герхарда, на ранимого Жерома… на всех этих раздвоенных людей, терзающих самих себя, нуждавшихся в ней и готовых многое отдать за то, чтобы быть нужными ей. Людей, которые словно бы просили ее доставить им страдание и через него почувствовать, что они существуют. И никто из них не смог добиться от нее того, что получал Шарль, которому она нужна была не для того, чтобы жить, а для того, чтобы быть счастливым.








