Текст книги "Причуды среднего возраста"
Автор книги: Франсуа Нурисье
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Собака, которую хозяйка не решилась завести в помещение почты и привязала у входной двери, встала на задние лапы и принялась скулить, выискивая глазами эту невысокую женщину в сиреневом, делающую вид, что собака не ее. У всех окошек выстроились очереди. Мужчины сняли пиджаки и аккуратно держат их на согнутой руке, следя за тем, чтобы из карманов не выпали бумажники, набитые кредитными карточками, жизнь без которых теперь просто немыслима, имена и фамилии выбиты на этих карточках каким-то замысловатым шрифтом, чем-то похожим на древнееврейскую вязь, но это тот единственный шрифт, который, как оказалось, способны считывать компьютеры. Вот появляется молоденькая девушка, совсем девочка. Она словно плывет в этой жаре с надменным видом наяды в до неприличия коротенькой юбочке, длинные ноги уверенно несут ее к аппарату пневмопочты, в который за один франк шестьдесят су она бросает слова, предназначенные подпитывать любовь. Парень в джинсах с торчащей из кармана металлической рулеткой вертит в руках мятый листок бумаги с записанными на нем номерами телефонов. Полная дама выводит с нажимом и волосяными линиями: десять часов двадцать минут. «Имейте в виду, сударь, что дозвониться до Швейцарии очень трудно!»
Ему уже не застать Мари дома. Мари уйдет гулять, ведь на улице такое солнце. Ей никогда не приходит в голову посидеть и подождать его звонка. Она совершенно не принимает в расчет, что он работает, что ревнует ее, она не думает ни о забастовках, ни о пробках, ни о других возможных задержках. Она пожимает плечами или недовольно ворчит. Итак, она уже ушла. Может быть, она пошла поплавать? Тогда сейчас она стоит в пляжной кабинке и раздевается, а через мгновение предстанет на всеобщее обозрение, одна, во всем блеске своей наготы, держа в руках сумочку и книжку, одна, выставив напоказ свою нежную кожу, словно развернутый на прилавке кусок ткани, выставленный на продажу, и пойдет так, как умеет делать только она одна, той особой походкой, из-за которой Клод прозвал ее соблазнительницей, пойдет под оценивающими взглядами молча наблюдающих за нею парней. Они прекрасно знают, эти легкомысленные бездельники и знатоки жизни, какими все мы чувствуем себя в двадцать лет, что одинокая девица, выступающая так, как эта, в конце концов непременно ответит на их улыбку и шутку и им удастся завлечь ее в свою компанию и наплести всяческих небылиц из тех, что заставляют таких вот Мари с немигающим взглядом весело хохотать, а вечером лечь с вами в постель.
Возможно, Мари нет уже дома, и все же, если никто не снимает трубку, как быть уверенным в том, что она действительно ушла, что это действительно ее номер, что полная дама в очередной раз не ошиблась? Он делает все, что в его силах, чтобы помочь незадачливой толстухе. Он повторяет номер, тщательно выговаривая все шесть цифр и напрягая все мышцы лица, и пытается проследить за указательным пальцем полной дамы, но диск аппарата находится вне поля его зрения, и он видит лишь аметист, украшающий уродливый перстень вроде тех, что носили когда-то курортницы, приезжавшие на воды в Пломбьер. Пломбьер, где лечат болезни сердца. Пломбьер, где в двадцать девятом году августовским утром, видимо очень похожим на сегодняшнее, умер его отец. Духота Пломбьера, черные верхушки елей в небе, на котором сгущаются тучи, отец, он лежит на койке в гостиничном номере, устремив взгляд на ели, на небо, на букетики цветов на обоях, отец, он тяжело дышит и молча предается своим мыслям, которые даже трудно себе вообразить. В семье Мажелан многие умирали именно летом.
Угрюмая дама знает жизнь не в пример лучше своей коллеги, которую она называет «детка». Она с подозрением поглядывает на этого хорошо одетого господина, стоящего в очереди ради телефонного звонка вместо того, чтобы спокойно сидеть в своем кресле в стиле Людовика XV у себя дома или во вращающемся кресле в рабочем кабинете. Она носом чует какую-то тайну, любовную связь, переписку до востребования и тому подобное. Она бросает красноречивый взгляд на его лысину. «Нам все это знакомо, сударь». Он мог ожидать чего-то подобного. Он просто взмок от нетерпения. Он слишком боится не дозвониться до своей Лозанны, чтобы устраивать скандал. Какие же они все свиньи вокруг. Угрюмая дама наклоняется к нему с гнусной улыбочкой: «Что-то не так, месье?» Он смотрит на нее в упор две или три секунды, и тут происходит невероятное: смутившись, да, да, смутившись, угрюмая телефонистка отворачивается от него, не сказав больше ни слова. Она спрашивает: «Ты смогла соединиться с этим номером в Швейцарии, детка?» И та, вторая неожиданно отвечает: «Да, все получилось. Месье, пройдите в четвертую кабину».
Пока он преодолевает те несколько метров, что отделяют его от телефонной кабинки – он навсегда запомнит этот кафельный пол, замусоренный окурками и расчерченный на квадраты солнцем, – в его голове рождается мысль. Такая простая, такая радостная. Он подарит Мари Америку. Это было любимое выражение его мамы: «Не думай, что я могу подарить тебе Америку!» Что означало: «На Рождество ты можешь попросить у меня новый портфель или изданную для детей «Историю Франции» Бенвиля, но никак не те разорительные глупости, о которых ты вечно мечтаешь. У меня больше нет возможности делать тебе бесполезные подарки, бедный мой мальчик». Так что от детства у него остался привкус горечи из-за того, что он всегда получал только полезные подарки. Непромокаемая куртка на вырост («она прослужит тебе два года») и ботинки на микропорке стали для него грустным символом детства, неотъемлемой частью воспоминаний о праздниках и днях рождения. Он возненавидел подобные щедроты. Отныне подарки всегда будут вызывать у него вымученную улыбку. «Говорите, сударь! Ну говорите же!» С кем говорить-то? Он слышит лишь потрескивания в пустоте, и вдруг до него доносится голос, который произносит: «Тебе осталось лишь положить немного масла… я всегда добавляю немного масла…» Алло, Женева? Итак, пришло наконец время дарить Америку. Он увезет туда Мари. Мари, голос которой слышит сейчас в трубке – Господи! Как же она молода, школьница, бегающая по субботам на танцы и знакомящаяся там с парнями, любительница прогулок по паркам и пляжу, – он слышит ее голос, насмешливый, веселый, нежный, близкий, такой близкий, что он просто бьет ему в ухо своим водуазским акцентом. Это Мари, его нечаянная радость, Мари, и он садится, устраивается поудобнее на табурете и с силой тянет на себя дверь с двойным стеклом, за которым смиренно ждут своей очереди у окошка пышногрудых телефонисток ветеран-орденоносец, так и не добившийся соединения с Ламот-Бевроном, столяр, молоденькая девушка, желающая поговорить с Туром, только что подошедшая дама, по виду испанка, все они безмолвно раскрывают свои рты, не люди, а рыбы, попавшие в сети, животный мир большого города, дичь, ждущая своего охотника, а он в это время общается с героиней своего романа.
Какая же дикость этот город. И что забавно, мы замечаем это все реже и реже. Лица, запахи. Особенно лица, искаженные ненавистью и спешкой, но остающиеся при этом совершенно неподвижными, словно застывшими, их даже можно принять за безразличные, если не знать, что под этой маской безразличия кипят бешеные страсти. Время от времени мы обмениваемся взглядами, за которые в прежние времена можно было поплатиться жизнью. И даже за меньшее, чем это, за то, что кому-то показалось, будто его проигнорировали или сказали ему «нет». Возможно, в маленьких городках людям еще удается нормально жить. Они стоят в очереди в бакалейную лавку, потом сидят в кафе за чашечкой кофе. Но жители больших городов? Говорят, что их губят соблазны. В отличие от провинциалов у них есть возможность красиво одеваться и приобщаться к красивой жизни. И вот они уже кичатся этим, задирают нос и повышают голос. Превосходство и сознание собственной важности захлестывают их. И вскоре люди попроще начинают им подражать. Цветы надменности распускаются на тротуарах скромных улочек. Какая же тоска! Джунгли. И мы живем в них.
Выйдя с почты, он видит свою машину в окружении небольшой толпы разъяренных горожан. Машина действительно стоит неудобно: он запер ее и оставил во втором ряду от тротуара, словно в пику обывателям с их делами и спешкой. Он рассчитывал, что отлучится всего на пять минут. На какие-то несчастные пять минут. Этого времени должно было хватить, чтобы поцеловать Мари. И еще эта суета в издательстве, о которой он догадывается, всеобщее раздражение, Луветта в панике. Не нужно было прибавлять себе головной боли, и так хватает. И вот теперь перекошенные рты выкрикивают ему в лицо оскорбления. Полицейский тоже здесь, грузный и медлительный, с роскошными усами – это самая выдающаяся деталь его внешности, – он снимает с головы форменное кепи, чтобы смахнуть выступивший пот, его раздирают противоречивые чувства: мол, толпа несправедлива, солидных людей на колесах надо уважать, но, с другой стороны, речь идет всего лишь о каком-то «пежо», да и его рыжий хозяин выглядит как-то неказисто. Хоть и говорит красиво, но значительности ему недостает. Бенуа что-то долго объясняет. Господи, ну и жара! Полицейскому она тоже надоела сверх всякой меры, выше крыши, до чертиков, он сыт ею по горло – и Бенуа совершенно искренне сочувствует ему, испытывает к нему какую-то непонятную и смешную нежность, и ему кажется, что сегодня он уже не сможет общаться с подобными чучелами или людьми со столь знакомым ему потерянным взглядом без того, чтобы в нем не поднялось и не затопило его чувство неистощимой жалости.
Это жалость к себе самому, нежная забота единственно о себе любимом, даже если я и делаю вид, что думаю о городе, о полицейском, обо всех этих горожанах, о даме в синем халате – ей бы пару рук половчее, что правда, то правда, как правда и осознание факта, что всем вокруг не хватает воздуха, помогает смириться с тем, что и самому его тоже не хватает.
Утро мало-помалу идет на убыль, съедает самое себя. Как же Бенуа хочется остановиться. Пережидая красный свет, он наблюдает, как течет вся эта масса, постепенно замирая. На террасе кафе официант проверяет исправность сифона, очередями выпуская из него воздух, словно стреляя из автомата. С грузовика, перегородившего улицу, сгружают ящики с бутылками. Их бросают на землю с таким грохотом, словно рвутся снаряды на поле боя. Если задуматься, вся наша жизнь все больше и больше становится похожей на войну. Мы видим войска, которые то ли возвращаются с фронта, то ли только направляются туда, пропускаем их на перекрестке совершенно измотанных. Сейчас как раз сезон, когда на лугах под Лезеном бурно цветет горечавка. Школьницы собирают нарциссы, они будут отправлять их по почте в маленьких пакетиках, распространяющих тонкий аромат. Водопады. Луга. Перекопанная, ощетинившаяся заградительными барьерами и выжженная солнцем площадь Сен-Сюльпис пропускает через себя раскаленные автомобили, словно пипетка капли. Бенуа ухитряется снять пиджак не бросая руля, опускает второе стекло и, как сегодня утром, как во всяком другом месте, как везде, содрогается от оглушительного грохота работающих механизмов. Они с остервенением роют и дробят землю, вгрызаются в нее дрожа всем телом. Шестьсот восемьдесят пять новых парковочных мест будет создано в Париже заботами городских властей, они появятся совсем скоро, завтра, в будущем году. Подземный автомобильный Иерусалим. Фонтан Сервандони разобрали на части, предварительно все их пронумеровав. Где они сейчас сложены, эти камни, бывшие когда-то фонтаном? Ему случалось ждать в этом месте Робера, когда тому было восемь или девять лет. Этой дорогой сын возвращался тогда из школы. Он появлялся в компании друзей, таких же расхристанных, как он сам. Какие они смешные, эти мальчишки, с их вечными дырками на одежде, сквозь которые просвечивает голое тело. Они гурьбой крутились вокруг фонтана, совали в воду руки, гоняли голубей. Зимой пытались расколоть лед. Вчера. Прошло семь или восемь лет, а ему кажется, что все это было только вчера. Это было время, когда он был готов уйти из издательства, чтобы ПИСАТЬ, как он выражался, когда ему предлагали то место в Нью-Йорке. «После сорока лет жизнь уже не меняют», – любил он повторять Элен. До сорока тоже, так что жалеть не о чем. Машины наконец трогаются с места. Красно-белое заграждение высится там, где росло несколько деревьев… Оставь ты это, ради Бога! Не нужно опять разводить нытье по поводу этих деревьев. Оставь это бедняге Молисье, пусть он пишет свои в высшей степени гуманные репортажи по пятьсот франков за штуку о лесах Иль-де-Франс. Всё так, твой мир рушат, землю милой твоему сердцу старушки Европы оскверняют, строят повсюду заводы, выживают с привычных мест перелетных птиц: аистов, уток, камаргских розовых фламинго, подбираются со своими частными виллами к национальным паркам. Ты стонешь от возмущения. Уродство наступает на нас, и годы, и вандалы. Посмотрите на наши пляжи, словно накрытые волной счастья, кишащие обожженными на солнце до волдырей телами, пляжи, где с утра до вечера играет музыка, из той же серии наши черные от сажи легкие, наша нездоровая кожа, пикники на берегах гудроновых рек, несмолкаемый ни днем, ни ночью грохот грузовиков, все это средоточие грязи и шума. Как же мне все это надоело! Если б ты только знал, как мне надоели эти твои приступы ярости и бессилия! Тебе не нравится, как она воняет, эта наша жизнь? Ну так зажми нос. Смирись, смирись, притворщик! Спасенья все равно нет. Кстати, сколько лет ты глотал все подряд, прекрасно переваривал, и тебя не тянуло блевать? Слишком поздно лелеять свою неудовлетворенность жизнью. Ты лезешь в постель к девчонке и называешь это протестом, подвигом, волнующей кровь победой над угрызениями совести и страхом, да? Вот ты только что был на почте, а хотя бы отдаешь себе отчет в том, что ты в твои-то годы потащился туда в такую жару, чтобы, словно милостыню, просить набрать тебе нужный номер телефона, словно милостыню ждать слов любви, чтобы за бесценок продать свою тайну, «мы закрываемся, у нас самые низкие цены!», и ты еще надеешься, что сможешь упиваться этой мерзостью? Да, ты правильно подскочил. Задние уже теряют терпение и ругаются. Видишь того типа, что высунул голову из своей машины и делает тебе знаки рукой? Нормальный тип с нормальной головой, занятой предстоящим свиданием или подсчетом процентов. Давай, выжимай сцепление и включай первую передачу. Ты трогаешься так, словно только вчера впервые сел за руль. Ну, давай разгоняй свою тачку цвета «серый металлик» с кожаным или почти кожаным салоном, с брошенными на заднем сиденье театральными программками, устаревшим мишленовским путеводителем, перчатками, которые вечно забывает Элен, давай! Потом займешься своим бедным раненым сердцем. «Ну ты, чайник, давай проезжай побыстрее перекресток, пока желтый не загорелся…» Именно это кричат тебе те, другие, усталыми и протяжными голосами, пока ты тут грезишь. Проезжая мимо тебя, они бросают тебе все, что они о тебе думают, и слова соскальзывают с их губ без гнева и спешки: «Ну ты, чайник…» или что-то вроде этого, и их слова звучат почти по-братски, потому что, когда два человека сталкиваются, мешают друг другу, пытаются обогнать друг друга, касаются друг друга телами в этой гигантской парилке, какую являет собой город в жаркий июньский день, они должны сделать именно это: обреченно и почти нежно обругать друг друга. Шевели давай своими вялыми ногами. Прибавь газу, тормози, остановись. Так надо. Надо делать то, что надо. Вот уже тридцать лет, как ты делаешь почти все, что надо, так, может, и сегодня тебе удастся избежать аварии? И ты не уподобишься Молисье, вечно попадающему в переделки. Он хотел даже книгу написать, этот Молисье, о всех своих опозданиях, поломках, своей вечной беспомощности и прочих невзгодах. Вот это да! Книгу! Книгу, которая стала бы прекрасным подарком к Празднику отцов, если издать ее в хорошем переплете по двадцать пять франков за экземпляр под названием «Авария», почти что «Авари», именно так называется один крошечный пляж, но только кто теперь об этом знает? Север больше не в моде. А там продуваемые насквозь дюны, на морском берегу приземистые дома и ветер, ветер, хлеставший нас по ногам в тот январский день в Трувиле, когда я впервые привез Мари в Брей. Это в Авари во время Первой мировой нашел пристанище король Бельгии, тот, кого называли королем-рыцарем, король Альберт в пенсне и при усах, мой отец привил мне такую любовь к нему, что трагическая гибель этого монарха стала для нашей семьи тяжелым ударом. «Авари» («Авария»)! Ну и название! Давай-ка встряхнись. Тебе осталось всего один раз повернуть налево, два раза направо, после чего приткнуть машину в подворотне среди пачек книг, мопедов и серых стен, и тогда ты выйдешь из своей консервной банки, слегка помятый, слегка выбитый из колеи, да, уже в брюках, прилипших к телу от долгого сидения на горячей кожаной обивке кресла, ты выйдешь, поспешно придашь лицу приличествующее моменту выражение, подтянешь узел галстука и глубоко вдохнешь: они ждут тебя.
Мари, ты же совсем не знаешь мою Нормандию, напитанный влагой морской край с изменчивой погодой. Когда ты увидела ее в январе, она была царством холода и неподвижности, одним огромным белым небом, которое ты разглядывала в упор, не моргая, входя в ресторан. Именно тогда я обнаружил, что у тебя желтые глаза. По логике, они должны были посинеть, ведь в них отражалось небо, или потемнеть, потому что на тебе был черный свитер. Но нет, они оставались желтыми. И взгляд их походил на взгляд затравленного животного. Хлопнули дверцы машины. Хозяева оставили ее на набережной и, поеживаясь от холода, побежали через улицу под взглядами посетителей ресторана. Двое из приехавших были супругами: женщина клалась в шубку с поднятым воротником и весело смеялась, радуясь солнцу. И был тот парень, довольно смазливой внешности, которому пришлось вернуться к машине, потому что он что-то в ней забыл, и теперь он бежал обратно, в бежевых брюках из вельвета в крупный рубчик, с тощими ляжками. У него была красивая машина. Вы четверо, приехавшие в Трувиль зимой, принадлежали к высшему обществу. Стояла хорошая погода, жизнь текла плавно и размеренно. Если бы нам вздумалось побродить по окрестным лугам, то заиндевевшая трава хрустела бы у нас под ногами. Итак, вас было четверо: супружеская пара, ты и этот парень в бежевых штанах, которого звали Клодом и с которым ты спала.
Ваше появление привлекло к себе все взгляды, весь зал с интересом и пониманием следил за развитием событий. Зимой в ресторанах обычно скучновато. За столиками сидели коммивояжеры, перед ними в ведерках со льдом стояли бутылки с розовым вином. Я пил «Мюскадэ». И уже порядком набрался. Стоял полдень, в окно светило яркое солнце, и создавалась иллюзия, что находишься в оранжерее. Войдя в зал, ты встряхнула волосами, на щеках у тебя заиграл румянец. Я так бесцеремонно уставился на тебя, что ты тоже на какой-то миг задержала на мне свой взгляд. Твои друзья отряхивались у входа. Ах, да, был еще этот тип, что бежал через улицу огромными прыжками! Колокольчик на двери звякнул в третий раз. По радио как раз передавали новости: о войне, о спорте, но кассирша тут же убавила громкость. По вам сразу было видно, что вы из тех клиентов, которые требуют сделать радио потише. Посетители в запятнанной мазутом одежде и обуви наблюдали за вами тяжелым взглядом. Почему я назвал его «тяжелым»? Разве мой взгляд был легче? Был более лукавым, более счастливым? На тебе была слишком короткая юбка, из тех, что носят школьницы и барышни, не знающие, что такое работа. Девушки, которым приходится работать, так не одеваются, во-первых, чтобы не стеснять себя в движениях и без опаски наклоняться и садиться, а во-вторых, из-за вечно околачивающихся вокруг них мужчин, у которых одни глупости на уме.
Вы расселись за столом, ты первая выбрала себе место, сев ко мне лицом. Ты нарочно это сделала. Моя навязчивость раздражала тебя, но вместо того чтобы повернуться ко мне спиной, ты решила до конца выяснить, в чем тут дело, именно поэтому я понял, что ты еще совсем ребенок. Я доел свою жареную рыбу, допил вино. Если бы в тот момент я попытался встать, то не смог бы твердо держаться на ногах. Я вдруг почувствовал, что жизнь вокруг не так уж плоха, и на какое-то время оторвался от действительности.
Ну наконец свершилось. Он появляется на сцене. За стеклянной перегородкой секретарша делает отчаянные жесты, подзывая его к себе, так обычно ведут себя люди, которым что-то говорит в трубку очень важный собеседник. Бенуа досадливо качает головой и поспешно удаляется по коридору. Форсирует три лестничных марша под прицельным огнем неприятеля. Перед его дверью сидит старик, по всему видно, что он готов дожидаться до победного конца, на коленях у него лежат перевязанные бечевкой папки, вот он вскакивает, одной рукой придерживая шляпу, другой комкая газету, порываясь броситься к Бенуа. Слишком поздно, господин Мажелан уже проскочил к себе. Еще кто-то пытается дозваться его, но обитая дверь захлопнулась и поглощает все звуки. В кабинете царит полумрак. Луветта хорошо здесь потрудилась: кресла расставлены по кругу. Пыль вытерта. Скрепки, которые он вчера нанизал одну за другой в цепочку, расцеплены; листы бумаги, изрисованные бессмысленными каракулями, исчезли. Вот так каждое утро Луветта помогает г-ну Мажелану продолжать жить. Перед девятью часами утра она, должно быть, бывает очень похожа на учительниц моего детства, которые ходили перед звонком от парты к парте и разливали в фаянсовые чернильницы свежие чернила фиалкового цвета из бутылки, переливавшейся, словно жужелица, красновато-коричневым и золотистым оттенками. Они укоризненно качали головой, когда засунутые в чернильницу комки промокашки делали их задачу совершенно невыполнимой. Бенуа обнаруживает, что в бардачке автомобиля забыл свои витамины. Как известно, витамины в таблетках предназначены для придания человеку бодрости. Или точнее, если верить листовке-вкладышу, они «повышают жизненный тонус» и возвращают пациенту «вкус к жизни» и «способность концентрировать внимание». Хорошо сказано. Если вдруг Бенуа не может нащупать на дне своего кармана под носовым платком тоненькую трубочку (максимальная дневная доза – шесть драже. Не превышать назначенную врачом дозу), его охватывает паника. Что же он станет делать, если в тот момент, когда ему нужно будет принять незнакомого посетителя, или вызвать к себе Фейоля, или продиктовать письма Луветте, или поехать на встречу где-то в городе, он не сможет воспользоваться чудодейственным средством? Ему так хорошо знаком этот жест. В глубине кармана он поддевает ногтем пластмассовую пробку и открывает трубочку. Осторожно переворачивает ее отверстием вниз. Вытряхивает одно или два драже на ладонь. Вновь затыкает пробку. Теперь остается лишь поднести руку ко рту – кашлянуть или просто на секунду отвернуться – и проглотить лекарство. Он наловчился глотать эти розовые драже даже не запивая их. Конечно, все гораздо проще, когда под рукой стакан воды (вечером он всегда ставит его рядом с кроватью) или есть возможность зайти в какое-нибудь кафе. Но сейчас-то как быть?.. Отправить за лекарством Луветту?.. Нет, она не посвящена в тайну розовых драже или делает вид, что не посвящена, поди узнай правду, кроме того, нужен рецепт, всяческие объяснения. Нужно сохранять хорошую мину. Звонит телефон. Все мое раздражение прорывается вдруг наружу и выплескивается в начальственном тоне: «Нет, никаких исключений! Ни для кого! Вы слышите? НИ ДЛЯ КОГО». В дверь заглядывает Луветта. Еще раз повторить «нет»? Ему кажется, что с тех пор, как встал с постели, он только и делает, что произносит это слово. Одиннадцать часов. День уже безвозвратно испорчен и катится кувырком. Вот он, его ежедневник, открыт на той странице, где записано все, что еще ждет его сегодня. Молисье в полдень, Старик в четверть второго в «Медитерранэ», Мари-Клод попросила уделить ей «самое большее десять минут», затем совещание с Фейолем и отделом сбыта, а в шесть часов нужно быть в «Пон-Руаяль»: «Ваше присутствие, г-н Мажелан…», им бы очень не понравилось, если бы он не пришел, да и Элен непременно позвонит заранее – безукоризненная Элен, безукоризненная, как лед, безукоризненная, как лето, собранная, терпеливая, – чтобы напомнить ему об этом ужине. «Не забудь, что нужно быть в вечернем костюме, ну надо же, совсем с ума сошли! Я приготовлю тебе ванну, нет, с чего ты взял, у меня все в порядке, все как обычно, это у тебя был изнурительный день, да еще такая жара! А как прошла твоя встреча со Стариком? Тебе удалось поговорить с ним о проекте Ивето?» Луветта должна была подготовить досье, да, вот оно. Она особо выделила его, написав наверху своим уверенным почерком (вы заслуживаете лучшего места, нежели здесь, мадам Луветта. На каком-нибудь алюминиевом заводе вам платили бы вдвое больше, плюс премиальные, плюс бесплатные обеды, но, в конце концов, это ваше личное дело): «Проект И., строго конфиденциально». Он уже видит, как выкладывает на стол эту зеленую папку, вот она лежит на скатерти среди рюмок грушевидной формы, крошек, пятен, рядом с кофейником, по цвету напоминающим негра, побелевшего от холода. «Самое лучшее, что у них здесь есть, дружище, это кофе…» И надо будет говорить, рассказывать про Ивето и его проект. «А вы сами-то, Мажелан, считаете разумным вкладывать деньги в эту их социологию?.. Иметь дело с этими проходимцами и законченными алкоголиками? Правда, вы и сами, дружище, так сказать, нет, нет, не отпирайтесь, я прекрасно помню, что вы были не прочь, и ваш генерал тоже… Ах, Алжир! Вы слишком молоды, чтобы по-настоящему пережить это, там не хватало только министров-коммунистов, а потом появились эти крикуны из-под Тулузы, вся эта испанская шпана, дружище, им было далеко до красноречия Мальро, да, «Надежда» – это настоящее! Уж мне-то поверьте… Так вот, кретины-неудачники стали навязывать Франции свои законы и при этом щеголяли нарукавными повязками, пистолетами и шейными платками – атрибутикой мелких хулиганов… Я, заметьте, исподтишка посмеивался надо всем этим. С фрицами мы в свое время расправлялись совсем по-другому. Тайная армия. В моей группе были два студента Политехнической школы и три выпускника Высшей школы искусств и ремесел, это говорит само за себя! Так что нынешние ваши ниспровергатели, имеющие по четыре месяца каникул в год… Ну да ладно, покажите-ка мне все-таки цифры…» А где они, эти цифры? Зебер подумал о них? «Да, мадам Луветта, теперь вы можете войти, входите же! И позовите мне Зебера. Срочно. Как ушел? Куда? Найдите мне его, позвоните куда-нибудь, придумайте что-нибудь. Вы прекрасно знаете, что делать в подобных случаях». О, Мари… Неужто разыгрываемый мною спектакль мог бы обмануть тебя? Приняла ли ты всерьез хотя бы на минуту ту тень, что повсюду преследует меня, приняла ли всерьез вот этого вот индивида, мою невыносимую усталость, груз нелепости, давящий мне на плечи, и испытываемый мною ужас, подобный тому, что испытывает старый муравей? Или она не произвела на тебя никакого впечатления, эта безумная сила, что тащит меня прочь от тебя? В тот январский день в порту кого ты увидела во мне? КОГО? Вот уже полгода я мучаюсь над этим вопросом. Несколько раз мимоходом ты бросила два-три ужасных слова на этот счет. Я жую и пережевываю их, но так и не нахожу в них ответа. Хотя сам знаю его. Я знал его с самого первого мгновения. Про тебя я сразу же отметил: «Надо же, у нее желтые глаза!» А ты – стоит ли мне все еще думать об этом? – ты потом рассказала мне, что, указав на меня пальцем – кому? Шарденам, ему? – произнесла: «Вон там сидит шпик, он за кем-то следит. У него такой вид, будто он ждет не дождется когда уйдет на пенсию. Такой рыжий…» Я не обиделся на тебя. Ты рассказала мне это в тот день, когда мы обедали с тобой в Солере. Из окна ресторана я видел машину, забрызганную грязью по самую крышу – оттепель, – и высокую лестницу, что вела наверх к собору. Я просто перестал говорить, перестал жевать. Мне было забавно слышать эти признания. Но разве это могло уменьшить мою любовь к тебе? Вот мою любовь к себе – да, но это обычное дело. Вот уже сколько лет я борюсь с предательскими выходками своего тела. Было бы удивительно, если бы я смог примириться с ним. Малыш, потом школьник с волосами морковного цвета по всему телу, «рыжая» борода, представляешь себе? А в четырнадцать, в годы первой любви…
(Человек сидит в своем кабинете. Обычно никто не приглядывается слишком внимательно к убранству офисов. Уродство, нагромождение каких-то вещей, отдельные штрихи, выдающие тщеславие хозяина кабинета. Вот он сидит здесь, ссутулившись, в своем кресле, в одиночестве. По телефону отвечают, что он на совещании. Последнее время он все чаще и чаще бывает на таких вот совещаниях. Машинистки, проходя мимо его кабинета, переговариваются между собой: «Ну и ну! Ты видела его физиономию сегодня утром? Если хочешь, можешь зайти к нему, а я не собираюсь туда соваться». Луветта умчалась разыскивать Зебера. Старик с рукописью, перевязанной бечевкой, что-то возмущенно говорит, распространяя вокруг запах сигарет «Голуаз». Мари-Клод висит на телефоне. Она отбрасывает со лба челку. Нервничает. В их издательстве нет настоящего руководителя, вот в чем все дело, нет руководителя. А он, он совсем один. Один, взаперти, настороже, он отгородился от остального мира не слишком надежным барьером и теперь ждет, когда тот падет. Он в центре круга тишины и пустоты: сидит в своем кабинете этим жарким июньским днем.)
…На тебе, рядом с тобой, в тебе: шпик, рыжий толстяк. Мне такое вряд ли бы понравилось. Перестала ли ты наконец видеть меня таким? Когда узнаешь человека ближе, мнение о нем меняется. Сколько же разочарований приходится нам пережить из-за того, что наши глаза не видят того, что есть на самом деле. Только и остается, что скрежетать зубами. Но тело? Как ты можешь выносить этот гигантский кусок мыла неопределенного цвета, которым я трусь о тебя? Для меня это остается загадкой. Как же я ненавидел свою внешность, рассматривая себя в зеркале оценивающим взглядом. Как же раздражали меня парикмахеры и продавцы готового платья. «Месье может убедиться: на затылке волосы подстрижены совсем коротко». «Пиджак сидит великолепно, а с этими складочками вам будет удобно двигаться…» Да я знаю себя как облупленного! Меня уже ничем не удивить на этот счет. Как-нибудь я скажу тебе, на кого я на самом деле похож, чтобы ты больше не мучилась со своими сравнениями. На шпика? А почему не на стряпчего или на тюленя? Все это слабовато.