Текст книги "Любите ли вы Брамса? (сборник)"
Автор книги: Франсуаза Саган
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
– Умоляю вас! – что есть мочи выкрикнул Северин. – Будьте так добры, минуту внимания! Робин Дуглас, как и обещал, сейчас кое-что нам споет.
Публика расселась без особого энтузиазма, и Северин выключил почти все светильники. Кто-то, слегка оступившись, приблизился к Жозе и уселся рядом. Певец грустно объявил «Old Man River» и под чье-то «браво» начал петь. Поскольку он был чернокожим, все сразу уверились в его таланте и слушали затаив дыхание. Он пел довольно медленно, слегка блея, и обиженный на весь мир молодой человек пробурчал себе под нос что-то насчет истинной негритянской задушевности. Жозе, которая объездила с Аланом Гарлем вдоль и поперек, особого восхищения не испытывала и даже зевнула. Она откинулась на спинку кресла, взглянула на соседа справа. Сначала она увидела черный, тщательно начищенный и поблескивающий в полумраке ботинок, потом безукоризненно отглаженную складку брюк и, наконец, спокойно лежавшую на этих брюках руку. Руку Алана. Теперь она ощущала, что он смотрит на нее; стоило ей только повернуть голову, и их взгляды встретились бы, но ее сдерживал внутренний трепет. Да, хоть это было смешно и глупо, Жозе боялась, что после того, как она его бросила, он заявит о своих правах и закатит скандал, может, даже здесь, у Северина, которого он видит в первый раз. Она замерла. Возле нее ровно дышал чужой на этом вечере, испытывавший, подобно ей, скуку от посредственного пения иноземец, ее любовник, с которым вот уже месяц она была в разлуке. Рядом, в темноте, безмолвно, возможно, не осмеливаясь к ней обратиться, сидел Алан. На мгновение ее так потянуло к нему, что она резко подняла руку к шее, будто застигнутая врасплох. Почти сразу же пришло ясное осознание того, что он, иноземец, среди всех ее друзей и родных был ей всего ближе, ибо их связывала не только физическая близость, но и прошлое: его нельзя было ни отменить, ни оспорить, и оно сводило на нет еще совсем недавно владевшее ею чувство эйфории и свободы.
«Плохо поет», – тихо сказал Алан, и она повернулась к нему.
Взгляды их встретились, впились друг в друга, в них были смущение и растерянность, радость обретения и отказ от этой радости, искренняя нежность и наигранное удивление, горечь и страх, каждый замечал в другом лишь светлый блеск глаз, до боли знакомый овал лица и беззвучную, неудержимую дрожь в губах. «Где ты была?» – «Зачем ты пришел?» – «Как ты могла меня бросить?» – «Что тебе от меня еще нужно?» – все эти обрывочные восклицания, пронесшиеся в их сознании, вдруг перекрыли последние, к счастью, слова негритянской песни.
Жозе усердно зааплодировала вместе со всеми. Глупо, конечно, бить в ладоши, когда кто-то упорно на вас смотрит, но для нее это означало не восхищение певцом (он ей не понравился), а намеренное присоединение ко всем остальным, к своей семье, своим соотечественникам даже тогда, когда вкус им временно изменял, и, таким образом, освобождение от Алана: она вновь среди своих, их жизнь теперь ее жизнь. Северин зажег свет, и она увидела наконец такое детское, такое беззащитное лицо мужа, лицо чистосердечного, несчастного молодого человека, меньше всего походившего на жестокого злоумышленника.
– Как ты здесь оказался?
– Я искал Бернара. Он обещал мне найти тебя.
– Откуда у тебя этот ужасный галстук? – вновь заговорила она, остро ощутив прилив блаженной радости, который, как только прошел первый испуг, мешал ей думать.
– Я купил его вчера на улице Риволи, – с легкой усмешкой ответил Алан.
Они продолжали беседовать, повернувшись друг к другу в профиль, будто в гостиной все еще выступал певец или разыгрывался какой-то другой спектакль.
– Не надо было этого делать.
– Да, не надо.
Он сказал «да, не надо» так тихо, что она не смогла уловить, вкладывает ли он в эти слова другой, более широкий смысл. Вокруг нее снова замелькали чьи-то лица, гостиная наполнилась веселым гомоном, но ей уже казалось, что она присутствует на театральном действе и столь же далека от актеров, сколь была к ним близка всего полчаса назад. Мимо проплыла, кудахча и пошатываясь от выпитого, какая-то нелепая кукла, и она узнала Элизабет.
– Тебе понравился Робин? Он прекрасно поет, не правда ли?
Задавая этот вопрос, Северин низко наклонился к ней. Она рассеянно представила ему Алана, который поднялся и дружески пожал руку Северина.
– Счастлив с вами познакомиться, – сказал Северин. Он был явно смущен. – Вы надолго к нам в Париж?
Алан что-то невнятно пробормотал в ответ. Она поняла, что они как можно быстрей должны уйти, с объяснениями или без; было ясно, что приятный вечер грозил вылиться в невыносимый кошмар. Она поднялась, приложилась к щеке Северина и вышла, не оборачиваясь. Алан был рядом, он молча открывал ей двери, помог надеть пальто. Выйдя из дома, они успели сделать несколько неуверенных шагов, прежде чем Алан решился взять ее под руку.
– Где ты живешь?
– На улице Бак. А ты? Да, вспомнила, в «Рице».
– Можно я тебя провожу?
– Конечно.
По улицам гулял легкий ветерок. Они шли не спеша, не совсем в ногу. Жозе ровным счетом ни о чем не думала, у нее мелькнула лишь одна мысль: «Пройти бульваром Сен-Жермен было бы ближе, но там, наверное, ужасный ветер». Она тупо смотрела себе под ноги и нехотя вспоминала, где и когда она могла купить эти туфли.
– Как же плохо он пел, – раздался наконец голос Алана.
– Да, плохо. Теперь налево.
Одновременно они повернули налево. Алан убрал руку, и на какой-то миг ее охватило смятение.
– Ты же видишь, – сказал Алан, – я в этом ничего не понимаю.
– В чем именно?
Жозе вовсе не желала продолжать разговор, особенно слушать, что он думает о ней, о себе, об их совместной жизни. Ей хотелось домой, она не отказалась бы от близости с мужем, но ее совсем не тянуло выяснять с ним отношения. Алан прислонился к стене, закурил и стоял с отсутствующим взглядом.
– Я в этом ничего не понимаю, – повторил он. – Что я здесь делаю? Мне осталось жить лет тридцать или чуть больше, а что потом? Что за злые шутки с нами играют? Что все это значит – все, что мы творим или пытаемся сотворить? Придет день, и меня не станет. Понимаешь, меня не станет. Меня оторвут от земли, лишат ее, и она будет вращаться уже без меня. Как это дико!
Она с минуту смотрела на него в нерешительности, потом подошла и прислонилась рядом.
– Ведь это какой-то бред, Жозе. Кто из нас просил, чтобы его произвели на свет? Нас как будто пригласили провести выходные дни в загородном доме, полном всевозможных сюрпризов – скользящих половиц и прочего, а мы тщетно ищем хозяина этого дома, бога или кого-то там еще. Но там никого нет. В нашем распоряжении лишь выходные дни, не больше. Разве можно за этот миг как следует узнать, понять, полюбить друг друга? Что за мрачный розыгрыш? Перестать существовать, ты представляешь это? Однажды все кончится. Мрак. Пустота. Смерть.
– Зачем ты мне это говоришь?
Она дрожала от холода и безотчетного ужаса, навеянного его потусторонним голосом.
– Ведь я только об этом и думаю. Но когда ты рядом, когда ночью нам вместе тепло, тогда мне на все это плевать. Только тогда, и никогда больше. В эти часы я не боюсь смерти, я боюсь лишь одного– что умрешь ты. Самым важным, важнее любой великой идеи, становится твое дыхание на моей щеке. Я, как зверь, всегда начеку. Как только ты просыпаешься, я вливаюсь в тебя, в твое сознание. Я хватаюсь за тебя. Живу тобой. Какое мучение было сознавать, что ты села в самолет без меня, ведь он мог разбиться! Ты сошла с ума! Ты не имела права. Ты можешь представить, что жизнь без тебя лишена для меня смысла?
Он продолжил на одном дыхании:
– Я имею в виду жизнь без тебя как живого существа. Я понимаю, что тебе больше не нужен, я понимаю, что…
Он сделал глубокую затяжку и вдруг отошел от стены.
– Впрочем, я ничего не понимаю. Когда я сел рядом с тобой и ты несколько минут меня не замечала, мне казалось, что я пьян или в каком-то дурмане. Но ведь я давно уже не пил, разве не так?
Он взял ее за руку.
– В наших с тобой отношениях есть нечто истинное, ведь правда?
– Да, – сказала Жозе. Она говорила тихо, и ее мучили желания опереться на мужа и бежать от него. – Да, есть нечто истинное.
– Я ухожу, – сказал Алан. – Возвращаюсь в гостиницу. Если я доведу тебя до дома, то не смогу не войти в него.
Он выжидал с минуту, но она молчала.
– Ты должна прийти ко мне завтра в гостиницу, – продолжил он тихим голосом. – Как можно раньше. Придешь?
– Да.
Она бы сказала «да» в ответ на любую его просьбу, на глаза ее навернулись слезы. Он наклонился к ее лицу.
– Не дотрагивайся до меня, – остановила она его.
Потом Жозе смотрела ему вслед, он быстро удалялся, почти бежал, и хотя ее дом был совсем рядом, она остановила такси.
Жозе сразу легла в постель. Ее трясло от холода и горестных переживаний. Он сказал то, что и следовало сказать, заговорив о самом высоком: времени и неизбежном конце. Он смог выделить, обнажить главное, он указал ей, пожалуй, единственный способ обмануть смерть, если не считать веры, спиртного и впадения в маразм, – любовь. «Я люблю тебя, ты не уверена, что меня разлюбила, ты мне нужна, так чего же ты хочешь?» Да, конечно, он был прав. Ведь в ней и правда было что-то от собачонки, которая жаждала, чтобы ее подобрали и приласкали. Это она была в начале вечера веселым и любопытным зверьком, полным искреннего сострадания к Элизабет и восторга перед гостями Северина. Но стоило ей увидеть рядом руку Алана, как гости эти стали далекими, суетными и скучными. Алан как бы разлучал ее с другими людьми. Не потому, что она слишком горячо любила его, а потому, что он не любил других людей и увлекал ее за собой в круговорот своих собственных страстей… Она должна была видеть его и только его, ибо он никого, кроме нее, не видел. Силы покинули Жозе. Повернувшись к стене, она сразу провалилась в сон.
Утро следующего дня выдалось ясным, холодным и ветреным. Выйдя на улицу, она горько пожалела, что обещала отправиться в «Риц»: она предпочла бы, как в былые годы, посидеть на террасе кафе «Флора» или «Две макаки», встретить старых друзей, поболтать с ними о милых пустяках, потягивая томатный сок. Ей казалось, что идти к Алану в гостиницу «Риц» – значит следовать сюжету надуманного американского сценария, который совсем не вязался с ароматом парижских улиц, с тихим, умиротворенным бульваром Сен-Жермен, покорно подчинявшимся огням светофоров. Она дошла до Вандомской площади, спросила у администратора, в каком номере остановился Алан, и вспомнила о себе, о нем, об их браке, лишь открыв дверь.
Он лежал на кровати, обмотав шею старым красным шарфом, который едва прикрывал его голые плечи. На полу, у изголовья постели, покоился поднос с недоеденным завтраком, и она с раздражением подумала, что он мог бы достойнее ее принять. В конце концов, она по собственному желанию покинула его и теперь пришла, чтобы поставить вопрос о разводе. Его неглиже не совсем подходило для разговора на эту тему.
– Ты прекрасно выглядишь, – сказал он, – садись.
Она уселась в неудобное кресло, в котором можно было либо притулиться на самом краешке, либо развалиться полулежа. Она избрала первый вариант.
– К счастью, ты без сумочки и шляпы, – насмешливо произнес он, – а то бы я подумал, что ты пришла ко мне, как в кафе, позавтракать моей яичницей с ветчиной.
– Я пришла, чтобы поговорить с тобой о разводе, – сухо сказала она.
Он расхохотался.
– В любом случае не стоит принимать столь грозный вид. Ты похожа на сердитую девчонку. Впрочем, чему удивляться, ты так и не рассталась со своим детством, оно всегда рядом с тобой, спокойное, невинное. Оно не осталось позади, это – твоя вторая жизнь. Твои попытки приблизиться к настоящей жизни были неудачны, так ведь, дорогая? Я как-то говорил об этом с Бернаром…
– Не понимаю, при чем тут Бернар. Придется мне с ним объясниться. Во всяком случае…
– Ты оттаскаешь его за уши. А он объяснит тебе, что ты самое гуманное существо, которое он знает.
Она вздохнула. Продолжать было бесполезно. Оставалось лишь уйти. Однако ее настораживали улыбка и веселое настроение Алана.
– Брось ты это кресло, иди ко мне, – сказал он. – Боишься?
– Чего мне бояться?
Жозе присела на кровать. Они были совсем рядом, и она видела, как мало-помалу смягчилось выражение его лица, подернулись влагой глаза. Он взял ее руку и положил ладонью на то место, где чуть заметно вздувалось одеяло.
– Я хочу тебя, – сказал Алан. – Чувствуешь?
– Ну при чем тут это, Алан…
Красный шарф прикрыл его лицо, он притянул ее к себе, и она видела теперь лишь белизну простыни и его загорелую шею, отмеченную уже глубокой морщиной.
– Я хочу тебя, – повторил он.
– Но ведь я одета, накрашена и у меня не это на уме. Не жми так, я едва дышу. Мне, конечно, льстит твой порыв, но я пришла не за этим.
Однако, совершенно непроизвольно, она ласково провела рукой по одеялу, он дышал все глубже, нервно копошился под ее юбкой, и в конце концов она перестала сопротивляться, не понимая, чего же она хочет: уснуть после плохой ночи или вновь прижаться к мужчине. Вскоре они лежали обнаженные, изнемогая от короткой нежной борьбы и желания, во власти самых невообразимых ласк, на которые иногда толкает любовь, силясь понять, глотая слезы, что же их могло так надолго разлучить, прислушиваясь к зову плоти и вторя ему. И зов этот превращал тихое, спокойное утро на Вандомской площади в бешеную пляску тьмы и света, а деревянную резную кровать – в раскачивающийся на волнах плот.
Потом они лежали, почти не шевелясь, нежно вытирая капли пота друг с друга. Она снова подпадала под его власть.
– Завтра я найду подходящую для нас квартиру, – произнес наконец Алан.
Она не промолвила ни слова.
– Мне было гораздо лучше в Ки-Уэсте, – сказал Алан. – Тебе – нет. Ты пока нуждаешься в обществе. Ты хочешь встречаться с людьми, ты им веришь. Очень хорошо. Будем встречаться с людьми, твоими друзьями, ты мне скажешь, кто из них интересен. А когда тебе надоест, мы отправимся туда, где поспокойней.
Она слушала, чуть склонив голову, со слегка сконфуженным видом легкомысленной женщины, потом ответила:
– Что ж, блестящая мысль. И когда мы окажемся в спокойном местечке, ты начнешь вспоминать имена моих друзей, задашь мне массу вопросов, например: «А почему ты с такой милой улыбкой угощала Северина хрустящим картофелем в пятницу девятого октября? Ты что, с ним спала?»
Хотя Алан редко откровенно дурачился, однажды его угораздило разбить бокал об пол, и недавно нанятая горничная заявила, что, если и дальше будет так продолжаться, она долго у них не задержится. Вообще-то их жилище было весьма милым, хотя планировка второго этажа смахивала скорее на убежище богемы голливудского образца, чем на старый Париж. Лишь со временем Жозе сумела достать удобную и довольно красивую мебель, пианино и огромную радиолу. Они славно провели свое первое утро на новом месте. Если не считать кровати, торшера и пепельницы, квартира была еще пуста; они слушали великолепную запись Баха, который их в конце концов усыпил. В последующие дни они ходили по антикварным лавкам, Блошиному рынку, побывали на нескольких вечеринках. Жозе водила на них Алана, словно кошка, которая, осторожно схватив своего котенка за шкирку, повсюду таскает его с собой, готовая улепетнуть при любой опасности. Во всяком случае, так все это видел Бернар.
«Правда, кошки делают это из любви, – сердито добавил он, – а ты – из уважения к людям. Из страха, что он напьется, что будет всем неприятен, что закатит скандал». Но Алан целиком ушел в роль молодого, наивного, ослепленного любовью американского мужа. Он играл ее с таким усердием, что Жозе не знала, плакать или смеяться.
– Знаете, – сказал как-то Алан расплывшемуся от удовольствия Северину, – я очень доволен, что вы приобщаете меня к вашей жизни. Ведь мы, американцы, так далеки от Европы и особенно от утонченной, изысканной Франции. Я чувствую себя здесь профаном и боюсь, что Жозе меня стесняется.
Благодаря подобным скромным высказываниям, вкупе с его внешностью, он легко завоевывал сердца всех окружающих. Некоторые даже начали недоумевать, почему Жозе не старается делать так, чтобы он чувствовал себя более раскованно. Когда она с затаенным холодным ожесточением выслушивала стенания покоренных Аланом сердец, они казались ей смешными и такими грустными, подобными судебной ошибке. Но были и такие, кто, однажды услышав странный смех Алана или его слишком откровенные высказывания, смотрели на него, как и Бернар, со смешанным чувством симпатии и недоверия, что в известной мере походило на отношение Жозе к своему мужу, и это было для нее хоть и слабым, но все же утешением.
Во время долгого и бессвязного выяснения отношений, которое последовало за тем утром в гостинице «Риц», которое иначе как «утром примирения» они назвать не могли, они договорились, что все начинают заново, то есть подводят черту под бегством Жозе, разлукой и встречей в Париже. Нельзя сказать, что Алан и Жозе по-настоящему поверили во все эти красивые фразы. Устав от своих причуд, они просто отдавали дань неписаным законам, негласным правилам поведения, нравам того общества, в котором жили. Кроме усталости, была и другая причина. Они не могли признаться себе, что это тяжело пережитое обоими бегство, две недели, проведенные в смятенных чувствах, и особенно памятный вечер их встречи: ветер, чернокожий певец, неожиданность и страх, – что все эти события не были следствием преднамеренного решения. Алан считал: Жозе согласна с тем, что он «должен разделять с ней всю ее жизнь»; Жозе полагала: Алан не возражает против того, что «он – не вся ее жизнь». Однако об этом они помалкивали. Они просто сказали друг другу: «Мы свободны, мы смешаемся с окружающими и попытаемся это сделать не порознь, а вдвоем».
Но жизнь снова стала пресной. Где бы Жозе ни находилась, Алан не спускал с нее глаз, с подозрением смотрел на ее собеседников, и ей казалось, что внутри у него спрятана маленькая электронная машинка, которая неустанно что-то сопоставляет, высчитывает, обобщает – правда, результаты ее работы не выливались теперь в столь неприятные сцены, ибо он боялся, что жена снова сбежит. Тем не менее Жозе было тягостно чувствовать, что муж ни на минуту не оставляет ее в покое и, стоит ей резко к нему повернуться, она почти всегда ловит на себе его пристальный, оценивающий взгляд. Но постель продолжала оставаться местом их единения, и Жозе удивлялась, что она еще влечет их, побеждает усталость. По вечерам они вновь и вновь испытывали любовную лихорадку, страстную дрожь, которая поутру обоим казалась необъяснимой. Она, конечно же, не из-за этого оставалась с ним, но осталась бы она с ним, если бы не это?
Они постепенно привыкали к новому образу жизни, к бесконечно долгим утренним часам, к легким завтракам, к дневным походам в магазины и музеи, ужинам со старыми друзьями Жозе. Алан, само собой разумеется, не работал. Они походили на туристов, и это в немалой степени способствовало тому, что Жозе не покидало ощущение непрочности, эфемерности их парижской жизни, а это было на руку Алану: он только и ждал, что ей надоест подобное существование и он увезет ее отсюда. Увезет туда, где, кроме них, никого не будет. А пока он проявлял терпимость, как ее проявляют иногда к тем, кто капризничает. Однако капризом Жозе был весь ее жизненный уклад.
Бернар часто с ними виделся. Он понял суть их взаимоотношений и как мог старался поддержать Жозе, вернуть ей Париж, его очарование, сделать так, чтобы она почаще была на людях. Но нередко ему казалось, что он вовсе не помогает молодой, свободной, нуждающейся в его поддержке женщине, а имеет дело с глухонемой, которая упрямо стремится ввязаться в любой разговор. Порой она резко отворачивалась от него, начинала лихорадочно искать глазами Алана, и, когда их взгляды вновь встречались, он видел, что она едва сдерживает бессильную ярость. Ему представлялось, что она лишь однажды повела себя как независимая женщина – когда оказалась в открытом море с тем самым ловцом акул. Однажды он высказал ей эту мысль. Отвернувшись от него, она промолчала.
– У меня такое впечатление, что ты ведешь двойную жизнь, – сказал он в другой раз. – Ты – и взрослый человек, и в то же время – ребенок, который не отвечает за свои поступки, которого часто наказывают и который нерасторжимо связан с теми, кто его осуждает: ведь ты сама предоставляешь другим право тебя осуждать по той простой причине, что в любой момент можешь заставить их страдать.
Она встряхнула головой, взгляд ее ничего не выражал. Очередная вечеринка у Северина была в самом разгаре, вокруг стоял такой гвалт, что они могли наконец спокойно побеседовать.
– То же самое говорит Алан, так что здесь у вас полное единодушие. Что еще вы можете мне предложить? – спросила Жозе.
– Я?.. – он хотел было ответить «все», потом подумал, что это будет смахивать на реплику из плохого романа. – Я? Не обо мне речь. Речь о том, что ты несчастна и несвободна. И это совершенно не вяжется с твоей натурой.
– А что с ней вяжется?
– Все, что тебе не в тягость. Его любовь тебе тягостна, а ты считаешь, что так и надо. Но как раз так и не надо.
Она достала сигарету, прикурила от зажигалки, которую он поднес, и улыбнулась.
– Послушай, что я скажу. Алан убежден, что каждый человек барахтается в своем дерьме, никто и ничто не в силах его из этого дерьма вытащить– во всяком случае, здесь бесполезны собственные жалкие потуги или невнятные самозаклинания. Посему сам Алан неисправим, к нему нет никаких подходов.
– А ты?
Она прислонилась к стене, как-то вдруг расслабилась и заговорила столь тихо, что ему пришлось низко к ней склониться.
– Я не верю в никчемность человека. Не выношу подобной философии. Безнадежных людей не бывает. Я считаю, что каждый пишет картину своей жизни раз и навсегда, уверенной рукой, широкими, свободными мазками. Я не понимаю, что такое серость бытия. Скука, любовь, уныние или лень – все человеческое для меня наполнено поэзией. Короче…
Она положила свою руку на руку Бернара, слегка сжала ее, и он понял, что на какое-то мгновение она забыла о неусыпном взгляде Алана.
– Короче, я не верю, что мы – некое темное племя. Мы, скорее, животные, наделенные разумом и поэтической душой.
Он сжал ее ладонь, и она не сделала попытки освободиться. Ему хотелось прижать ее к себе, целовать, утешать. «Милый мой зверек, – прошептал он, – маленький, полный поэзии зверек». И она медленно отодвинулась от стены и спокойно, у всех на виду поцеловала его. «Если этот кретин посмеет поднять шум, – подумал он, не открывая глаз, – если этот озабоченный тип сейчас вмешается, я его сокрушу». Но ее губы уже оторвались от его губ, и он понял, что можно вот так, при всем честном народе, целоваться взасос, и никто этого не заметит.
Жозе тотчас же от него отошла. Она не понимала, что толкнуло ее поцеловать Бернара, но никакого стыда не испытывала. В его взгляде было нечто неотразимое, он был полон такой нежности, такой доброты, что она забыла обо всем: о том, что она замужем за Аланом, а Бернар женат на Николь, о том, что она его не любит, но, кто знает, может, никто никогда не был ей ближе, чем он в это мгновение. Ей казалось, что она не вынесет любого замечания Алана на сей счет, ведь он мог все это видеть, однако она точно знала, что он ничего не заметил. Для него все случившееся было бы столь неприемлемым, что провидение должно было пощадить его. «Я начинаю верить в судьбу», – подумала она и улыбнулась.
– Вот ты где! А я повсюду тебя ищу, – сказал Алан. – Представь себе, я встретил здесь старого приятеля, с которым учился живописи в университете. Он живет в Париже. Мне захотелось поработать с ним, как в былые времена.
– Ты рисуешь? – она не поверила своим ушам.
– В восемнадцать лет я этим очень увлекался. И потом, чем не занятие? Квартиру мы обставили, и я не знаю, куда себя деть, ведь ничего путного я делать не умею.
Сарказма в его словах почти не было, скорее, в них слышалось воодушевление.
– Не волнуйся, – продолжал он и прижал ее к себе, взяв за плечи. – Я не попрошу тебя смешивать мне краски. Ты будешь встречаться со старыми друзьями или, лучше, гулять одна, ведь…
– У тебя есть талант?
«А вдруг это мое спасение? – подумала она. – Вдруг и вправду он заинтересуется чем-либо, кроме себя самого и меня?» В то же время ей стало стыдно оттого, что она беспокоится лишь о себе.
– Нет, не думаю. Но я умею прилично рисовать. Завтра же и начну. Займу под мастерскую самую дальнюю, пустующую комнату.
– Но там совсем темно.
– Ну и что? Я ведь не умею рисовать то, что вижу своими глазами, – сказал он и рассмеялся. – Пошлю свое первое произведение матери, она покажет его нашему психиатру, пусть позабавится.
Она в нерешительности смотрела на него.
– Ты что, недовольна? А я-то думал, ты хочешь, чтобы я чем-нибудь занялся.
– Напротив, я рада, – сказала она. – Тебе это будет весьма кстати.
Порой казалось, что он видит в ней свою мать. Тогда она и в самом деле начинала говорить тоном свекрови.
– Как дела?
Она приоткрыла дверь и просунула голову в щель. Алан упорно не менял своих безукоризненно скроенных темно-синих костюмов и даже рисовал в них. Он с отвращением воспринял советы Северина, которому представлялось, что художнику скорее подходят вязаный свитер и велюровые брюки. Дальняя комната мало чем напоминала мастерскую художника. Правда, в ней стоял мольберт, стол, покрытый аккуратными рядами тюбиков с краской, на стеллажах лежало несколько недавно натянутых на рамы холстов, а посреди комнаты на мягком стуле сидел рассеянно куривший, хорошо одетый молодой человек. Можно было подумать, что он ждет, когда придет художник. Тем не менее вот уже две недели Алан проводил в своей комнатушке долгие часы и выходил из нее безукоризненно чистым, без тени усталости, в великолепном настроении. Жозе была в полном недоумении, не знала, воспринимать ли ей все это серьезно, но так или иначе четыре часа ежедневной свободы что-нибудь да значили.
– Все в порядке. Чем ты занималась?
– Ничем. Гуляла.
Она говорила правду. После завтрака она отправлялась на машине в город, медленно проезжала по улицам, останавливалась там, где ей хотелось. Особенно она любила один небольшой сквер, в нем стояло какое-то удивительно ласковое, живописное дерево, и она проводила там час-другой, не выходя из машины, смотрела на редких прохожих, на то, как в оголенных зимой ветвях гулял ветер. Она мечтала, закуривала сигарету, иногда слушала радио, замирала, полная блаженного покоя. Она не осмеливалась говорить об этом Алану, чтобы он не приревновал ее к этому скверику сильней, чем к мужчине. А ей никто не был нужен. Потом она тихо ехала дальше, куда глаза глядят. Когда вечерело, ее мало-помалу начинало тянуть домой, к Алану, и, возвращаясь, она испытывала подобие облегчения, будто муж был единственной нитью, связывавшей ее с действительностью. Видеть сны, мечтать… Ей хотелось бы прожить жизнь на берегу, не отрывая глаз от моря, или в сельском доме, вдыхая запахи трав, или возле этого сквера, жить в уединении, не переставая мечтать, лишь умом осознавая течение времени.
– Когда же ты мне что-нибудь покажешь?
– Может быть, через неделю. Что ты смеешься?
– Ты всегда выглядишь, как на светском приеме. А я слышала, что художники постоянно воюют с красками.
– В первый раз слышу французский глагол «воевать» в этом значении. Ты права, терпеть не могу пачкать руки, и такая мания для художника – сущая мука. Выпить не хочешь?
– Хочу. Пока ты будешь счищать киноварь со своего указательного пальца, я приготовлю тебе бокал сухого мартини. Как заботливая, безупречная жена художника…
– Мне бы хотелось, чтобы ты для меня позировала.
Она притворилась, что не слышит, и быстро прикрыла дверь. Позже он так и не повторил своей просьбы. Занявшись живописью, он стал пить меньше, и казалось, что он старается поменять свои гостиничные привычки.
– Где ты гуляла?
– Колесила по улицам. Выпила чашку чая в кафе на маленькой площади возле Орлеанских ворот.
– Ты была одна?
– Да.
Алан улыбался. Она строго посмотрела на него. Он тихо засмеялся.
– Ты, наверное, мне не веришь.
– Верю, верю.
Она чуть было не спросила почему, но сдержалась. В самом деле, ее удивляло, что он задает мало вопросов. Она поднялась.
– Я рада. Рада тому, что ты мне веришь.
Она сказала это тихим, вкрадчивым голосом. Он вдруг покраснел и заговорил на высоких тонах:
– Ты рада, что я проявляю меньше болезненной ревности, рада, что моя голова теперь лучше варит, ты рада, что я наконец чем-то занялся, как и всякий мужчина, достойный этого звания, хотя все мои занятия и состоят в том, чтобы пачкать холсты, не так ли?
Она молчала. Давно он не взрывался. Она упала в кресло.
– «Наконец-то мой муженек стал как все, он оставляет меня в покое на целых четыре часа», – вот что ты думаешь. «Он пачкает холсты, которых иные талантливые люди и купить-то не могут, ну и пусть себе, зато мне хорошо». Ведь именно это у тебя на уме?
– Я рада видеть, что у тебя наконец появились обычные человеческие заботы. Во всяком случае, не ты один пачкаешь холсты, даже если это и так.
– Это не совсем так. Я способен на большее. По крайней мере то, что я делаю, не хуже того, что делаешь ты: часами разглядываешь из машины сквер.
– Я тебя не упрекаю, – сказала она и запнулась. – Но как ты узнал о том, что я… о сквере?
– Я за тобой следил. А ты как думала?
Жозе подавленно молчала. Она не была разгневана, скорее, она ощутила леденящее душу спокойствие. Жизнь шла по-старому.
– Ты что же, устроил за мной слежку? И каждый день за мной следили?
Она громко рассмеялась. Алан побледнел как смерть. Он схватил ее за руку, потащил за собой, а она до слез хохотала.
– Бедный, бедный сыщик, как же ему было скучно!
Он довел ее до дальней комнаты.
– Вот мое первое полотно.
Он повернул к ней холст. Жозе мало что смыслила в живописи, но творение мужа показалось ей вполне заслуживающим внимания. Она перестала смеяться.
– Ты знаешь, а ведь это совсем неплохо.
Он отставил картину к стене и некоторое время в нерешительности ее разглядывал.
– О чем ты все время думаешь, когда сидишь там, в своей машине? О ком? Скажи, умоляю.
Он прижал ее к себе. Она силилась побороть в себе отвращение и жалость.
– Зачем ты следишь за мной? Это давно вышло из моды и говорит об очень плохом воспитании. Бедный частный детектив, наверное, возненавидел мой сквер.
Ее снова подмывало рассмеяться. Она закусила губу.
– Скажи же, о чем ты там думаешь?
– О чем я думаю? Не знаю. Нет, правда не знаю. Иногда о моем любимом дереве, иногда о тебе, о друзьях, о лете…








