Текст книги "Бумажный домик"
Автор книги: Франсуаза Малле-Жорис
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Молчание
И потому я чувствую, что так и не решила эту проблему, самую важную для меня. Я безоружна перед Ло, перед ее отчаянием. Возлюби всех и поступай как пожелаешь. Но разве одной любви достаточно? Разве любовь – оправдание? А любовь к Богу, разве это не тот же самый комикс, который спасает меня от необходимости заглянуть в бездну?
Один знакомый говорил мне:
– Лучше я усыновлю ребенка, чем заведу собственного. По крайней мере, зло уже свершилось без меня.
В этом все дело. Исправлять, стремиться к лучшему, бороться против несправедливости мира – это одно. Принять на себя ответственность за рождение новой жизни и тем самым утверждение этой несправедливости – совсем другое, это вещи разного порядка. И то и другое – риск, но рисковать другим, рисковать ребенком, вскормленным твоим молоком, – значит действительно сжигать корабли, материнство всегда из области сверхъестественного. Может быть, именно потому, что я так глубоко чувствую простую физическую радость материнства, я особенно остро сознаю и всю его рискованность. Эта моя радость, не за чужой ли она счет?
На лугу в Ге-де-ла-Шен семилетнего Венсана укусила оса. Он рыдает.
– За что она так? Я ведь ей ничего не сделал!
И до самого вечера этот мальчик, совсем не плакса, будет проливать горючие слезы. «За что?» Я терпеливо повторяю:
– Это ведь оса, она испугалась, вот и все. Она не поняла, что ты не хочешь причинить ей зла.
Но я знаю, что за этим страдальческим лицом и полными мучительного удивления глазами стоит нечто гораздо более важное, чем осиный укус.
– Почему, – спрашивает мой ласковый Венсан, – весь мир не одна только любовь и гармония?
Он спрашивает у меня, ведь именно благодаря мне он появился в этом мире. Спрашивает в первый раз и уж, конечно, не в последний. Оскорбленный приятелем, обиженный учителем, насмотревшись ужасов по телевизору – именно ко мне он будет всякий раз обращаться. Почему? За словами, которые я произношу, слышит ли он мое молчание? Я не знаю, малыш, пока еще не знаю.
Если бы на месте Венсана была Альберта, она бы в ярости растоптала осу, Полина сразу же забыла бы об укусе, а вот Даниэль никогда не спросил бы меня – почему? Он никогда не задавал мне этого вопроса. Дитя моей безоружной юности, он инстинктивно чувствовал, что каждый должен искать свой собственный ответ. Скорее мой товарищ, чем сын, он рос, а я набиралась ума. Молчание мы поделили между собой.
* * *
– Что такое выкидыш? – спрашивает Альберта.
– Когда ждешь ребенка и теряешь его прежде, чем он станет достаточно сильным, чтобы жить.
– Но иногда это делают специально?
– Да, иногда специально. Кто тебе это сказал?
– Ло сказала Аните: «Конча-то опять устроила себе выкидыш». А зачем она это сделала?
– Думаю, потому что она несчастна и ей не хотелось, чтобы ребенок стал таким же несчастным, как она…
– Значит, она его убила и она преступница, – заключает Альберта удовлетворенно.
Как всякая здоровая натура, она несколько кровожадна и в общем-то не против, чтобы и мир был таков.
– Да, ее можно было бы назвать преступницей, если бы она сделала это из дурных побуждений. Но я думаю, ей просто не хватило ума понять, что и у ее ребенка есть надежда стать счастливым или чего-нибудь добиться в жизни…
– А ты, мама, ты была уверена, что мы будем счастливы? Да?
– Уверена… Знаешь, никогда ни в чем нельзя быть уверенной.
– Но мы же счастливы!
– Может быть, вы не всегда будете счастливы. Правда, я все же надеюсь, но не могу быть уверенной.
– А тебе будет грустно, если мы будем несчастны?
– Очень.
– И тогда ты, наверное, скажешь себе: лучше бы у меня был выкидыш?
– Вряд ли. Конечно, в минуту отчаяния мне могли бы прийти в голову такие мысли, только это был бы грех. Горе может научить нас многому, сделать богаче, оно может обратить нас к Богу и обернуться радостью.
– Да… но все же лучше быть счастливым.
– Думаю, для настоящего святого это примерно одно и то же. Либо ты живешь в Боге, счастливый или несчастный, и все хорошо. Либо нет…
– Да. Но ведь Богу неприятно, если мы несчастны, правда? Ему не может быть это приятно?
– Конечно, не может. И все же на свете много несчастных людей.
– Наверное, Бог, когда видит это, говорит себе: «Жаль, что я не устроил себе выкидыш».
И снова о воспитании
Мне скажут, что мои дети очень плохо воспитаны. В тринадцать лет я считала, что дети выходят из пупка, а по воскресеньям разгуливала в белых носочках.
Альберта в свои десять лет знает, что такое выкидыш и что можно прекрасно «родить ребенка, не будучи замужем», но я не думаю, чтобы это в самом деле нанесло ей вред. Труднее другое – дать ей представление об идеале, не замыкая ее в абстракции, и научить ее не судить других, не разрушив при этом представления об истинных ценностях.
– Ты ведь разводилась, мама? – спрашивает Полина.
– Да.
– Это плохо?
– Ничего хорошего.
– Это твоя вина?
– Если мы не ладим с другими, значит, мы наверняка в чем-то и сами виноваты.
– Но ты ведь тогда не венчалась в церкви, значит, это не считается, – живо вмешивается Альберта, которая никак не хочет признать, что я могла быть неправа.
– Церковь не считает это браком, но все-таки считает грехом.
– О! – огорченно восклицает Альберта.
– Ты, может быть, считаешь, что мама никогда не грешила? Она ведь такая же, как мы, мама, – говорит Полина, которую эта мысль скорее забавляет.
– Что поделать, я не святая, – говорю я Альберте.
– Жаль, – отвечает она так нежно.
Она, такая суровая, в глубине души по-настоящему нежна. Я не жалею, что мы с ней обсуждаем эти вопросы, пока она еще смотрит на них с лучезарной простотой ребенка.
Но что со мной было, когда я узнала, что Полина всюду, даже на уроках закона Божьего, хвастается:
– Твоя мама выходила замуж всего один раз, а моя целых три! А если бы она только захотела, могла бы выйти и десять!
Полина
Наша Полина настоящий сорванец. В младенчестве она была ласковым и веселым ангелочком. Спала в нашей спальне и никогда не плакала ночью, никогда не требовала свою бутылочку раньше семи часов утра и смеялась даже во сне.
Но как только ей исполнилось четыре года, мы поняли, что ее общительный характер имеет и свою оборотную сторону Полина стремилась к независимости. В пять лет она уже ходила в гости обедать.
– Так ты пригласишь меня пообедать? Когда? – спрашивала она кого-нибудь из соседей, лучезарно улыбаясь и сверкая глазенками. И шла в гости.
Между пятью и шестью годами она дважды обручалась. Ее любимый жених жил с нами в одном дворе. Он торчал с самого рассвета под ее окном и посылал ей воздушные поцелуи, на которые она откликалась веселым птичьим щебетанием.
Полина разработала целую систему миграции: она ночевала то у одних, то у других и везде чувствовала себя превосходно. Летом мы отдали ее родственникам Долорес, очень милым людям, которые жили в предместье Мадрида и ни слова не говорили по-французски. Когда Жак приехал за ней полтора месяца спустя, Полина верховодила веселой ватагой испанских мальчишек, бегала босиком и ни слова не говорила по-французски. Зато очень лихо ругалась по-испански.
– Только и слышишь – Полина да Полина, – пожаловалась в один из своих горьких дней Альберта. – Я вот гораздо послушнее и занимаюсь больше. Чем она лучше меня, Полина?
Это правда. Альберта суровая и пылкая, умная и впечатлительная, трудолюбивая и скрытная, верная, наконец. Но Полина… Полина сама радость, вот и все, но этого достаточно. Долорес от нее без ума. Она водит ее в бары, пичкает оливками, жареной картошкой, гранатовым соком.
– Ты не думаешь, что детям вредно вот так таскаться по кафе? Это отбивает у них аппетит, и потом неизвестно, чего она там наслушается…
– Ой, что вы, не волнуйтесь. У меня очень приличные друзья, – говорит Ло. – А уж если кто захочет рассказать какое-нибудь свинство, я ему так физиономию разукрашу…
– Да, да, вот будет здорово, – подхватывает Полина.
Так она познакомилась с североафриканцами, уличными торговцами овощами, продавцами пирожков, каменщиками. Али спрашивает ее:
– Как тебя зовут?
– Полина.
– Понина – очень красиво. Это значит маленькая лошадка, да?
Видно, он считает, что «Понина» – уменьшительное от «пони». Моей дочери это явно нравится.
– Да.
– Тогда выбери мне номера для тройного. Пятый или седьмой?
– Седьмой.
– Двадцать второй или шестнадцатый?
– Двадцать второй.
– Диамант или Раглан III?
– Диамант.
Али старательно записывает. Он выиграет. В следующее воскресенье к оракулу обратятся уже четверо.
– Хорошо, – говорит Полина, – но если вы выиграете, вы и мне что-нибудь дайте.
Сделка заключена. Неделю спустя Полина обходит кафе на улице Муфтар.
– Ты выиграл, Али? А ты выиграл, Бешир?
Она собирает дань.
Мы переезжаем.
– Мне будет трудно заполучить новую клиентуру! – вздыхает она.
Венсан предлагает дать объявление: «Ясновидица ищет работу».
* * *
Ло рассорилась с одним из своих временных дружков, Мухаммедом. Она – сама неприступность. Полина склонна проявить снисходительность:
– Надо простить его, Долорес! Не судите, да не судимы будете! Что он сделал?
– Он приходит на танцы со мной, а потом пять танцев подряд танцует с этой паршивкой Кристиной!
В тот же вечер загрустившая Долорес ведет Полину выпить гранатового сока в кафе на улицу Бюси. О ужас! Там сидит Мухаммед перед рюмочкой «перно». Долорес преисполнена презрения, Мухаммед не смотрит в ее сторону. Полина берет дело в свои руки. Она подходит к Мухаммеду.
– Мухаммед, угости меня, пожалуйста, маслиной! Знаешь, Долорес грустит.
Мухаммед молча протягивает ей маслину, бросает взгляд в сторону Ло и снова сосредоточивается на своем «перно». Полина курсирует взад и вперед.
– Смотри, Ло, Мухаммед угостил меня маслиной. Знаешь, он грустит.
– Я больше с ним не знакома, – заявляет притворщица Ло.
Полина продолжает свои маневры:
– Мухаммед, угости меня жареной картошкой. Знаешь, Ло очень хочет, чтобы ты с ней поговорил.
– Пусть заговорит со мной первая, – отвечает Мухаммед.
Но лицо его выражает некоторую нерешительность. Полина идет обратно.
– Мухаммед хочет угостить меня жареной картошкой. Но надо подождать немного, пока ее принесут. Ты все еще сердишься, Ло?
– Я от него ничего не приму, он вести себя не умеет, – говорит Ло.
Мухаммед подходит к ним.
– Вот твоя картошка, Полина.
– А даме ты не предлагаешь? – спрашивает Полина.
Ло снисходит до улыбки. Мухаммед тоже. Тогда Полина в порыве чувств:
– Да помиритесь же! Прошу вас! – И чтобы сломить последнее сопротивление: – А Кристина просто шлюха!
* * *
Полина еще долго оставалась крошкой с пухлыми розовыми щечками, в то время как Альберта росла точно спаржа и догоняла Венсана, который старше ее. Но за последние месяцы Полина немного побледнела, вытянулась, а вчера, не помню по какому поводу, вдруг заявила:
– Не надо так говорить, это неприлично!
Альберта посмотрела на меня с комическим сожалением:
– Даже Полина станет взрослой, мама!
Как хорошо, что она сказала это не без грусти.
Невозможно скрыть от них, что я, как выражается Полина, «сумела трижды выйти замуж». И то, что Долорес «родила ребенка без мужа». И то, что Жан и Клотильда живут вместе, хоть и не поженились. Что клошары, слоняющиеся по нашему кварталу, вечно пьяны и спят на скамейках на площади Фюрстенберг. Что Сара, наша приятельница, к вечеру частенько становится «странноватой». Что Мишель за пять лет приходил к нам с тремя разными женщинами. И что у многих из их сверстников менялись отцы, и даже по нескольку раз.
Мне скажут: «Ничего себе среда!» Что ж мне теперь – в пансион их отдавать, что ли? Жак – художник и общается с художниками. Как я могу заткнуть им рот? А даже если бы и могла, какая польза в том, что люди будут чувствовать себя скованно, детей это смутит гораздо больше, чем любой откровенный разговор. В каждой среде свои проблемы. Взять хотя бы Ло. По крайней мере она добра и абсолютно честна. Кати почти не сквернословила и была такой прелестной со своей флейтой! И моя ли вина, что один наш знакомый влюбился в Луизетту, вскружил ей голову, и они теперь где-то в X округе крутят роман, обходясь «без мэра, свадьбы и подружек», как поет Аристид Брюан? И так ли уж это важно? Важно другое: объяснить им, что христианские идеалы все же нечто иное, научить их стремиться к ним, а не превращаться в пленников общественной морали.
И не попадаться в плен дешевой оригинальности, в которой много притягательного. Ло, терзающая наши уши ритмами фламенко, сорока-воровка Кончита, так и высматривающая, где что плохо лежит, Анита с ее любовными похождениями, Николя с его наивными провокациями, мадам Жозетт, затворившаяся в своей башне, сионизм Люка, жилеты Жана, саксофон Даниэля, ругающаяся Полина, наш дом, где все вверх дном, наша собака – все это весьма оригинально. Бумажный домик похож на Ноев ковчег с его симпатичными и малосимпатичными пассажирами. Единственная наша заслуга, возможно, в том, что мы всех принимаем на борт. Ну а Хуанито, Маноло, Сара и Ло, когда она ранним утром, закурив окурок, вздыхает о том, что «целый день впереди»; и тетушка, умирающая в своей комнате, которую она ни за что не хотела покинуть; ее тело, где просто живого места не осталось, скрюченные, точно корни, пальцы ног (ног, превратившихся в предметы), ее кровать, усеянная старыми письмами (1914 год вперемешку с 1960-м), корками хлеба, крошками печенья, апельсиновой кожурой («Нет, нет, ничего не трогайте, я запрещаю, я у себя дома!»), и в ответ на ее стоны:
– Что за мука вот так бессмысленно ждать смерти! – надо сказать ей, что в страдании есть смысл, и сказать Ло, что есть смысл в жизни, и верить, что Хуанито, Маноло, Сара в их четыре, три, полгода страдают не напрасно – во всем этом уже нет ничего оригинального. Да и возможно ли вообще принять это?
Пытаться найти для Николя работу и раз, и другой, и десятый и знать при этом, что мы не в состоянии не только по-настоящему ему помочь – наши мечты не заходят так далеко, – но хотя бы чуточку смягчить его озлобленность, его горечь; и убеждать себя, что неважно, если даже все твои усилия пропали впустую. И когда столько человеческих жизней раздавлено, столько людей попадают в безвыходное, непоправимо безвыходное положение – как это принять, не в отношении себя, это еще возможно, а в отношении другого? – вот она, чудовищная проблема, невыносимая тяжесть, которую налагает на тебя вера, вот что ежедневно, ежечасно хлещет меня по лицу, и не всегда я готова подставить другую щеку. На детские «почему» не ответишь обличением дешевой оригинальности. Надо идти дальше, а чтобы это сделать, нужно мужество, которого мне не всегда хватает.
Когда на экране телевизора рвутся бомбы, когда клошар храпит у входа в метро, когда тетя задыхается в агонии, когда Николя бьется в тисках своего психоза, когда я вижу страдания Ло, Мари-Луизы, которые, подобно устрицам, заточены в раковину несправедливости, могу ли я сказать им: «Да, ваши муки оправданны, за них воздастся, они благо»? А ведь если бы у меня всегда хватало веры и твердости, силы и радости это сказать, вот тут и началось бы настоящее христианское воспитание.
* * *
Мы с Венсаном идем мимо магазинов Лувра, на фасаде – вывеска: «Товары из Вьетнама. Выставка-ярмарка».
Венсан. Мама, а бомбы там тоже выставлены?
Что это? Эпатаж? Украдкой смотрю на него. Не похоже.
* * *
И если даже в один прекрасный день я крикну изо всех сил: «Да, да, это справедливо, это ужасно, но хорошо, этот мир, творение Божье, будет когда-нибудь оправдан и искуплен!» – тогда встанет другой вопрос, и он, несмотря на всю нашу веру, нашу радость, если только мы истинные христиане, все равно пригвоздит нас к кресту: не учу ли я их тем самым сложить руки перед злом?
Май
– Долорес, ты не подмела под кроватями.
– Сейчас всюду бастуют, Франсуаза. Я что, штрейкбрехер?
* * *
Один маленький мальчик другому:
– Мой папа ученее твоего. Мой папа греческий знает.
– А у моего машина больше.
– А что машина? Машина и сгореть может.
После мая 68-го даже маленькие мальчики узнали, что машины горят. Лжепрогресс. Товар – огромный воздушный шар, который быстро лопается. Культура (определенная форма культуры) не так уязвима. Гордость выскочки вызывает смех. Гордость эрудита, инженера, того, кто образован, красноречив, кто хорошо воспитан, вежлив, уже не так выпирает. Ее так просто не сожжешь.
Святая Тереза из Лизье говорила: «Господи, я выбираю все, что ты пожелаешь».
Но ведь надо еще и суметь выбрать.Тут нужно максимальнососредоточиться и все хорошо обдумать.
* * *
Альберта, увидев баррикады, записывает свои впечатления:
«В школе мне сказали, что студенты плохие, что все это они затеяли, чтобы напугать честных людей. Мои родители другого мнения. Я уверена, что они искренни, только правы ли они?»
Последняя фраза, которая рассмешила Матье, одного нашего знакомого, мне как раз очень нравится; в ней и доверие, и осторожность. Она в каком-то смысле вознаграждает меня за все мои старания: я всегда избегала навязывать детям собственное мнение.
Матье:
– Я считаю, что в этом есть какое-то лицемерие. Ты говоришь: вот что я об этом думаю, а теперь поступайте, как хотите. Но чем больше они тебя любят, чем больше восхищаются тобой, тем больше ты на них влияешь.
– Во-первых, я не говорю им: поступайте как хотите. Я говорю: вот что я думаю и вот как вы должны поступать, пока вы маленькие. А когда вы вырастете, вы составите себе собственное представление о жизни и тогда будете жить, сообразуясь с тем, что сами искренне сочтете правильным.
– Но разве ты можешь быть уверена,что твой образ мыслей правильный? Ты рискуешь их испортить, их…
– Портим мы всегда. Просто страшно, до какой степени малейший наш жест отзывается на наших детях, влияет на них, накладывает на них отпечаток. Конечно, нельзя быть уверенным в том, что ты все время поступаешь правильно. Меня всегда поражало, что люди, которые ведут себя столь безрассудно, опрометчиво, когда речь идет о любви, женитьбе, деторождении, политике, работе, столько требуют от Бога.
– И все же твое религиозное воспитание оставляет свой след.
Да, конечно, я этого и добиваюсь. Но я должна твердо верить в то, что польза будет гораздо значительнее, чем возможный вред. Моя мать написала мне однажды очень трогательное письмо, где объясняла, почему они с отцом не сочли нужным крестить нас с сестрой. Как ни странно, но это «либеральное» воспитание оказало на меня самое благотворное воздействие. Они воспитывали нас в своей правде и дали возможность выбрать нашу. Разве можно сделать больше? Я лично считаю, что такое воспитание предпочтительнее, чем то жесткое, безрадостное воспитание, которое получают дети во многих христианских семьях, где слова расходятся с делом, где подавляемая свобода приводит к страстному протесту в шестнадцать лет. Конечно, мой идеал – воспитание христианское и свободное. Но как трудно удержать это в равновесии! Слова Альберты вселяют в меня надежду, что порой мне удается этого достичь. Знать бы, каким образом?
Нам так мало известно о том, что действительно важно для воспитания! По-моему, то, что у моих родителей была развита фантазия и что они нередко высказывали решительное пренебрежение к некоторым условным ценностям, дало мне гораздо больше, чем любые пространные рассуждения об относительности этих ценностей. К примеру:
Папа на Лазурном Берегу
Мы с папой на курорте, он решает побаловать меня и ведет на пляж, явно предназначенный для элиты. Душевые, выложенные керамической плиткой, приборы для массажа, тенты, коктейли, которые подаются прямо на пляже. Папа удаляется в кабинку переодеваться. Появляется в элегантных нейлоновых плавках – и выглядел бы просто безупречно, не взбреди ему в голову оставить туфли и носки с подвязками. За темными очками рождается и растет возмущение, по мере того как отец с олимпийским спокойствием выбирает лежак, оно переходит в изумление и в конце концов, побежденное его царственным безразличием, сменяется восхищением. Они-то решили, что перед ними клошар, деревенщина, но при виде такой самоуверенности сомнений быть не может: это Онассис. Подходит официант, расплываясь в улыбке. А я, как пятилетняя девочка, восхищалась своим отцом, который зычным голосом заказывал лимонад.
Или:
Мама берет такси
Мама, хрупкая, белокурая, изящная, в сопровождении моей сестры прибывает из Антверпена на Северный вокзал и, сгибаясь под тяжестью многочисленных чемоданов и сумок, выходит на площадь. Такси очень мало. Желающих много. Перед мамой какая-то дама берет последнее такси. Горизонт пуст. Мама – мягко, но решительно:
– Мадам, куда вы едете?
Дама, застигнутая врасплох:
– Авеню Моцарта. Но…
Мама:
– Мне как раз в ту же сторону. Садись вперед, Микетт (моей сестре). Мы доедем с вами до авеню Моцарта, а потом поедем дальше.
Дама, уже в такси:
– Нет, нет, я протестую!
Поздно, моя сестра успела сесть рядом с шофером (щеки у нее пылают, но честь семьи превыше всего), а наши вещи громоздятся вокруг дамы. Мама тоже садится. Шофер, забавляясь, хранит нейтралитет.
– Но я не согласна! Я требую, чтобы вы вышли! Это уж слишком! Вы…
Мама, все так же мягко:
– Шофер, авеню Моцарта.
Такси отъезжает. Дама поднимает крик. Мама потом рассказывала:
– Ты представляешь, Франсуаза, она вопила всю дорогу,пока мы ехали от Северного вокзала до авеню Моцарта. Словно ее похитили. Вот это темперамент!
Папа – устный рассказчик. Мама – писатель. Их юмор проявляется по-разному. Папа отталкивается от события, от внешних обстоятельств. Мама сосредоточена в себе настолько, что вступает в резкое противоречие с нормальным ходом вещей, который она обычно просто не принимает во внимание. При этом она не лишена практического смысла и даже проявляет большую изобретательность, когда сталкивается с трудностями, которые, как правило, рождены ее воображением. Так, под впечатлением рассказов о пожарах в универмагах она решила, что никогда больше не выйдет из дома без карманного фонарика («Понимаешь, первое, что в таких случаях делают, – это отключают электричество») и двадцатипятиметрового нейлонового каната с узлами («И вот тогда я прикрепляю свой канат и спускаюсь по нему, это проще простого»). Я восхищаюсь жизненной силой этой женщины, которая, как бы моложаво она ни выглядела, бодрым шагом приближается к своему семидесятилетию.
– Но ты же не можешь всюду носить с собой этот канат, на коктейле, например, а если уж пожару суждено случиться, он обязательно случится именно в этот день!
– Какая ты фаталистка, Франсуаза! Я просто стараюсь повысить свои шансы, вот и все. Обыкновенная статистика.
Мама встречает знакомого на бульваре Сен-Жермен.
– Вы прекрасно выглядите.
– Да, – отвечает мама. – Я провела потрясающую ночь с Конфуцием.
– С кем?
Но мама уже удаляется своей упругой девичьей походкой.
Мы в Швейцарии с папой в ультрасовременном отеле, где стеклянные двери открываются и закрываются автоматически (регулярно защемляя несчастных индусов), а чемоданы, которые доставляет отъезжающим туристам хитро придуманный транспортер, как правило, по дороге застревают, теряются, прибывают с опозданием. Папа наблюдает за этим с иронией. Прождав наши чемоданы тридцать пять минут, он обращается к украшенному галунами швейцару, который высокомерно игнорирует наши жалобы:
– Вы в Швейцарии утверждаете, что у вас лучшие в мире часы, но они явно опаздывают!
Швейцар испепеляет нас взглядом, но юные лакеи – итальянцы, которые не принимают технический прогресс столь близко к сердцу, – прыскают со смеху. Мы уезжаем отмщенные.
В разговоре с одним весьма официальным господином, который к месту и не к месту похваляется, что участвовал в Сопротивлении, папа говорит:
– А я тоже участвовал. Но только как любитель, а не как профессионал.
Родители, которые заставляют вас и смеяться, и гордиться ими одновременно, – вот с чего, по-моему, и начинается настоящее воспитание.
Моя бабушка рисовала цветы. Без особого таланта, но зато с каким увлечением! Когда ей было уже далеко за шестьдесят, она появилась как-то утром у моих родителей очень взволнованная.
– Дети мои, я открыла удивительного художника! Я потрясена! Я видела «Подсолнухи» Ван Гога! Я меняю манеру!
Вот история, которая кажется мне в полном смысле слова поучительной.
В конце жизни, когда врачи запретили ей вставать с постели, она, чтобы обмануть медсестру, поднималась затемно, с тысячами предосторожностей доставала свой крошечный мольберт и поспешно уходила из дома, готовясь вкусить запретный плод – набросать еще один пейзаж. И если эта история относится не к гениальному художнику, а к скромной женщине, лишенной всяких притязаний, по-своему наивно и бесхитростно влюбленной в красоту, становится ли она от этого менее поучительной? По-моему, как раз наоборот.