355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Нурисье » Причуды среднего возраста » Текст книги (страница 8)
Причуды среднего возраста
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:44

Текст книги "Причуды среднего возраста"


Автор книги: Франсуа Нурисье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

Он вновь оказался во власти улицы и печалей, так похожих на те, что одолевают его по ночам, когда не идет сон, и на те, что накатывают на него в кинотеатре, когда кровь приливает к лицу в липкой темноте зала на одиннадцатичасовом сеансе, когда с экрана льется смех и раздается грохот стрельбы и когда все вдруг начинает восприниматься как поражение, забытье, отстраненность. Ты замираешь и наблюдаешь за теми событиями другой жизни, что разворачиваются перед тобой (на улице, во сне, на экране), и задаешься вопросом, что бы это все могло значить. Все это: любовные интрижки и годы, снующие во все стороны прохожие. Где объяснение, в чем секрет? Еще подростком сидя в темноте зрительного зала или мучаясь бессонницей, он временами вдруг замирал от ужаса, доводившего его до головокружения: что будет завтра? «Вставать» – так говорят о восходе солнца и том движении в конце фильма, когда становятся видны зардевшиеся лица девиц, которых только что тискали. Их нужно видеть! Смогу ли я вынести встречу с прошлым, повернуть вспять свою жизнь, вновь делать подобающие случаю жесты, находить нужные слова? Все рушилось просто на глазах. Теряло смысл и значение. Ничто не приносило радость; спесь повыветрилась. Осталось лишь удивление от того, что ОН ВСЕ ЕЩЕ ЗДЕСЬ, оно было острым и непроходящим. Это же самое удивление постоянно одолевает его на улице, которая может казаться темной и мрачной в разгар солнечного июньского дня и безмолвной среди городского шума. Короче, способность удивляться всегда при нем. Еще совсем недавно он делал то, что от него ждали. Ему приходилось что-то объяснять, писать, говорить, подписывать. Он делал это, с трудом скрывая досаду и стараясь свести свои действия к минимуму. Все эти дела были слишком мелкими, чтобы удержать его. Однако он уступил. А теперь вот готов заартачиться, а его со всех сторон хватают за руки и дергают, его одолевает малодушие – а может быть, это смелость? – и вопрос: зачем все это? Это «зачем» такое неподъемное, что одинаково погребает под своей тяжестью «да» и «нет», покорность судьбе и ее противоположность. Он бежит, но надолго ли его хватит? Он едет к Мари, но любит ли он ее? Он сбрасывает свое ярмо, но что будет делать завтра вол со слишком нежным лбом? И это беглец? Вот это вот пугало огородное, слоняющееся по улице Севр, этот обломок кораблекрушения, все еще упорно пытающийся держаться на плаву просто по привычке? Витрины. Он задевает на ходу еще довольно молодых мам и их дочек. Девицы. Он смотрит на них, на этих девиц, он видит только их. Взглянув на них всего лишь раз, он сразу схватывает то, от чего у него заходится сердце: изгиб спины и шеи, угадываемую под одеждой наготу, некое движение тела, его хрупкость и бесстыдство, и ничто иное не существует для него и не имеет большего значения, чем тот огонь, что разжигает в нем вид женского тела. Как же он смешон, этот здоровенный рыжий детина, который притащился сюда и слоняется с таким видом, будто только вчера его выгнали с работы или от него ушла жена. И это любовник? Низвергатель тирании? Дайте ей посмеяться вволю, этой загорелой девочке, поймавшей на себе его взгляд, дайте посмеяться чьей-то невесте, чьей-то дочери, студентке, жительнице Отея, такому вот ангелочку, любительнице фигурного катания и верховой езды. Завтра какие-нибудь придурки будут лезть к ней под юбку. Их руки. Их губы. Завтра будет жаркое дыхание и острое желание отдаться. Завтра громко зазвучит вечная песня жизни. «Ну и тип! Видала? Это что-то невозможное!» И это сокровище, задрав нос, удаляется горделивой танцующей походкой – твоей походкой, Мари, такой походкой, какой ты шла под солнцем Трувиля, ТВОЕЙ походкой, ТЫ шла… Кто это решил посмеяться надо мной? Как они попытаются уничтожить меня? – сокровище проходит мимо и уже блещет вдали на перекрестке Красного Креста, пока Бенуа, вросший в землю перед зеленым газетным киоском, покупает «Франс – суар», чья свежая краска оставляет черный след на его руке.

Ты стояла там, твоя веселость несколько поутихла, ты стояла на плитах набережной и щурилась от солнца. Я думал о твоих друзьях, что сидели в двадцати шагах от нас за стеклом кафе и наверняка наблюдали за нами. Что ты им сказала? Не был ли твой выход (к машине, ко мне?) продолжением и следствием того разговора, что шепотом велся за вашим столом, продолжением и следствием некого пари? Это было не похоже на тебя. Ты напрасно хорохорилась, чувствовалось, что у тебя из-под ног уходит твердая почва девичьих представлений о мире, но в то же время в беспощадном свете дня твое лицо показалось вдруг во всей своей неприкрытости, и на нем среди наметившегося рисунка линий, что вскоре нанесет на него возраст, уже можно было угадать черты совсем другого характера. Да, ты была еще совсем девочкой, взбудораженной, ершащейся перед бежевым парнем, но твое лицо выражало уже нечто большее. И то, что я читал на нем, инстинктивно заставляло сжиматься мое сердце. Я всегда с опозданием входил в чью-то жизнь, хотя больше всего люблю именно тот момент, когда поднимается занавес. Всех своих новых подруг я вначале принимал за юных барышень. Их синяки под глазами и дряблую кожу я начинал замечать лишь позже. В любых признаниях всегда можно найти некую патологическую недоговоренность. Я страдал от нее, как страдала от пошлостей, что отпускали в ее адрес всякие подонки, шестнадцатилетняя гордячка, которую мне не довелось знать. Все женщины именно так всегда разоблачались передо мной, окутанные некой дымкой грусти, что клубилась над ними. Они учили меня жизни, а я не любил эту науку. Но там, в порту, я был очарован твоей недоверчивостью, и если бы и решился дотронуться до тебя, то сделал бы это с осторожностью, с какой пытаются нащупать шрам. Наверное, мы о чем-то говорили. Что мы сказали друг другу? Ты была так близко! Близко в том смысле, что легко мог бы до тебя дотронуться. Я спешно бросился вызнавать твои секреты: что на лице у тебя нет пудры и косметики; что у тебя непокорные волосы; что говоришь ты слегка насмешливо; что любовь придает твоему взгляду серовато-сиреневый оттенок. Я видел на твоем лице налет любви, как видят налет угольной пыли или влажный от пота нос. Мне хотелось стереть этот налет любви с твоего лица. Когда я был маленьким и ездил с мамой куда-нибудь на поезде, она постоянно доставала из сумки носовой платок, чтобы вытереть мне лоб и щеки. Сейчас мы уже почти забыли о паровозах, саже и запахе сырости в железнодорожных туннелях. Моя рука оказалась на уровне твоего лица, и я прикоснулся к нему там, у виска, где под кожей просвечивает и бьется голубая жилка. Я пробормотал слова, которые обычно говорят в подобных случаях: «Вы в чем-то испачкались…» Твоя улыбка сразу стала какой-то растерянной. Сбросив защитную маску, уронив руки вдоль туловища, ты вдруг оказалась до невозможности беспомощной. Твоя грудь, обтянутая черной шерстью, слегка вздымалась при дыхании. Ты могла простудиться, стоя вот так, в одном свитере. Я сказал: «Холодно…», ты поежилась и, сразу расслабившись, рассмеялась. Потом ты повернулась к серому «роверу» и бросила мне через плечо: «Я забыла свои сигареты». Дверцы таких автомобилей захлопываются с ласкающим ухо звуком. Я заметил, что для того, чтобы увидеться еще раз, неплохо было бы познакомиться. Тогда ты отчетливо произнесла свое имя и название гостиницы, в которой остановилась. И вдруг засуетилась, заторопилась, словно почувствовала на своем затылке чей-то взгляд. Очень скоро ты научишься лгать. Ему лгать, мне лгать: мы определенно дозревали прямо на глазах. Потом ты развернулась и побежала к голубой веранде. Бегаешь ты замечательно. Рыбаки в надвинутых на самые брови кепках не сводили с тебя глаз все то время, что ты бежала, из-за твоей короткой юбки, из-за твоих красивых ног. Так что с самого первого дня мне приходится мириться с тем, что не я один смотрю на тебя с вожделением. Это вожделение неотступно преследует тебя, липнет к тебе, словно сегодняшняя жара – ко мне. И тебе, и мне не помешал бы мокрый носовой платок, чтобы было чем протереть кожу.

Люди вокруг него пьют пиво, лимонад (женщины), кока-колу, клубничный «Виттель», чай – да, да, чай! И вид у них у всех свидетельствует о желании как можно больше обнажиться: расстегнутые воротнички, открытые платья, широко раздвинутые ноги. Он же просит подать виски со льдом, просит чуть смущенно и одновременно чуть вызывающе – горячительное в такую жару! Бутыль этого дешевого виски с этикеткой, на которой изображен шотландец с волынкой, можно разглядеть перегнувшись через барную стойку. Но гарсон отворачивает краник, не обращая внимания ни на что кроме жеста Бенуа, и тут же подает ему наполненный стакан, выкрикнув, словно ни к кому не обращаясь: «Двойной!» – в сутолоке бистро, где вперемежку сидят студенты, влюбленные парочки, любительницы распродаж и просто уставшие горожане, зашедшие сюда набраться сил, перед тем как спуститься на соседнюю станцию метро. Он быстро опустошает свой стакан и вновь выходит на улицу, высокий, стремительный, его внутреннее напряжение доходит до такой степени, что вынуждает его немедленно покончить со всем этим. Ловушке не захлопнуться за ним. Он быстро шагает к своему издательству, не заботясь о том, как выглядит, вытирая пот, когда тот скапливается у него над бровями, не замечая, что левая рука у него испачкана типографской краской (он уже прочертил ею на лбу темные полосы), ловко уворачиваясь от прохожих и перебегая через улицы (он чувствует, как его мятые брюки прилипают к ногам). Вот он добирается до своих ворот и уже изготавливается юркнуть в них, как вдруг обнаруживает, что не видит своей машины. Кладовщикам, что ли, пришлось ее переставить? Нет, она все-таки стоит здесь, только чуть дальше, небрежно припаркованная, двумя колесами на тротуаре. Он открывает дверцу машины, и из нее, словно из печки, веет таким жаром, что у него перехватывает дыхание. Он даже не догадывается снять пиджак. Падает на раскаленное сиденье, как растерзанная и мокрая тряпичная кукла, смирившись с тем, что с него градом льет пот, он стал чувствовать себя в этой шкуре почти комфортно. Кровь вдруг бросается ему в голову. Он наклоняется, чтобы опустить стекло на противоположной дверце и впустить в кабину струю свежего воздуха, но вместо этого в нее врывается грохот. В образовавшейся на улице пробке рядом с его «пежо» оказывается грузовик, подрагивающий, как взбесившееся животное. Вибрирующим звуком всех своих двенадцати цилиндров он буравит мозг Бенуа, стоя менее чем в двух метрах от него среди скрежета металла и запаха разогретого масла, он дрожит и грохочет подобно паровой машине, приводящей в движение пароход, возле топки которого задыхаются кочегары, или подобно артиллерийской канонаде, накрывшей город. В какой-то мере это даже забавно. Хорошо бы найти силы и посмеяться над всем этим чудовищным неистовством. Ну давайте подумаем. В конечном счете, речь идет всего лишь о грузовике, об узкой улице и о том, что на дворе в самом разгаре жаркий июньский день. Но Бенуа расценивает это как покушение на себя лично, это кажется ему таким диким, что в полном изнеможении он роняет голову на руль и обхватывает его руками. Руль настолько раскалился на солнце, что от соприкосновения с ним он вздрагивает. Потом привыкает. Так проходят две или три минуты. Идущие мимо люди с удивлением поглядывают на скрючившегося в машине мужчину. Ему плохо? Может быть, он умирает, или плачет, или спит? Но город уносит их прочь. Обычно в таких случаях никто не останавливается. Никто не пытается встряхнуть обессилевшего человека. Все проходят мимо. Смотрят и проходят мимо. Когда грузовик, скрежеща, трогается наконец с места, Бенуа заводит мотор. Он с трудом поворачивает руль. Враги немедленно активизируются, чтобы затруднить его маневр. Он подает машину вправо, и «пежо», тяжело громыхнув два раза, съезжает с тротуара и вклинивается в поток запрудивших улицу автомобилей. Удушливые запахи джунглей ударяют ему в нос, возможно, они идут из того темного угла, где Бенуа двигает ногами, или исходят из чрева машины, а может быть, доносятся с улицы. Улица. Безумное выражение на лицах людей стало еще более явственным. Но на Бенуа нисходит успокоение, он совершенно обессилен и пребывает в каком-то дремотном состоянии. Но ведь ему же не взбираться на вершину горы. Не подниматься к небесам, не бороться с ветром. Ему всего лишь скользить мокрым по мокрому, горячим по горячему, скользить от одной минуты к точно такой же другой, от одной улицы к точно такой же другой. Но некое принятое им решение между тем вдыхает в него жизнь. Можно подумать, что в недрах своей вялости он нашел точку опоры, источник решимости. Сейчас все его мысли направлены на достижение самых простых целей: приехать домой, где в этот послеобеденный час обычно никого не бывает. Быстро собрать чемодан. Тронуться в путь. Он уже заранее знает, какие жесты ему необходимо будет сделать. Теперь он не остановится до тех пор, пока не сделает их все один за другим. Если Элен окажется дома, он все ей объяснит. Что именно? Слова сами придут к нему в нужный момент. Он не станет юлить. Дорога: он хочет почувствовать на своем лице ветер странствий. Ему кажется, что он сможет остановить свое разложение, которому способствует этот коктейль из пота и предгрозовой духоты, только тогда, когда ощутит первые движения воздуха, рождаемые скоростью, первые ароматы трав. И он начинает очень чутко реагировать на все, что творится вокруг, на любые проявления спешки, грубости, усталости, беспорядка. Ему нужно успеть выскользнуть из готовых сомкнуться тисков. Он не позволит этому городу одержать над собой верх. Столкновение, авария, да все что угодно может произойти и задержать его. Так что от него требуется предельная осмотрительность. Он соблюдает все правила дорожного движения, подчиняется всем сигналам и жестам. Он предвосхищает любое неловкое движение, которое может грозить ему неприятностью. На красном сигнале светофора он замирает в своем кресле, слегка наклонившись вперед, он сосредоточен лишь на себе самом и даже не пытается взглянуть в сторону водителей соседних машин, чтобы не пришлось читать что-либо в их глазах. Он замыкается на себе, сжимается до минимальных размеров, прислушиваясь в этом своем оцепенении лишь к тому, как бьется, бьется его сердце, и ощущая себя куском мяса, который упорно продолжает считать себя живой плотью, даже когда его бросают на сковородку.

Можно пока его тут и оставить, он надолго застрял в этой пробке. Впервые за все утро Бенуа оказался вне досягаемости кого бы то ни было. Изрядно потрепанный, но вынесший все удары судьбы и сейчас неуязвимый. Он больше не чувствует себя ни мишенью ни жертвой. Приняв решение бежать, он вновь обрел способность двигаться. Он сжимает зубы и начинает шевелиться. Он, постоянно пребывавший в оцепенении, вдруг сбросил его с себя. У него сейчас вид боксера, отправленного в нокаут, но разве не с самим собой он сражался? Так что в этом бою нет ни победителя ни побежденного. Так он рассуждает сам с собой, навалившись на руль, этот оказавшийся в ловушке любитель подраться, усталый, безразличный к саркастическим замечаниям, которыми его могли бы осыпать; кстати, что касается сарказма, то не он ли сам куда изобретательнее в этом плане, чем его судьи? Ему достаточно продержаться еще несколько часов. Нанесенный его внешности ущерб вполне восполним. Завтра он вновь включится в бесконечный процесс подновления собственного фасада. Он приведет себя в порядок. Он предстанет перед Мари в презентабельном виде. В конце концов не нужно быть идеалистами. Ведь чем занимаются мужчина и женщина, когда готовятся к свиданию? Они принимают ванну, чистят зубы, брызгают духами на стратегически важные участки своего тела, подсчитывают даты, принимают различные меры предосторожности. Высокие чувства стоят этого. Нужно подновить эти манекены, которые вы собираетесь бросить в огонь любви. Завтра Бенуа сделает из себя красавца. Впрочем, мы же понимаем, что это получится за красавец. Штукатурка продержится несколько часов, ну несколько дней. Да он и не рассчитывает больше на вечность: каждая выигранная неделя приводит его в восторг. Он научился довольствоваться малым.

Мы можем также поискать взглядом, где-то там, в другом месте, тех, кого в этот самый момент Бенуа старается забыть с упорством и настойчивостью, на сей раз принесшими плоды. Вот Элен медленно прогуливается по улицам Отея, куда легкий ветерок доносит ароматы близлежащих садов. Она идет не спеша, иногда останавливается, когда видит свободно растущее дерево, ведь их осталось совсем немного. На ее лице написано полное спокойствие, но складывается впечатление, будто она несет это спокойствие как неподъемный груз, пусть и невидимый постороннему взгляду. Мы ничего о ней не знаем. Ее выставленные напоказ безмятежность и сдержанность отнюдь не рассеивают туман. Вот она идет по улице Бош и вдруг останавливается напротив заброшенного домика, спрятавшегося за увитой плющом оградой. Она переходит улицу и приближается к воротам, сквозь их решетку в виде ромбов можно рассмотреть сад. Дом с облупившейся штукатуркой, покосившимися и заколоченным ставнями выглядит плачевно. Из наклеенных на ограду объявлений следует, что он выставлен на продажу. Стартовая цена – сто двадцать тысяч франков. На входной двери под слоем грязи угадывается витраж из цветного стекла. От ворот расходятся две аллеи, заросшие травой. Элен приросла к этому месту, не замечая ни жары, ни странности своего поведения. Может быть, она действительно могла бы стать, как говорится, потенциальной покупательницей этой лачуги, высокопарно именуемой в объявлении о продаже «небольшим особняком»? Разве это было бы нереально, будь она еще молодой матерью, озабоченной тем, чтобы ее детям было где поиграть в песок в тени деревьев? Или дамой, уставшей от городской суеты? Или одной из тех женщин, что мечтают устроить в таком вот месте временное пристанище для девочки с холодными глазами, пристанище наподобие тех, что в году примерно 1910-м устраивали для себя одинокие отставные полковники, все в воспоминаниях о Тонкине? Она ощущает в себе, с некоторой долей иронии, отголоски всех этих судеб, что никогда не были ее судьбой, хотя вполне могли бы быть, почему нет? Не разминулась ли она со своей блистательной или тихой участью, со счастьем жить в таком вот саду, со счастьем, которое может расцвести лишь в тени и уединении? Вместо всего этого она стала супругой Бенуа Мажелана. Стала к своему счастью, которое не было ни сказочным, ни долгим, и к своему несчастью, которое уже довольно давно стало ее уделом. Все именно так. После полудня улицы Ла Мюэт и Отей обычно тихи и спокойны, это спасительное место для тех, кто просто гуляет здесь без определенной цели и кого не гонит отсюда прочь щемящая тоска. Здесь еще угадываются следы прежней жизни, ощущается ее ритм, эту жизнь очень хочется представить себе счастливой, поскольку мы всегда склонны ассоциировать счастье с неторопливостью, с прошлым, с летом. Мы можем и дальше наблюдать за Элен, но ничего о ней так и не узнаем. Она продолжила свою прогулку в сторону проспекта Моцарта. Справа от нее кустится разросшаяся акация, скорее всего обреченная на вырубание, а слева тянется кирпичная и какая-то грустная стена школы. Есть тут и другие дома, обветшалые и хранящие чьи-то секреты. Мысли о них, мудрые и неторопливые, крутятся в голове сорокалетней женщины, что прогуливается по этим улицам и предается мечтам.

Можно попытаться отыскать в этом городе Робера, Робера, который любит своего отца, но стыдится этого. Нет, слово «стыд» слишком тяжеловесное. Отец вызывает у него чувство неловкости, да, чувство отчаяния и неловкости. Он мешает ему жить, считает Робер. Не то чтобы он тиранил его, скорее наоборот. Он все пускает на самотек, самоустраняется. Чувствуется, что у него ни на что нет сил, он устал и хочет уединения. Нет никакой возможности добраться до него при помощи одной из тех выходок, что помогают подростку существовать. Или Роже? Роже, который каким-то образом учуял появление Мари и которого с этой минуты начали преследовать и мучить безжалостные и отталкивающие картины совокуплений его отца с посторонней девицей. Его отец. Какая-то девица. Тошнотворная акробатика влажных тел. Серафита болтает с кем-то по-испански на улице Раффэ. Луветта переживает. Зебер «принимает меры». Мари-Клод размышляет над тем, что в нынешних условиях ей «определенно» нужно позаботиться о своей будущей карьере. Еще можно отыскать Молисье в одном из кинотеатров на Монпарнасе, где он убивает время, те три часа, что отделяют его от встречи с возлюбленной. Можно. Но с тем же успехом можно оставить их всех в покое. Каждый из них заслуживает подарка судьбы. Нет среди них ни одного, кто не заслужил хотя бы малости. Выбор за вами. Можно не обращать внимания на полотно повседневной жизни, пусть оно мнется и комкается, можно вверить город – дикий, копошащийся, задыхающийся от накрывшего его смога – его судьбе. Бенуа сейчас как раз занят тем, что гонит прочь угрызения совести, он не хочет больше копаться во всем этом белье сомнительной чистоты.

Но погодите, давайте еще понаблюдаем за Элен. Не то чтобы ее скитания по улицам имели какой-то особый смысл, но вот лицо ее, пожалуй, отмечено его печатью, оно упорно демонстрирует безмятежность. Кажется, будто ее ничто не тревожит. Порой подобное поведение является не чем иным, как проявлением гордости у женщины, чьи победы давно позади. Она видит, что Бенуа отдаляется от нее, чувствует, что он оказался во власти другого влечения. Она не бросается в бой. Она не из тех, кто пускает в ход зубы и когти. Она проживает не в том регионе, куда тянет Бенуа, когда у него проблемы. Единственное, она считает, что судьба обошлась с ней довольно банально. И временами винит себя – правда, чуть-чуть – в том, что ее муж оказался в таком смятении чувств. Может быть, она не сумела найти к нему верный подход? А ведь ей так хотелось приобщить его хотя бы к некоторым из тех непреложных для нее истин, которые составляли ее жизнь. Он никогда не отличался особыми талантами. Когда она его повстречала, тому уже двадцать лет, он был угрюмым, закомплексованным типом. Любой пустяк мог его обидеть. Элен верила в Бога и дьявола, он – нет. Она была настроена на то, чтобы жить, вникая в тайную сущность вещей, а Бенуа было достаточно их внешней стороны, их выставленной напоказ красоты. Прошло много времени, прежде чем амбиции Элен поутихли. Помочь ему жить спокойно – она готова была довольствоваться и этим. Их сыновья подрастали; все четверо они ездили отдыхать к морю; она дышала – она – воздухом, напоенным ароматами их повседневной жизни. Вечером она мирно засыпала, сморенная приятными хлопотами или заботами, как это пристало самым обычным людям. Бенуа же метался, стенал. Она быстро поняла, что он никогда не сможет утолить терзающий его голод. Аппетит-то у него имелся, да брюхо было маловато. У человека алчущего, но не имеющего сил для удовлетворения своих желаний и не способного ради них на безумства, один удел – исходить желчью. Тогда Элен еще больше умерила свои притязания: видеть, как Бенуа улыбается, слышать, как перешучивается с сыновьями – на большие радости она теперь уже и не рассчитывала. И потом она просто постарела.

Она обманула бдительность охранника и проскользнула на виллу Монморанси. Уродливо-трогательные строения, аллеи, на которых автомобили замедляли ход, звуки, напоминающие о прошлом: шум воды, вырывающейся из шланга, царапанье граблей по гравию – все это слишком живо перекликается с темами ее грустных размышлений. Где-то там (неважно где, неважно кто) девочка с юным телом украла у нее Бенуа. Украла? Элен хотелось бы выражаться изящно. Ей хотелось бы уметь приспосабливаться к обстоятельствам, идя, когда надо, на сделку с совестью. Но у нее это не получается. По правде говоря, мысли о плотских утехах мужа вызывают у нее тошноту. Не требуйте от нее слишком много. Она готова притвориться глухой при условии, что ей ничего не придется слышать. Ей гораздо легче мириться с неожиданными отъездами Бенуа ко всем этим владельцам типографий, понатыканных на каждом шагу между Цюрихом и Женевой, ко всем этим мрачным авторам, которым срочно требуется – в Ле-Дьяблере или в Вилларе – поддержка их издателя, чем мириться с тоской. Тоской, за которой спрятался Бенуа, словно за бетонной стеной. Вот уже много месяцев она живет рядом с призраком в телесной оболочке, рядом с безмолвным существом, чье присутствие сродни протесту. И этот вечно отсутствующий человек занимает немыслимо огромное пространство, вокруг которого вращается Элен, а вместе с ней и дети, вращается без всякого энтузиазма – да, без энтузиазма, но не без иронии. Это сильнее ее: великая депрессия Бенуа порой вызывает у нее смех. Это похоронное выражение лица, комедия да и только! Как же жалко выглядит мужчина его комплекции, постоянно хнычущий по поводу того, что приходится вновь открывать давным-давно открытую Америку. Дожить до таких лет и не научиться обуздывать свои любовные порывы! Это такая безвкусица, его связь с девчонкой, такой классический вариант помутнения рассудка, что Элен никак не придет в себя от удивления: каким образом ее всегда такой ироничный муж мог попасться на эту удочку? Бывало, он слегка подшучивал над старыми греховодниками, и вот теперь сам… Элен злится из-за того, что такая банальная история доставляет ей столько мучений. Может быть (правда, она никогда не позволяет своим мыслям заходить так далеко, это похоже на то, как во время прогулок она не позволяет себе выходить за границы того квартала, где прожила всю жизнь), она просто-напросто не до конца осознает, что произошло? Иронизируя над несчастным Бенуа, она и себя в какой-то степени роняет. Элен живет словно в угаре, и нужно видеть выражение ее лица, когда она произносит: «Помутнение рассудка», «Любовная лихорадка». Получается, что спокойная и размеренная жизнь часто порождает скуку, и это весьма прискорбно.

По неким почти неуловимым признакам, едва захлопнув за собой входную дверь и даже никого не кликнув, Бенуа уже знает, что дома никого нет. Можно считать, что полдела сделано. Удивительно, но, когда входишь с улицы в дом, в нос ударяет затхлый запах старых шкафов и пустоты. Первый этаж словно напитан сыростью земли, на разбухших от влаги стенах пузырятся обои. Сюда доносятся шаги людей, идущих мимо дома по тротуару, их голоса становятся громче по мере приближения, а потом, удаляясь, постепенно затихают, особенно хорошо они слышны ночью – признания, соленые словечки, – если прохожие не догадываются приглушать голос, проходя рядом с зашторенными окнами. Он быстро преодолевает те несколько ступенек, что ведут в его комнату, когда-то это была часть соседней квартиры, которую им с трудом удалось выкупить, оттуда целый день до них доносятся звуки пианино: кто-то разучивает гаммы. Переделка стены и потолка стоила им бешеных денег. Даже не верится, что есть люди, обожающие заниматься ремонтом и постоянной переделкой своего жилища. Нужна ли такая жизнь, которую ограничивают четырьмя стенами? Просто извращение какое-то! И потом все эти усилия, которые нужно всегда ДОВОДИТЬ ДО КОНЦА: строительные леса, рабочие, выбор цветовой гаммы, обмывание с друзьями успешного завершения столь грандиозного предприятия. По сути своей он кочевник. Кочевник, страдающий болезненным безволием. Между студентом, у которого не было привычки убирать свою постель, и нынешним обитателем улицы Суре нет никакой разницы, никакого сдвига в лучшую сторону. Его по-прежнему все это угнетает: одни и те же места, одни и те же жесты.

Из-под кровати с несвежим бельем он достал чемодан цвета хаки, какой обычно берут с собой в полет. Раскрыл его прямо на постели и принялся складывать рядом с ним аккуратными стопками то, что может пригодиться ему в поездке. Он ходит от кровати к комоду, от комода к платяному шкафу, торопясь и потея несмотря на подвальный холод. Он вечно что-то забывает и терзается сомнениями по поводу того, что с собой брать. Когда на кровати образуется гора вещей, которых вполне хватило бы на два месяца отлучки, он застывает по стойке «смирно» и принимается перебирать в памяти, все ли положил. Он стоит и бормочет: «Ботинки, носки, белье…», мысленно поднимаясь от ног к голове, не забыв ни о растительности на лице, ни о мигрени, такой похожий в эту минуту на летчика, который в уме повторяет маршрут полета перед тем, как повести самолет над океанами, или на старую деву, с ее маниакальной скрупулезностью, и сам же над собой смеется, представляя себя в таком вот виде, бормочущим, будто молитву, перечень тех вещей, что должны обеспечить ему комфорт, этаким искателем приключений, который будет страшно опечален, если хватится, что забыл свои любимые подштанники; при этом он чутко прислушивается ко всем звукам, доносящимся с улицы, чтобы не пропустить те, что возвестят о возвращении его домочадцев, о конце его тайного уединения, о необходимости что-то отвечать, неловко переминаясь с ноги на ногу с чемоданом в руке, на недовольные вопросы людей, от которых он бежит.

Она не знает, эта Мари, что он едет к ней. Если он попытается позвонить ей по телефону, то опять не сможет дозвониться. Бывает, что телефонная связь не работает по целым дням. Да и вдруг он наговорил бы ей Бог знает каких глупостей… Но она, видимо, куда-то вышла. В данный конкретный момент она занимается чем-то, что отдаляет ее от ее возлюбленного. Ее возлюбленный – как смешно это звучит! Она сейчас во власти врагов ее возлюбленного, а враги эти – солнце и ветер. Она предается той тайной жизни (это он так считает), которая и есть ее истинная жизнь, которую она не станет рушить ради него, не станет рушить вовсе не потому, что она лицемерка, эта Мари, а просто потому, что такова сила вещей, солнца и ветра – или, если кому-то так больше нравится, молодости. Для жизненного опыта девушки эта встреча с загнанным в угол мужчиной весьма полезный эпизод. Разница в возрасте, дети – она делает вид, что все это ее нисколько не волнует, но на самом деле уже в полной мере оценила его несостоятельность. Торнадо, но печальный. Страсть, но под сурдинку. Паруса летом над озером, ты помнишь эту картину, мой французский папочка, мой престарелый возлюбленный? А каким было озеро в пору твоей молодости? Каким временем датируются твои твердые решения, твои великие деяния? Знаешь ли ты, что раздражаешь меня гораздо меньше, чем эти красавчики – мои друзья-лыжники? Ты помнишь ту сцену из «Правил игры», где Каретто говорит Далио: «Господин маркиз, я знаю только один метод обращения с женщинами: заставить их смеяться. Женщина, которая смеется, беззащитна, и вы можете делать с ней все, что хотите…»? Твой метод – это скорее игра на таких струнах, как «катастрофа» и «патетика». Ты открываешь мне свою душу. НО У ТЕБЯ НЕТ ДУШИ, папуля. Ты теряешь голову, обнимая «малышку-которая-могла-быть-твоей-дочерью», замечательно, с этим все ясно; но не надо путать эти милые волнения с истинными движениями души. Ты потихоньку посвящаешь меня в свои переживания. Мне это интересно, заметь, это многому меня учит. Мне открывается то, как ты живешь: с опаской, хитростью, услужливостью – и все это без радости, без блеска. Ты наслаждаешься смакованием собственных угрызений совести. Я – твой грех: чудесное ощущение, его не хватало в моем жизненном опыте. А кроме того, ты вселяешь в меня уверенность. Ты похож на путешественника, который мог бы уже увидеть Бангкок и Сан-Франциско, но все продлевает и продлевает свое пребывание в Ивердоне: такие люди заставляют нас по-другому взглянуть на туризм. Клод прекрасно катается на горных лыжах и играет в теннис, ты же борешься со своими разочарованиями и делаешь это очень достойно. Что там спорт! В наш первый вечер в Брее, в твоем дурацком доме, таком печальном, таком типично французском, ты показал мне сногсшибательный номер под названием «Возвращение к жизни». Я была просто ошарашена. Подарить немного нежности этой израненной душе – это было так ново для меня, это была роль, не знакомая еще моей самовлюбленной натуре… Потом… что ж, потом, скажем, что я слишком близко к сердцу приняла проблемы этого разговорившегося великана, этого трепещущего от эмоций литератора. Сейчас… Сейчас приезжай скорее, скачи сюда, лети ко мне. Порадуй меня, всего один лишь раз сделай мне какой-нибудь сюрприз, преподнеси какой-нибудь необычный подарок. Ты же знаешь, что у каждого поколения есть свои радости! Это ты заставил меня думать целыми поколениями, возрастными категориями, а все потому, что сейчас я с наслаждением открываю для себя книги, которые ты знал наизусть уже тогда, когда Гитлер карабкался на Эйфелеву башню. (А он действительно залез на Эйфелеву башню?!) Обычно не городят огород ради дела, которое все равно ничем не закончится. Ради красивого и безнадежного предприятия. В данный момент оно, скорее, красивое, безнадежным оно станет завтра. И я это знаю. Ах, Бенуа, все это не слишком УВЛЕКАТЕЛЬНО, но это моя жизнь – наша жизнь, – что я могу с этим поделать? Возможно, я стала бы вполне сносной героиней какого-нибудь романа, отчаявшейся и склонной к самоубийству, если бы мне представился такой случай. Как тот парень из «Белой лошади», Мишель, по-моему, он любил петь под гитару и был типичным жиголо периода между двумя войнами, но временами на него вдруг что-то находило, его словно тянуло в новый крестовый поход. В такую минуту ему достаточно было дать доспехи и боевого коня. И конечно же, указать великую цель – освобождение какого-нибудь священного города. Может быть, как раз подобное чувство и толкнуло меня к тебе тогда, в Брее. Не мое ЛЕГКОМЫСЛИЕ, как считает Клод, а то, что я почувствовала в тебе родственную мне душу. Тебе тоже не хватало некой веры, некой безумной страсти, которая увела бы тебя прочь от опостылевшей жизни и твоих сомнений. Во всяком случае, мне хотелось бы в это верить. Три недели я даже мнила себя, да простит меня Бог, твоей Прекрасной дамой и твоим Граалем… Мои иллюзии развеялись. Наш «Роман о розе» не более чем розовый роман (или черный? Нет, это доставило бы тебе слишком большое удовольствие! Назовем его серым, серо-розовым, эти оттенки вполне в твоем вкусе…). Нашему приключению далеко до «Эльдорадо». Обычная связь, супружеская измена, тайная интрижка, сдобренная ласками и чуть-чуть слезами. Я не буду держать на тебя зла за все это. Просто сейчас я переживаю не самые лучшие минуты моей жизни. Видишь: из-за двух или трех слов, ранящих, как кинжал, это письмо, как и многие другие, подобные ему, никогда не будет тебе отправлено.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю