412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Саган » Четыре стороны сердца » Текст книги (страница 4)
Четыре стороны сердца
  • Текст добавлен: 3 декабря 2020, 20:34

Текст книги "Четыре стороны сердца"


Автор книги: Франсуаза Саган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

* * *

Людовик обошел машину сзади и втиснулся на краешек сиденья, между двумя довольно жесткими чемоданами и шляпной картонкой, из которой торчал край папиросной бумаги.

– Разве это не вы поведете, Людовик? – вдруг спросила Фанни; от неожиданности Анри Крессон заглушил мотор.

Потом снова включил зажигание и, только проехав метров двести, ответил:

– Знаете, Людовик не водит машину со времени того… случая.

– Но ведь это не он тогда сидел за рулем, – строго возразила Фанни.

– Вы единственный человек, который об этом помнит, – тихо отозвался Людовик и, подавшись вперед, прижался щекой к плечу своей тещи.

Его жест растрогал даже Анри Крессона, и тот на секунду отвлекся от дороги, хотя оба его пассажира предпочли бы, чтобы он глядел вперед. Ибо Анри Крессон явно считал, что все шоссе проложены лично для него, и дивился каждой встречной машине, а пейзаж на обочине видел только в зеркале заднего вида. Даже Фанни – казалось бы, особа в высшей степени рассеянная – озабоченно поглядывала на Людовика, который, прищурившись, не смотрел на них обоих вплоть до той минуты, пока не пришел в себя, после чего поднял голову и улыбнулся ей, – так улыбаются дети в классе, когда их разбирает безудержный смех.

– Боже мой, Анри, дорогой, зачем вы так гоните машину? – спросила гостья. – Вокруг такой прелестный пейзаж, просто поразительно!

– Подумаешь! – буркнул тот и прибавил скорость. – Это еще что!.. Вот увидите – наш дом будет пошикарнее.

– Ну что ж, ничего не поделаешь, – ответила Фанни, закрыла глаза и откинулась на спинку сиденья.


А Людовик со своего неудобного места любовался изгибом ее шеи и чистым, точеным профилем, одним из тех прекрасных кротких профилей, что иногда на краткий миг мелькнут в окне вагона и исчезнут, оставив пассажирам встречного поезда томительное воспоминание, которое потом будет преследовать их всю жизнь.

– Нам осталось ехать всего три километра, – печально промолвил молодой человек. – А мне так хотелось узнать вас получше.

– Вот и я хотела бы общаться с вами подольше, милый мой зять, – со смехом ответила Фанни. – Ведь я видела вас, мне кажется, всего трижды: когда Мари-Лор познакомилась с вами, потом в день вашей свадьбы и еще раз – в одном из тех ужасных заведений, куда вас определили на лечение после несчастного случая.

– Да, я прекрасно это помню! – вдруг воскликнул Анри Крессон. – Вы даже разрыдались, когда вышли из палаты. Меня это особенно поразило потому, что за те три месяца только вы одна и заплакали над ним.

Наступило молчание.

– Да, я помню… – прошептала Фанни; ее глаза были по-прежнему закрыты, лицо не дрогнуло. – Помню, что он был одет… простите, Людовик, вы были одеты в белую тиковую пижаму, сидели в садовом кресле и спали, а ваши руки, от локтя до пальцев, были привязаны к подлокотникам, хотя вы выглядели кротким, как ангел. Да… признаюсь, я заплакала. И не столько над вами… Я надеялась, я была абсолютно уверена, что вы выздоровеете, да-да, что вы очень скоро поправитесь. Нет, я плакала над всеми теми, кто не плакал.

– Но… но мужчины ведь не плачут! – возразил Анри тоном обиженного ребенка.

* * *

Наступило долгое томительное молчание, царившее в салоне до самой Крессонады.

Когда Фанни вышла из автомобиля, который описал элегантный полукруг перед домом, она снова выглядела веселой и невозмутимой.

5

Фанни едва успела рассмотреть кошмарные средневековые башенки, пристроенные к дому по прихоти одной из вдовых невесток хозяина перед отъездом в отчий дом, и галерею с навесными бойницами на противоположной стене здания, – а Мартен уже вышел на крыльцо, распахнул дверцу автомобиля перед гостьей и теперь извлекал ее чемоданы из багажника (предоставив Людовику самому справляться с шляпными картонками). Анри Крессон обогнул машину и взял Фанни под руку, собираясь ввести ее в дом, откуда им навстречу уже сбегал по внутренней лестнице, прыгая через ступеньки, сияющий Филипп – причесанный, разряженный, в галстуке, – расправляя на ходу платочек, торчавший из нагрудного кармана.

Итак, гостья с изумлением обнаружила в Крессонаде уже двух мужчин, и это не считая Мартена с его бескровным лицом, ибо он, непонятно почему, никогда не выходил на свежий воздух. Филипп был поражен этой мертвенной бледностью, которую доселе не замечал, а теперь сравнил с землистым цветом лиц арестантов – если предположить, что он таких знавал.

– Фанни… мадам, – сказал Филипп, еще не дойдя до процессии, состоявшей из Анри Крессона, гостьи, Людовика и Мартена (двое последних сгибались под тяжестью багажа). – Вы позволите называть вас просто Фанни? Мы с вами виделись дважды – на свадьбе вашей дочери и в больнице у Людовика.

– Я вижу, у тебя избирательная память, – проворчал Анри, – запомнить два самых мрачных события последнего десятилетия…

С этими словами хозяин дома резко остановился на верхней площадке крыльца, и вереница у него за спиной тут же смешала строй; Фанни еще успела сделать грациозную, но безрезультатную попытку добраться до верхней площадки, а вот Людовик и Мартен судорожно схватились за перила, разроняв драгоценный багаж гостьи.

– О, моим нарядам ничего не страшно, – успокоила она хозяина. – Скажите, а замок Людвига Второго Баварского выше, чем ваш? Неужели тут больше двухсот семидесяти ступеней?[16]

Анри и глазом не моргнул, он учтиво показал гостье коридор, ведущий направо.

– Ваша дочь живет вон в том крыле, – сказал он. – Людовик вас туда проводит.

– Но мне кажется, приличнее было бы сначала поздороваться с вашей супругой.

– Моя сестра сейчас отдыхает, она очень утомлена, – вмешался Филипп. – Я полагаю, вам хотелось бы сперва увидеться с дочерью. Это там, чуть дальше… я имею в виду комнаты вашей дочери и Людовика.

– Ничего страшного, – успокоил ее этот последний. – Главное, чтобы Фанни чувствовала себя здесь, как дома.

И он со смехом присоединился к новой процессии, направившейся в покои Мари-Лор. Анри Крессон свернул в новый коридор, такой же нескончаемый, как и все остальные. Людовик, теперь возглавлявший шествие, словно гид-призрак, остановился, не дойдя до поворота.

* * *

Фанни согласилась на это путешествие, на посещение этого дома и на встречу с Мари-Лор, чтобы узнать, как теперь протекает семейная жизнь дочери, и дать как можно более лестный отзыв о своем зяте, – задача не из легких, если учесть явный психический сдвиг, который она подметила у Анри, и такой же, но с оттенком робости у Людовика. Она невольно расценивала эту миссию как свою обязанность – правда, довольно неожиданную. В конце концов, эти двое, отец и сын, больше никому не старались понравиться, тогда как обычно мужчины лишь об том и помышляют. Их примитивные, нелепые натуры отличались какой-то несоразмерностью, чем-то настолько далеким от времени, эпохи и морали, что они внушали ей смутный страх. Это были буржуа, один из которых женился на ее дочери, и семья хотела его реабилитировать после того, как довела до состояния, в коем он пребывал, иными словами, до несчастья. Фанни очень давно не встречала человека, более годного на роль жертвы несчастья, чем этот молодой человек; сразу было видно, что между ним и его родными стоят одни лишь раздоры и умолчания. Возможно даже, здешняя обстановка была похуже, чем в романе Мориака[17] или в других книгах, где сражаются друг с другом чудовища в человеческом облике, хотя здесь никаких чудовищ не наблюдалось, за исключением, может быть, ее дочери, но об этом Фанни предпочитала не думать.


После нескольких поворотов, одолев расстояние, сравнимое, как показалось Фанни, с гоночной дистанцией в Ле-Мане[18], они остановились перед монументальной дверью, свежеокрашенной в цвет, который, видимо, по понятиям Крессонов, был уместен для молодоженов. Наверно, со временем цвет изменят по случаю вступления в брак их детей, затем внуков и так далее. Постучать никто не осмелился. Наконец Анри, раздраженный апатией своих спутников, поднял руку и грохнул кулаком в дверь.

– Мари-Лор! – выкрикнул он, стараясь, чтобы его голос звучал весело, хотя в нем явственно слышалась угроза. – Мари-Лор, ваша матушка приехала!

Ответом было презрительное молчание. Фанни, стоявшая рядом с Анри, заметила, как у него вздулись жилы на висках и на шее. Он снова постучал в дверь, и на сей раз в его голосе уже не было ничего приторного:

– Мари-Лор! Черт побери! Вы там умерли, что ли? Говорю же вам: здесь ваша матушка!

И он с силой крутанул дверную ручку – безрезультатно, дверь была надежно заперта. Настала тягостная тишина, такая плотная, что хоть ножом режь, такая ледяная, что все застыли. Анри обратил к сыну разъяренное лицо:

– Ну вот, дожили – теперь твоя жена запирается! Интересно, как ты вечером попадешь к себе? Будешь возносить молитвы перед дверью?

Людовик, смертельно бледный, упорно молчал, что побудило Фанни пройти между отцом и сыном и в свою очередь позвать:

– Дорогая… Это я, твоя мама… Ты, наверно, спала. Я жду тебя в своей комнате через полчасика, за это время я успею принять душ. До скорой встречи, моя дорогая.

И, послав запертой двери воздушный поцелуй – такой же бесполезный жест, как предыдущий, – она круто повернулась, решительно взяла под руку побагровевшего Анри с одной стороны, по-прежнему бледного Людовика – с другой и повела их в обратном направлении.


– Ничего не понимаю… – пробормотал Анри, бросая разъяренные, угрожающие взгляды на сына.

Следом за ними брел Филипп, машинально запихивая в нагрудный карман шелковый платочек, словно хотел спрятать его поглубже, и сутулясь, словно бессознательно подражал знаменитым ухваткам Граучо Маркса[19].

– Вот ваша комната, дорогая Фанни, мы предназначаем ее для особо почетных гостей.

Если она вам не понравится, у нас есть три другие, все они в вашем распоряжении. Не забывайте: начиная с сегодняшнего дня вы, и никто другой, полная хозяйка в этом доме.

– О, я никогда не любила хозяйничать где бы то ни было, – с улыбкой возразила она. – И эта комната очаровательна!

* * *

Комната была оклеена обоями блеклых тонов, с розами и сиренью, которые в силу давности стали неотличимы друг от друга. Широкие окна выходили на террасу. К оконному стеклу ластилась ветка платана; когда Фанни открыла створку, его листок нежно коснулся ее щеки, словно приветствуя гостью. И она улыбнулась этой террасе, этому листку, этой тишине за окном – может быть, впервые вызвавшей чье-то восхищение. Да, Фанни улыбнулась, но не стала оборачиваться, чтобы разделить свое удовольствие с тенью – той тенью, которая, однако, всегда маячила у нее за спиной.


Ибо траур делится на множество этапов. Начавшись с жестокой боли, он становится привычным состоянием и для начала притупляет наши чувства, а позже пробуждает их, но приводит нас в полное безразличие, именуемое в данном случае «уходом в себя», или безучастием – как по отношению к самым близким людям, так и к посторонним. Словом, ко всему, что повергает нас в смятение, нагоняет тоску, но мало-помалу возвращает к жизни, не имеющей отношения к скорби, – к череде дней, к перипетиям и мгновениям, сменяющим друг друга уже без него, или без нее, или без обоих. Но вас поддерживает вовсе не уверенность в другом существе, в другой судьбе или в другом счастье, а, скорее всего, попросту «жаркая жажда жить», о которой писал Элюар[20], – она рождается вместе с вами из материнского чрева и поддерживает ваше существование. И наступает время траура по себе самому – прежнему, который нужно пережить, род презрения без воспоминаний даже о самых счастливых днях. Это неизбывное, черное презрение к себе самому, этот механизм страдания превращает вас ночами, под одеялом, в стонущее животное, а днем в непроницаемое существо, презревшее слезы. Вы уже противитесь горю, боретесь с ним, и меланхолия защищает вас, как фасад, как непроницаемая завеса. Окружающие питают какое-то необъяснимое почтение к скорбящему созданию, которым вы стали, и этот образ возвышает вас – более того, выглядит соблазнительным в их глазах. Но если кто-то другой сумеет чутко отнестись к вашему горю, к вашему отречению от жизни и если это отречение не слишком унизит его, если этот другой будет знать, что ваше убитое сердце еще бьется, – тогда все может стать открытым окном, выходящим на террасу погожим осенним полднем. И касание первого же листа платана, прильнувшего к вашей щеке, вдруг покажется вам не пощечиной из прошлого, а счастьем – невыразимым, непостижимым счастьем, каким бы именем его ни назвать.


Развешивая свои четыре блузки, пару свитеров и прочие, в высшей степени элегантные наряды в шкафу этой очаровательно-старомодной комнаты, Фанни наслаждалась каждой минутой мирной тишины, нарушаемой лишь поскрипыванием паркета у нее под ногами.

* * *

Прошло десять минут, в дверь постучали; и за спиной Фанни, стоявшей у шкафа с вешалками в руках, появилась Мари-Лор. Таким образом, мать увидела ее сначала в зеркале дверцы, с головы до ног, – дочь была на пять сантиметров ниже матери, что ее всегда жутко уязвляло.

На Мари-Лор было очаровательное бледно-сиреневое полотняное платье, а на шее великолепное малахитовое ожерелье, выгодно подчеркивающее цвет глаз. Туфли на плетеной подошве придавали ей вид скорее девочки-подростка, чем молодой дамы. На какое-то мгновение Фанни почудились, будто в зеркале отражаются три женщины, – эта иллюзия всю жизнь преследовала ее, свидетельствуя об отсутствии правды или человечности в любых самых традиционных отношениях.

Фанни резко обернулась и взглянула на дочь с ностальгией матери, давно не видевшей дочь. А Мари-Лор, как всегда, выдержав три секунды, предварявшие все их встречи и «выходы на публику», затворила дверь и сделала пять шагов в сторону матери. Фанни оперлась одной рукой на штангу с вешалками, легонько поцеловала дочь в висок и отстранилась.


– Мама, прошу прощения, меня вдруг одолел такой крепкий сон… Я собиралась встретить вас на крыльце, а тут… рухнула на кровать и заснула как убитая… Мало того, кто-то барабанил в дверь так, будто гестапо явилось!

– Твой свекор был немного раздражен, зато твой муж вел себя безупречно, – сухо ответила Фанни. – С каких это пор ты запираешься у себя в комнате? А вообще, моя дорогая, ты стала настоящей красавицей.

– Просто чудо, если это так, – медленно ответила Мари-Лор. – Сколько уже времени я тут живу? И сколько времени прошло с тех пор, как Людовика объявили здоровым и способным вести нормальную жизнь?

И она расхохоталась, к великому удивлению матери.

– Ты только представь себе: после трех лет сомнений и прогнозов ему даже не поставили окончательный диагноз!

Фанни присела на широкую кровать.

– Но тогда что ты здесь делаешь? Ты его любишь или нет? Только не уверяй меня, что остаешься здесь из преданности мужу… Если ты считаешь его сумасшедшим, разводись. Насколько я знаю, вы живете в одной комнате. Так реши наконец, чего ты хочешь.

– Я уже не чувствую себя женщиной, мама. И моему терпению есть предел. Тут творится такое, о чем я не могу рассказать даже родной матери.

«Особенно матери», – подумала Фанни без сожалений и грусти: она давно уже отрешилась от Мари-Лор и от своих материнских переживаний. Встав, она подошла к окну, чтобы не видеть кровати, обоев, двери – всех этих символов супружеской жизни. Тем не менее мать и дочь питали друг к дружке чувство, близкое к восхищению: Фанни – из-за бессердечия Мари-Лор, – так относятся к кому-то, не похожему на вас самих, от рождения лишенному этого органа – сердца; Мари-Лор – как раз из-за сердечности, чувствительности, доброты Фанни – качеств, которые, по ее мнению, можно развить в себе, изучая их, как политические науки, и которые, в числе некоторых других, высоко ценились в обществе, хотя были абсолютно бесполезны для карьеры; впрочем, Мари-Лор так и не нашла ни времени, ни желания этим заняться.


– Какая красивая терраса, – рассеянно заметила Фанни, облокотившись на подоконник.

Мари-Лор бесшумно подошла к ней и вдохнула вечерний воздух сада, смешанный с ароматом духов матери, неожиданно вернувшимся к ней из детства, о котором она не любила вспоминать, хотя этот аромат – пусть он и свидетельствовал о равнодушии ко всей ее жизни – все же пробуждал в ней легкую тоску по тем годам. Даже сам Квентин Кроули был слишком мужественным – а может, и слишком боязливым, – чтобы вмешиваться в безжалостные ароматические предпочтения своей дочери-подростка. «К чему она стремится, моя матушка, – стать законодательницей моды? Ничего у нее нет – ни будущего, ни любовника!» – подумала Мари-Лор, хотя для нее это последнее слово никак не связывалось ни с любовью, ни с соблазном.

«К чему она стремится, моя дочь, в своем еще юном, совсем неранимом возрасте?» – думала, в свою очередь, Фанни, которая вдруг на какое-то мгновение почувствовала себя ответственной за эту женщину, созданную для того, чтобы наверстать упущенное и украсить любовью потерянное время.

Эти размышления прервал веселый голос. Голос Людовика, который окликнул их с террасы, где он стоял, изнывая, как школьник, от нетерпения.

* * *

В тот день у Людовика не было свидания. «Займись-ка ты хоть немного домашними делами», – буркнул ему отец. Анри очень боялся, что к ним пожалует некто вроде засохшей старой девы или скорбящей вдовы – ничего общего с «Веселым Парижем», – которая до сих пор держит в голове все перипетии той чертовой свадьбы. Но память подвела его, заставив сочинить унылую сценку, в которой воображаемый Людовик водит под ручку воображаемую увядшую даму, показывая ей террасу и гостиную, все до последнего уголка, а Мари-Лор уныло тащится за ними следом. На самом деле с приездом Фанни в доме все переменилось, и теперь Анри с удовольствием воображал эту парочку стоящей в тени главной аллеи, а своего сына – обнявшим даму за плечи. Не исключено, что через неделю он и увидит их именно в такой позиции, только без всякой Мари-Лор, – и эта перспектива привела его в раздражение. Фанни Кроули и его сын, в его парке или в его гостиной, – этот образ вызывал у него определенные мысли, какие порождает вожделение, а ревность еще и усугубляет, пусть даже все это не имеет ничего общего с реальностью.


Итак, именно Анри Крессон сочинил сценарий представления, намеченного на конец сентября. Иногда бывает так, что роли a contrario[21] пробуждают самые что ни на есть бурные страсти в душах второстепенных участников представления, вовлеченных помимо их воли в самые роковые обстоятельства. Анри Крессону, грубому, властному и безжалостному во всех жизненных ситуациях, никогда не приходилось быть жертвой таких эмоций, если не считать печали и сиротливости, связанных со смертью жены. Но вот теперь его внезапно, как молния, поразила ревность, которую он не мог ни внятно выразить, ни подавить.

С момента прибытия Фанни роль ее помощника, естественно, досталась Людовику. В конце концов, именно заботой о его душевном здоровье объяснялся этот вечерний прием со всей надлежащей пышностью, чреватой сумасшедшими расходами на угощение (птифуры, легкие или плотные «антре», пирамиды кремовых пирожных и прочие яства), на расчистку аллей и стрижку деревьев в парке, на удвоенное число слуг, сплошь недотеп и воров, по мнению Мартена). Все это было плодом фантазии Анри Крессона (весьма дорогостоящим) и, как следствие, задачей Фанни. Вот почему Людовику поручили показать теще декорации предстоящего действа – различные гостиные, где ей надлежало принимать, дабы реабилитировать зятя, толпы богатых гостей, коих она a priori считала невыносимыми. Миссия эта, сама по себе сложная, оказалась не такой уж тяжкой для Людовика, чьи врожденная искренность и полное равнодушие к социальным различиям превосходили или, по крайней мере, благополучно обходили все трудности, зато Фанни терпеть не могла подобные «сборища», для которых, по ее мнению, было совершенно невозможно создать мало-мальски элегантный антураж. Эта задача представлялась ей такой же безумной, как и сам проект. Что она делает здесь – без любимого мужа, с нелюбимой дочерью, – пытаясь доказать факт полного или частичного выздоровления почти незнакомого молодого человека, которого, правда, теперь, в этом году, находила более симпатичным, но все же странным? Бывали в ее жизни один или два периода, когда все складывалось легко, благополучно или хотя бы так, как окружающие хотели, ждали, надеялись, когда все основывалось на чувстве или чувствах, будь это всего лишь амбиции, но когда эти чувства соединяли супругов, любовников, родственников. Здесь же не было ничего похожего. Вокруг она видела лишь слепцов, не желавших признать, что они превратились в чудовищ.

На самом деле люди, способные здраво судить об окружающих, люди, считающие своим долгом проявлять нежность к другим и уважать их право на заблуждения, хоть этим доказывают наличие души в своем существовании.

Тогда как претенциозность, равнодушие и полуагрессивность обитателей Крессонады объяснялись главным образом глупостью и полным отсутствием интереса к кому бы то ни было. Веселый настрой встречи на вокзале и особенно по дороге, в машине, бесследно испарился. Остался только дом – огромная, грузная хоромина, полная лестниц, галерей с бойницами и ко всему безразличных людей. Фанни встречала и по-разному оценивала многих богачей – снобов, клиентов знаменитого кутюрье – своего шефа, но никогда еще не сталкивалась с существами настолько чуждыми ей по духу. Здесь царили не деньги, не амбиции, не жажда власти – словом, ничего из явлений ей знакомых, но какая-то дремучая некоммуникабельность, свойственная всем членам этого семейства, обдававшего ее холодом. Она чувствовала, что в этом доме никогда не велись разговоры между женой и мужем, между отцом и сыном, между Мари-Лор и ее свекровью. Каждый ревностно охранял только свое достояние, свою епархию и ни в коей мере не интересовался другими. И эта обособленность буквально носилась в воздухе, смешиваясь с деревенскими ветрами, которым лишь изредка удавалось ее развеять.

6

Фанни твердо решила, что в день большого приема здешняя погода просто обязана быть прекрасной. При одной лишь мысли о том, как втиснуть две сотни незнакомых личностей во внутренние покои, между марокканскими пуфиками и мраморными восклицательными знаками статуй, ей хотелось немедленно сбежать отсюда. Но она обладала бесстрашием людей, которые дерзко бросают вызов судьбе и побеждают, а потому заранее приготовилась, даже в случае проливного дождя, стоять вместе с растерянными гостями в доме, смотреть вместе с ними, как полотняные тенты, буфеты, столы – словом, все, что она напридумывала, – медленно оседают наземь, и тем хуже, если Венера Милосская у нее за спиной тоже увидит все, что творится снаружи, поверх голов запоздавших мокрых людей. И тогда кто осмелится утверждать под таким ливнем, в такой суматохе, что Людовик безумнее, чем все окружающие?! Пускай непогода бушует, как ей угодно, – даже в этом случае миссия Фанни будет выполнена, хотя для нее самой это было бы слабым утешением: фильмы-катастрофы всегда угнетали ее не меньше, чем капризы знаменитых дизайнеров.

* * *

«Я, конечно, предоставляю вам полную свободу действий!» – объявил Анри в день ее приезда, за ужином. По тому, как вздрогнул Мартен, и внезапно онемели все сотрапезники, Фанни поняла, что в доме Крессонов эта фраза доселе не звучала – во всяком случае, из уст хозяина, который вдобавок, желая подчеркнуть изысканность своего высказывания, сопроводил его светской улыбкой, только подчеркнувшей его вульгарность. Впрочем, ее и подчеркивать не требовалось: об этом свойстве говорило все – и бычья внешность Анри, и его бесцеремонность в отношениях с людьми, и убежденность в собственном превосходстве, хотя, как ни странно, эта вульгарность бросалась в глаза именно в тех случаях, когда он инстинктивно пытался ее скрыть.


В Туре, где все страсти обычно порождались отзвуками, долетавшими из Крессонады, эта «свобода действий» произвела фурор – во всяком случае, среди городских коммерсантов. Вторым событием, которое должно было положить конец всем кривотолкам, касавшимся душевного здоровья Людовика, стало послание означенного Людовика, написанное от руки на листке из школьной тетрадки и приглашающее мадам Амель на свидание в охотничьем домике на следующей неделе. Мадам сначала изумилась, потом умилилась, потом разъярилась: это еще что за фортели?! У нее есть дом, у нее есть девочки! С какой стати она должна резвиться с сыном своего бывшего клиента в какой-то лесной халупе? Подумать только – у нее самые красивые девушки в Турени, а этот сопливый развратник предпочитает им женщину (то есть ее, мадам Амель!), которой уже сильно за шестьдесят! Однако все эти гневные чувства очень скоро уступили место тому, что победить невозможно, – любопытству.

Итак, в субботу, в три часа пополудни, Людовик и мадам Амель сидели лицом к лицу в указанном любовном гнездышке – он в вельветовом костюме, она в черном комплекте с гипюровой отделкой и воланами, практически броня. В конце диалога, трудно передаваемого во всей своей полноте, выяснилось, что Людовик питает к пожилой своднице абсолютно невинные чувства: ведь именно благодаря ей он вновь испытал радости любви, избавившие его от долгой депрессии. После чего молодой человек, извинившись за то, что поручает ей роль почтальона, вручил мадам Амель конверт, содержавший более чем приличную сумму, вырученную Людовиком (этого она так и не узнала) от продажи четырех его часов, из коих одни, подаренные ему на первое причастие, были из чистого золота.

А затем он доставил ее на такси в город, где она со слезами на глазах обняла его, прижав к сердцу.

Как ни странно, мадам Амель ни с кем не поделилась подробностями этой встречи, которую прежде щедро комментировала, – теперь она выдавала на публику лишь смутные, но самые трогательные версии. Например, объявляла: «Людовик, может, и ненормальный, но он настоящий джентльмен!» Что же касается самого Людовика, то он ощутил себя подлинным Казановой и помчался в Крессонаду – обычная пробежка, только с куда большим энтузиазмом. Ибо сейчас он стремился не к своей молчаливой, равнодушной семье и ненавидящей супруге, а к Фанни, к этой прекрасной и умной женщине, которая будет разговаривать с ним как с мужчиной. 7

Была половина пятого той самой субботы, когда Людовик вернулся из лесного домика после свидания с мадам Амель. Он остановился на террасе. Машины Анри что-то не было видно. В этот час здесь царило такое безмолвие и такое безлюдье, что он и сам на какой-то миг застыл как статуя, и только звуки рояля заставили его шагнуть вперед. Они доносились из старого кабинета рядом с гостиной, где стоял древний, всеми забытый «Бехштейн»; официально эта комнатка предназначалась курильщикам, музыкантам и просто собеседникам – иными словами, всегда была безлюдной и запущенной. Собственно говоря, она пустовала с самого рождения Людовика – он никогда не видел, чтобы рояль открывали, и никогда не слышал, чтобы тот издал хоть один звук. Он было усмехнулся, как вдруг из кабинета донеслась целая мелодическая фраза, поразившая его в самое сердце. «Ну наконец-то…» – подумал он, взволнованно дыша, подкрался по стенке к окну, откуда тек этот мед и этот яд, и увидел в комнате профиль Фанни – «высокомерный, неприступный», как ему на мгновение почудилось. Она повторяла этот пассаж раз за разом, и Людовика пронзило чувство беспредельного отчаяния: как же это он ничего не знал, ничего не понимал, всегда лишен был того, что таилось в этой музыке, что наверняка носилось в воздухе, вокруг него, чем наверняка веяло в Париже, где он влачил пустую, убогую жизнь, не умея ни обладать, ни наслаждаться чем-то по-настоящему ценным. Он привалился к стене и закрыл глаза, пытаясь сдержать непрошеные слезы. «Слезы… у взрослого… какая нелепость…» – подумалось ему.

Он вытер их рукавом и впервые за долгое время спросил себя: что же творится с ним, с Людовиком Крессоном? Те долгие годы, когда на нем испытывали всевозможные медикаменты, его, Людовика, спасало полное равнодушие к себе самому, полное отсутствие самоуважения, как, впрочем, и презрения, к своей персоне. Прежде его не обременяли никакие обязанности, за исключением тех редких, сентиментальных и весьма спорных, которые он иногда сам для себя придумывал; он не претендовал ни на какие права, да у него их никогда и не было, разве только право бездумно и щедро сорить отцовскими деньгами. В те времена он отличался неизменно беззаботным нравом, ровно ничего не зная о подлинном счастье, далеком от его повседневной легкой жизни; затем ему пришлось испытать смятение и страх смерти, после чего он смирился со своим одиночеством и довлевшим над ним отчаянием. Обделенный с самого детства материнской любовью, он долго чувствовал себя неполноценным, каковым вскоре и был признан официально.

* * *

Внезапно музыка смолкла, окно распахнулось.

– Людовик? Что вы здесь делаете? Я думала, вы… наверно… играете в теннис, – пробормотала Фанни.

Она уже знала – конечно, от Филиппа – о сегодняшней эскападе молодого человека, о его стремлении найти себе какую-то отдушину. И выслушала эту сплетню не очень внимательно, даже с легкой неприязнью. Но, обнаружив Людовика под окном и увидев его лицо, такое искаженное, словно он вышел из чистилища, а не из рая, прониклась к нему острой жалостью.

– Вы ужасно бледны, – сказала она. – Ну-ка, влезайте в окно.

Он повиновался, но так нерешительно, что она поскорее усадила его на стоявшую перед роялем трехместную банкетку и, сев рядом, с любопытством взглянула на него. Спокойствие Людовика показалось ей необычным, так же как и его лицо, – всегда замкнутое, сейчас оно светилось, а рассеянный взгляд сегодня был живым и блестящим. Она вновь наиграла правой рукой ту же музыкальную тему.

– Да что с вами?

– Я не видел этот рояль открытым с самого детства, – ответил он и как-то неопределенно взмахнул рукой, выражая Фанни свое восхищение.

– Никогда не видели открытым? Просто невероятно! А ведь это прекрасный «Бехштейн», и, хотя им явно давно не пользовались, звучит он великолепно. Я попросила Мартена найти настройщика, и тот приезжал сегодня утром. Он работал очень тихо. Да и стены в этом доме такие толстые. А вообще… господи, до чего же тут все уродливо! – добавила она, забыв, что запретила себе любые комментарии по поводу интерьера Крессонады.

– А что это вы играли? От этой мелодии прямо сердце замирает, – сказал он и покраснел. – Знаете, я ничего не понимаю в музыке, ну ровным счетом ничего. Когда я лежал в клинике, мне удалось купить обалденный транзистор, с маленькими такими наушниками, – это меня успокаивало. И чего я только не наслушался! – продолжал он, беззлобно умолчав о том, что музыкальные отрывки были ему предписаны в качестве терапии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю