Текст книги "Причуды среднего возраста"
Автор книги: Франсуа Нурисье
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
…Слышно, как звонит телефон. На пороге появляется Серафита с венчиком в руке. Когда она открывает дверь в столовую, из кухни туда врываются звуки джаза. На кухонном столе среди вскрытых пакетов молока виден транзисторный приемник, похожий на большую зеленую миндалину. «Я взбиваю крем», – говорит Серафита. Телефон продолжает надрываться. Только не шевелиться. Обычно к восьмому сигналу звонящий бросает трубку. Закрыть глаза. Элен встает. Как раз в этот момент вновь запускают бетономешалку или пневматический молот. Одновременно звонят в дверь, кто-то два раза торопливо нажимает на кнопку звонка – почтальон, рассыльный с продуктами? Элен одной рукой снимает трубку и прижимает ее к уху, другой рукой затыкая второе ухо. Он чувствует, как лоб его покрывается потом. На верхней из трех ступенек, ведущих в столовую, появляется Робер, лохматый и злой. «Ну и гвалт», – замечает он. Элен издали машет рукой, ее жест можно понять и как «это тебя», и как «потише». Меня это больше не интересует. Меня нет, я пропал, сбежал, брожу где-то по улицам, я на совещании, в Китае – как им будет угодно. Я решительно встаю, почувствовав вдруг прилив энергии. Касаюсь щекой шершавой и неласковой щеки Робера. Неласковой? Можно подумать, дружок, что моя щека ласковее. На пороге я сталкиваюсь с Серафитой, ведущей беседу с черным как смоль почтальоном. Открытая на улицу дверь прочертила на полу ослепительно яркий четырехугольник. «Месье не слишком тепло оделся? Похоже, будет жара».
Он идет быстрым шагом. Со стороны его можно принять за человека, на которого свалилась груда срочных дел. В опущенной руке плоская папка для бумаг. Лоб наморщен. Кто же он? Учитель, спешащий на свою голгофу? Чиновник, что еще не дослужился до персональной машины с шофером? Он лавирует между кучек собачьего дерьма, которые сметает в сточную канаву дворник-африканец. Сегодня утром ему попадается слишком много чернокожих. Почтальон. Дворник в вязаной шерстяной шапочке. И вон тот человек, что садится в «мерседес». И тот, что выписывает штраф. Этот утренний час – время доставки провизии, по улице туда-сюда снуют рассыльные из продуктовых магазинов. Бенуа берет правее. Старается не замедлять шаг. Если он не выйдет из своей роли до гаража, самое трудное будет позади. Самое трудное? Это смотря с чем сравнивать. Если не принимать в расчет самые разные ловушки, что могут ждать его в этой Африке. Остановившись на светофоре на улице Микеланджело, он достает из кармана записную книжку. Его первая встреча должна состояться через десять минут. На лицах встречных женщин трагическое и обреченное выражение, а на ногах кокетливые босоножки. Икры женских ножек опутаны сеточкой вен, голубеющих под кожей. Погружение в прохладу подземной парковки воспринимается как милость Божья. Лужи мочи, окурки, растрескавшиеся стены и пол, непристойные надписи, сломанный лифт – все это говорит о том, что вы во Франции. В машине воняет окурками, которыми набита пепельница, и еще чем-то застарелым. Но он прекрасно чувствует себя здесь, вдали от посторонних взглядов, под двойной или тройной толщей бетона над головой, сидя в машине среди всех этих запахов, где перед ним высится лес колонн, сохранивших свой первоначальный цвет выше уровня бамперов и почерневших там, где на них нацелены выхлопные трубы, здесь слышны лишь глухие звуки захлопывающейся где-то дверцы автомобиля или, если опустить стекло, гул работающих вентиляторов. Настоящее убежище, гигантский каземат. Где-то далеко наверху жизнь может продолжать свои войны, здесь же вы больше ничем не рискуете. Он поднимает с сиденья карточку с приглашением на вчерашний ужин и методично рвет ее на мелкие кусочки. Поворачивает ключ зажигания, но в том месте, где должен заработать стартер, ничего не происходит. Вместо ожидаемого урчания мотора раздается глухой щелчок. Он снова пытается завести машину. Потом еще раз. Фары? Их свет вырывает из темноты геометрический рисунок колонн. Он включает приемник, и, несмотря на глубину, оттуда начинают прорываться звуки рояля. Тогда он все выключает и откидывается в кресле. Он живет в безупречно организованном мире. Ненавистном и безупречно организованном. Остановка. Поломка. Что может быть более логичным, более желанным, чем эта поломка? В издательстве Луветта, должно быть, уже нервничает, звонит ему домой, допрашивает Мари-Клод. И вздыхает с сожалением. Вздыхает о том, что он уже не тот. Что с некоторых пор он сильно изменился. С каких это пор, Луветта? Фейоль злорадствует и с таким важным видом заглядывает во все кабинеты, словно у каждой двери одерживает очередную победу. Поломка стартера это, бесспорно, знак свыше. Фейоль говорит: «Ничего страшного! Я приму посетителя вместо него». Кого же он собирается принять? Молисье должен прийти не раньше полудня или даже ближе к вечеру, в конце концов все это записано, проверено и жирно отчеркнуто по меньшей мере в трех или четырех блокнотах, записных книжках, ежедневниках, там помечен обед в четверть второго в «Медитерранэ», помечено, кому сегодня нужно не забыть позвонить, в том числе в Лондон насчет перевода Лагранжа, помечена встреча с налоговым инспектором в пять часов, кстати, я забыл декларацию на улице Суре, надо будет послать за ней курьера на велосипеде, все это надо, надо еще сказать пару примирительных слов Мари-Клод, надо приободрить немного беднягу Молисье, надо быть со всеми приветливым, надо ПРОЯВЛЯТЬ УЧАСТИЕ всегда, во всем, так надо. Надо. Человеческий организм не знает, что такое поломка стартера. С ним такая авария случиться не может. Если человеческий организм дал сбой, его можно заставить вновь заработать с помощью лекарств, уколов, не говоря уже о дисциплине и силе воли. О силе воли можно спросить у Элен, она дока в этом деле, или у Зебера, энергичного человека, альпиниста, или же у Луветты – несмотря на то, что ее жизнь – это сплошная череда несчастий, она всегда приветлива с окружающими. Вот они – столпы. Какая-то машина в полумраке подкатывает к моей. Останавливается. Из нее выходит мужчина. Как рассчитаны его движения! Он запирает дверцу машины так, как другие ставят подпись на контракте. Но потом он позволяет себе (а разве он не один?) куда как менее элегантный жест: согнув на мгновение колени, расправляет спасительным движением руки свой член, видимо, примявшийся в штанах от долгого сидения. И в этот самый момент он замечает Бенуа Мажелана за рулем неподвижного «пежо». Ах, сколько ненависти в его взгляде! Скажите, мол, по какому такому праву этот тип сидит тут и шпионит за людьми? Мужчина оборачивается, останавливается в сомнении. Может, стоит пойти сообщить куда следует про этого невесть зачем торчащего здесь субчика? А вдруг он автомобильный вор или еще того похуже? Парковки – рай для сексуальных маньяков, всем известно, что подземелье рождает фантазии у тех, кто мечтает об одиноких женщинах и безлюдных местах, о ночных приключениях наконец! Правда, этот тип на вид вроде не из таких, но я плохо разглядел его, там было темно…
…Звук захлопываемой дверцы, скрежет железа о бетон, тип в тесных штанах устремляется к солнцу, к тротуарам, на которых писают собаки и мучаются исполосованные венами ноги. Обычный июньский день, среда. Еще немного и рубашки начнут липнуть к потным спинам, а лица покроются испариной и заблестят. В «Медитерранэ» всегда жарко. Там пахнет жареным укропом и анчоусным маслом. Там подают охлажденное «Вуврэ». В запотевшем ведерке со льдом, высший класс. Шаг за шагом надо отстаивать свою позицию, добиться пятидесяти одного процента и заставить их принять выгодные нам условия. Мажелан? О, он мастер вести переговоры. На свой лад, конечно. Нет, он не из тех, кто играет мускулами и норовит тебя проглотить. Он сама любезность и добродушие. Когда-то он всех их обставлял. Да, когда-то, я говорю именно то, что хочу сказать: когда-то, я настаиваю – когда-то, потому что, между нами нужно признаться, что с некоторых пор… с некоторых пор… С каких это пор, Луветта? Что вы, господин Мажелан, я бы никогда себе не позволила ничего подобного. В конце концов он не так уж плохо со всем справлялся. Ему даже доверили руководство. Он взял бразды правления в свои руки. Принял слаженную и послушную команду. Когда же все это началось, пять, шесть лет назад? О, Мари! Помоги мне, Мари. Поговори со мной, Мари. Скажи им, объясни им, объясни мне. С той самой минуты, как меня покинул сон, я стараюсь не вызывать в памяти твой образ, твое имя. Я бегу от тебя, но ты не обижаешься и вновь являешься мне, а я опять от тебя бегу. Будто бы все, что исходит от тебя, причиняет мне боль, из-за этого все мои уловки, но на самом деле лишь ты одна могла бы утолить терзающую меня изо дня в день страсть. Каждый день. Каждый день меня снедает вновь и вновь накатывающая, полная горечи, неутоленная страсть к тебе. Господи, какой же стыд мне приходится испытывать. Ведь я заставляю тебя сосуществовать со всем тем, что враждебно тебе. Этого не надо бы делать. Не надо. Перед выходом Элен протянула мне пришедшие на мое имя письма. На самый верх она положила конверты с голубыми марками из Швейцарии. Как если бы когда-нибудь… Помоги мне, Мари. Ты же знаешь, что отнюдь не каждое утро налито такой свинцовой тяжестью. Ты знаешь другой склон на моей горе. Ты умеешь нападать, мучить, ты не даешь мне ни малейшей передышки, но ты знаешь. Знаешь то, чего не знает никто другой. Мне стыдно, что я – это всего лишь я, тип, растиражированный в миллионах экземпляров, а мое главное достижение – это тоска и груз прожитых лет. Мне стыдно, что я так похож на Молисье, Фредерика, Польо. Мне стыдно за разыгрываемые нами комедии, тайная любовь моя, мой самый большой секрет, и, между прочим, именно наши секреты выдают меня. Фразы распадаются при малейшей попытке докричаться до тебя. Да и как бы ты смогла меня услышать? Следовало бы повернуть вспять всю мою жизнь, чтобы она потекла в твою сторону со всеми ее бедами и долготерпением, следовало бы сказать тебе: «Вот те слова, что я никогда не осмеливался произносить». Пошлые, не вошедшие в словари, глупые, восторженные слова, те слова, от которых пересыхает во рту и подводит живот, те, что, как мне казалось, давно вышли у меня из употребления и потеряли для меня свой смысл с того самого лета, когда мне было шестнадцать и когда, борясь с послеполуденной дремотой и вожделением, мое тело уповало на магию книг, ища в них непристойные откровения и описания любовных сцен, оно уповало на все, что кричало и рассказывало о плотских утехах, оно молило о том, чтобы ему приоткрыли дверь в этот мир и дали и ему его долю наслаждения, – но какую любовь могло подарить то жаркое лето тощему рыжему мальчишке, совсем ребенку, корчившемуся в постели в смехотворных, упрямо вызываемых им вновь и вновь конвульсиях, которых он научился добиваться с помощью своих собственных пальцев? Подростки доставляют себе удовольствие теми же самыми движениями, какими крестьянки доят коров. Но слова значили тогда для него гораздо больше, чем этот несчастный жест. Они зажигали, эти слова. Они были потрясающими, упоительными. И вот сегодня, спустя тридцать лет с гаком, они опять здесь. Посмотри-ка, да они совсем новые, эти старые, затасканные слова. Которых мне не говорили. Я никогда не платил ни одной женщине за то, чтобы услышать их в тот момент, когда она трудилась поверх меня. Я никогда не просил ни одну любовницу выкрикивать их мне во время ночного распутства или слюняво шептать их мне на ухо. Я даже боялся их, испытывая к ним легкое отвращение рафинированного молодого человека, занимающегося любовью исключительно в гигиенических целях, этакого деликатничающего вечного девственника. Мои уши невинны и чувствительны, как у монашки. Даже речи быть не может о том, чтобы спустить этих псов с цепи в моем саду. И если иногда я улавливал отголоски их лая в какой-нибудь беседе и чувствовал, что мое сердце начинает учащенно биться, если искушение добиралось до меня посредством прочитанной или услышанной фразы, пробуждающей надежду, даже речи не могло быть о том, чтобы позволить этим словам вырваться наружу. Грех душил их. Грешник, живущий во мне, приходил от них в смущение, тот маленький мальчик, который так и не состарился, тот странник, который много путешествовал по свету и пересек множество пустынь с их оазисами, познал нетерпение, усталость и даже минуты счастья (почему бы и нет?), но которого никогда, видимо, так и не посетило наслаждение, и которому, к сожалению, никогда не довелось испытать большего удовольствия, чем то, что он испытал в летние месяцы своего отрочества, когда слова, вгонявшие его в жар и краску, заменяли ему партнершу и мечту и подстегивали его желания, они были никчемными посредниками, пособниками мошенничества, маскарадным костюмом для некого веселого действа, якобы имевшего место взаправду, реально пережитого, приводящего в трепет, незабываемого, тогда как на самом деле не было ничего, ничего, ничего, кроме влажной постели, сиплого дыхания дам, их вскрикиваний, желания побыстрее кончить и, наконец, этой судороги, вместе с которой отмирала частица души.
Вот они, эти слова. Глагол «целовать», несущий в себе все оттенки грубости и нежности, именно глагол, а не существительное «поцелуй», ассоциирующееся с семьей и домом. Глагол «обладать», звенящий и трепещущий, подразумевающий сладострастные объятия, ласкающие тело, всплеск эмоций, ночной шепот, своего рода геройство, обещания, благодарность. «Член», «конец», «задница» – эти слова имеют такое же право на существование, как «рука», «губы», «лицо». И еще все те жесты, которые тоже нужно перечислить, поскольку мы их делаем. И законы маниакальной страсти, и незаконная ночь, охраняемая, словно жандармами, нашим молчанием. И твое тело, первое, с которым я осмелился это сделать, как, наконец, осмеливаюсь произнести это слово, которое должно было бы – если бы мы только над ним задумались, всего один-единственный раз задумались – разнести нас в клочья, – твое тело, которое я ЛЮБИЛ.
Время от времени над поверхностью земли, отсвечивающей красным, скользят молчаливые призраки. Порой раздаются какие-то шорохи и вздохи. Бенуа уже знает, что ему нужно предпринять. Он не собирается сидеть здесь все утро, ссутулившись в кресле. Сейчас он встанет, захлопнет дверцу автомобиля и с озабоченным видом двинется в сторону выхода. Слегка запыхавшись, преодолеет пешком три этажа. Толкнет металлическую дверь, вечно болтающуюся на сквозняке. Попадет на станцию техобслуживания как раз в том месте, где крутятся гигантские синие щетки механической мойки, окунется в шум, производимый этими щетками, струями воды, подъемными устройствами. Спросит, где тут главный. Ему укажут на главного, как это обычно делается, мол, видите того господина, вон там, в халате? Господину в халате он расскажет о том, что случилось с его машиной, с трудом подбирая технические термины. Он постарается быть максимально точным и кратким. Эти мастера, как правило, по горло завалены работой, их нужно либо разжалобить, либо обольстить, либо подкупить, но подкупать он никогда не умел. Так что он будет действовать тихой сапой. Как только ему удастся сунуть ключ от своей машины в руку господина в халате, он сразу же двинется размашистым шагом к наклонному пандусу на выезде из гаража со своей папкой в руке, совершенно никому не известный, но имеющий отличительную особенность, от которой ему никогда не избавиться и которая как раз и не даст мастерам из автосервиса забыть его, они воскликнут: «Ах, да, этот!», поскольку, даже не отдавая себе в том отчета, были поражены его рыжиной и тем выражением вымученной любезности, что никогда теперь не сходит с его лица.
Потом он окажется на улице. Старинный сквер, разоренный ради того, чтобы освободить место под строительство автостоянки, может предложить желающим прогуляться по нему лишь чахлую растительность трех аллеек, дорожки которых посыпаны ослепительно белым песком. Пройтись по этому песку можно лишь прищурив глаза и перепачкав обувь. Сквер стали обходить стороной. Туда больше не ходят почитать газету. Там больше не видно сидящих с вязаньем мамаш, покашливающих пенсионеров, дремлющих на скамейках арабов и скучающих в песочнице детишек. Он взглянет сквозь решетку на это запустение, высокий тип с одутловатым лицом из тех, кого даже не замечаешь, проходя мимо. Он попытается поймать такси. Будет поджидать его там, где такси редкость, предпочитая, по своему обыкновению, стоять невесть сколько и невесть где вместо того, чтобы пройти каких-то пять минут до стоянки. А когда наконец рядом с ним остановится машина и он сядет на ее сиденье, обитое ярко-красным кожзаменителем, раскалившимся на солнце, Бенуа спиной и конечностями ощутит, как ему передается густой и ровный жар летнего дня, он весь подберется и постарается свести до минимума точки соприкосновения своего тела с сиденьем такси, самого себя с сиденьем, с машиной, со всем остальным миром, он возьмется за хромированную ручку дверцы, прикроет глаза и назовет адрес издательства таким глухим, таким бесцветным голосом, что таксист поднимет взгляд к зеркалу заднего вида и на несколько мгновений задержит его на отражении своего пассажира, сорокалетнего мужчины с морщинистыми веками и в черном галстуке, вид которого наводит на мысль о тех господах, что ему приходилось забирать в одиннадцать часов утра у ворот кладбища.
Они говорили, эти простодушные женщины: «Возьми меня, возьми же, милый». Возьмименя-возьмижемилый. Что это? Название какого-нибудь индийского города? Торт с кремом? Они говорили: «Да, да, так, люби меня, люби». Они говорили: «Я люблю, когда ты во мне». И я видел их распутные взгляды и слышал их распутные голоса. Они говорили: «Ах, как хорошо, ах, как вкусно», и я чувствовал себя так, словно был для них куском мяса, едой, только маленький нюанс – они никогда не могли мною насытиться. А ведь аппетит, как известно, приходит во время еды. Их аппетиты приводили меня в ужас. Ты помнишь тот день, когда мы встретились с тобой второй раз и пошли гулять? Ты рассказывала мне, как ревнует тебя Клод. Ты сказала: «Он боится, что я стану целоваться с первым встречным». Какую же боль ты причинила мне – своими словами, своими губами. Эта пошлость, сказанная с такой легкостью, отозвалась во мне сладостной болью. Во мне словно что-то натянулось и до сих пор не отпускает, доводит меня до головокружения, до изнеможения, вызывает желание нестись куда-то то ли в вихре вальса, то ли в вихре страсти. Что это со мной? Что это такое я сейчас выдумываю? Слащавые фразы, дальние дали, писанные акварелью, поэзия… Как бы я хотел, чтобы ты услышала меня. Чтобы узнала, как я люблю ту боль, что ты причиняешь мне, и твою наивность, с которой ты говорила мне потом другие слова, говорила их мне точно так же (я в этом просто уверен), как говорила другим и для других, но мне это все равно, это даже еще больше распаляет мою любовь к тебе. Исходя от тебя, эти слова, наконец, стали выполнять свою настоящую миссию, миссию нежности и страсти. Они обретают свой истинный смысл, и я сцеловываю их с твоих губ. Когда-то я считал их мерзкими и грязными, а теперь сцеловываю с твоих губ. Отныне, но лишь для тебя одной, у меня появилась сила! Неторопливость и сила. Ты очистила слова любви от налета обыденности. Ты сделала так, что все самые обычные слова любви перестали казаться затасканными. Обыденность любви в своем обновленном виде возникла меж нами, и это стало словно моим рождением заново – рождением в любви, которой я занимался, в которой разочаровывался, которую переживал (во всяком случае, мне так казалось), о которой злословил, над которой насмехался, в страсть и силу которой не верил, – итак, это стало моим рождением заново для удовольствия и любви, которая вспыхнула нашим с тобой утром и которую я познал впервые в жизни.
Он еще раз повернул ключ зажигания, так, на всякий случай, и мотор вдруг радостно заурчал. Что ж, электричество – штука загадочная. Бенуа от этого маленького чуда сразу же воспрянул духом. Ему так нужны были доказательства того, что судьба милостива к нему. Ему было достаточно даже такого вот знака. Машина тронулась. Пока она вписывается, поскрипывая колесами, в виражи наклонного выезда из гаража, мучается ли он вопросами? Посмеивается ли над собой? Наверное, ему следовало бы разобраться с этими своими приступами лиризма. Речь-то всего лишь о том, что некий отец семейства трахает на стороне молоденькую любовницу, обычное дело. Просьба не забывать этого. Романтики тут не так уж много. «Вечно ты витаешь в облаках», – говорила его мама. Обыденность любви – очень верное выражение. Нет ничего более обыденного, чем это учащенное биение сердца. Обыденность, пошлость, банальность, избитость, тривиальность – существует почти столько же слов для обозначения усталости от любви, сколько для описания разных способов ею заниматься. Как же он беден, язык любви. Элен права. Она избрала для себя роль насмешливого достоинства и долготерпения. В любом случае победа будет на ее стороне. Люди благоразумные поставят именно на нее. Да и сам Бенуа… Но он действительно ничего в этом не смыслит. Он совершенно искренен. Настолько же искренен, насколько обессилен. Он устал от этой жизни, вести которую у него нет больше сил и к которой он потерял вкус. Он превратился в человека, растерявшего все свои прежние привязанности. Его тело потеряло память, равно как потеряли ее голова и сердце. Некоторое время назад – тому два или три года – он вступил в такую полосу жизни, когда люди, хоть в какой-то мере наделенные душой, впадают в состояние неприятия окружающего мира. Он больше не испытывает никакого вкуса к почестям, впрочем, его нервная система и не вынесла бы их. Ему недостает ловкости, чтобы делать деньги. Он любит свою профессию, но занимается ею так давно, что любовь к ней начинает уступать место разочарованию. Впрочем, он не из тех, кому достаточно просто получать удовольствие от своей работы. Его постоянно гложет червь сомнения, не дающий пробиться росткам тщеславия и всегда готовый натолкнуть его на мрачные, саркастические мысли о возможных неудачах. Он принадлежит к породе отшельников, которые позволили втянуть себя в общение. Это очень опасная порода людей, они приносят несчастье окружающим, не умея построить собственное счастье. Вступление в брак для них дело чести, равно как и обзаведение потомством. Такие, как Бенуа Мажелан, упорно трудятся ради продолжения своего рода. Ярые противники женевских клиник [1]1
В женевских клиниках в то время француженкам делали аборты, которые в самой Франции были запрещены.
[Закрыть], они не позволяют своим женам делать аборты. Тут нечего сказать: подобная добродетель сейчас редкость. Но они не обладают никакими другими добродетелями, которые могли бы подхватить ее эстафету. Они на редкость плохие отцы. Нет, их нельзя назвать жестокосердными или несправедливыми, они просто холодные. Отец, не умеющий дать тепла своим детям, – горе семьи. Бенуа – исключение из этого правила – страстно любил своих детей, но никогда не признавался в этом вслух. Чувства, которые он к ним испытывал, на его взгляд, невозможно было выразить словами. Твердо уверенный в том, что ведет себя правильно, он хранил молчание. Он любил грациозность своих сыновей и их хрупкость, особенно в шестилетнем возрасте, любил их гибкость и непосредственность, которые находил у них и которые безуспешно искал когда-то в себе самом, эти качества его сыновья получили от Элен, и это бесконечно радовало его. Его распирало от чувств, но он не решался отдаться им. Он почти ничего не знал о своих детях. И никогда не задумывался над тем, случается ли его сыновьям задаваться вопросами на его счет. И какими вопросами? Отшельники скромны, но никто никогда не думает похвалить их за это. Он не слишком высокого мнения о себе, чтобы рассчитывать на то, что у его сыновей есть причины любить его. Он верит в устои, верит во всемогущество времени. Кроме того, он верит в необходимость соблюдения неких условностей. В нем есть нечто от буржуа Гизо.
(Ах, как это удобно – Гизо! Мы бросаем это имя в лицо людям словно по чьей-то указке только из-за того, что у них своеобразная манера носить бакенбарды – впрочем, они могут вообще не иметь растительности на лице, но непременно должны обладать следующими признаками: быть бледными и чопорными, с печатью всех добродетелей своего века на лице… Это имя ассоциируется у меня с родовым гнездом, домом, окруженным садом. Оно навевает мысли о прочности и вечности. А посему в какой-то мере абсурдно применять его по отношению к Бенуа Мажелану. У Бенуа нет ни банковского сейфа, ни выставленной напоказ верности традициям. Единственное, что его роднит с этой людской разновидностью образца 1840 года, так это своего рода нравственный аскетизм и ужас перед любыми излияниями чувств. Если он задумывался над тем, кем в идеале ему хотелось бы быть, то, скорее всего, он видел себя человеком, возводящим стену, нежели выворачивающим булыжники из мостовой. Он сокрушается, что не является одним из тех праведников, что святее самих служителей церкви. Какая безмятежность! Только не надо выдумывать ничего лишнего ни о праведниках, ни о служителях церкви, как это случилось с Гизо. Ни одна даже самая светлая голова не застрахована от безумия, не так ли? А о Бенуа можно было бы еще сказать, что он уже давно не испытывал ностальгии по буре и шторму. Даже если его сердце начинало вдруг биться так, словно собиралось выскочить из груди, ему и в голову не приходило расстегнуть пиджак. А потом в его жизнь вторглась эта девочка…)
…Итак, в нем есть что-то от буржуа Гизо. Именно в этом он видит причину расположения к себе Элен и истоки своего собственного благоговения перед ней. Но не следует путать это чувство с другим. То чувство, многочисленные доказательства реальности которого вот уже пять месяцев предоставляет ему Мари (доказательства, повергающие в смущение, почти шокирующие), целиком и полностью принадлежит к великолепному и захватывающему дух миру зла. Бенуа думает именно так, хотя и не осмеливается употреблять эти слова. Итак, он достиг той точки своего жизненного пути, в которой мужчины оказываются совершенно беззащитными перед мечтой. Он отвернулся от себя прежнего и своих близких, пытаясь вдохнуть жизнь в родившегося в нем нового человека, того человека, который стал любовником Мари и который все остальное в этой жизни стал воспринимать со смущением и отвращением. Но верит ли он сам в этого нового человека? Поставил бы он по-крупному на него? Нет, конечно, и, будучи человеком честным, он стыдится этого своего благоразумия. Тем не менее, несмотря на благоразумие и различные уловки, его повседневная жизнь совершенно разладилась. Он пока еще делает надлежащие жесты и произносит надлежащие слова, но ему уже ясно, что все это комедия. Он не из тех мужчин, что мечутся между двумя женщинами – он уже давно прошел этот этап. Вот он стоит на пике горы и пока еще сохраняет равновесие. Он забрался на самую опасную вершину из тех, что встречал на своем жизненном пути, и того и гляди может съехать обратно к привычному образу жизни или кубарем покатиться с этой умопомрачительной высоты к подножию горы, туда, где его ждет Мари. Верх банальности. Но ведь и от самых банальных заболеваний умирают: все зависит от сопротивляемости организма, как принято говорить. Так вот, в данный момент организм Бенуа утратил какую бы то ни было сопротивляемость. Он сейчас в таком состоянии, когда отвечать собеседникам, вести свою партию (даже самую маленькую) в общем хоре, шагать по улицам города, концентрировать на чем-либо внимание – все это выше его сил. Его без конца застают то тут, то там стоящим неподвижно, с закрытыми глазами. Эта поза наиболее точно отражает его состояние. Он экономит силы, использует любую возможность, чтобы собраться, перед тем как сделать очередной, пусть совсем маленький шаг вперед. Его притязания в плане продвижения вперед отныне самые что ни на есть скромные. И вовсе не потому, что ему не хватает смелости или благоразумия. Хотя, памятуя его нынешнее состояние полного упадка сил, он, можно сказать, демонстрирует редкостную энергию. Впрочем, все это лишь до первого испытания. Любое препятствие на его пути становится непреодолимым. Он сразу же готов капитулировать. Вот, к примеру, мы видим, как он стоит на почте в очереди к окошку, на его лице застыло трагическое выражение, солнце жарит просто невыносимо, да еще мухи донимают. Время приближается к десяти часам.
«И она такая же», – думает Бенуа. Он наблюдает за ней и на мгновение пытается взглянуть на мир глазами этой полной дамы в синем халате, сидящей за мерцающим пультом «Nylfrance». Как она с этим справляется? Как может все это вынести? Похоже, ее коллега только что уступила ей место, хотя не исключено, что дама делает первые шаги на этом поприще, этакая пятидесятилетняя ученица, бывшая портниха или вдова, хлебнувшая горя, и та вторая, угрюмо стоящая у нее за спиной, помогает ей освоить новую профессию. Они пересчитывают сдачу. Перед окошком в ожидании своей очереди четыре человека. Пожилой господин с орденской планкой на лацкане пиджака спрашивает: «Ну так что там с Ламот-Бевроном?» Полная дама с блуждающей улыбкой и растрепавшимися на сквозняке седыми волосами переводит блуждающий взгляд с предмета на предмет, перебирает их руками, и кажется, что без этого она просто не в состоянии ответить на вопрос: вот она касается клавиш кассового аппарата, перебирает листочки с напечатанным на них текстом и другие, написанные от руки и пожелтевшие от времени, наклеенные на маленькие картонки и скрепленные между собой большими канцелярскими скрепками. «Главное, детка, не забывай набирать код департамента». И та, что произносит эти слова, и та, к кому они обращены, обладают необъятными бюстами и тяжело дышат. Девушка из очереди тоненьким голоском просит соединить ее с Туром. Полная дама таинственно улыбается и ничего ей не отвечает. В настоящий момент она занята тем, что с помощью аптечных резинок пытается прикрепить к планшетке разграфленный бланк. Вот она поднимает голову, смотрит на часы и заносит время в соответствующую графу: «десять часов четырнадцать минут» – медленно выводит она тем почерком, которым когда-то учили писать в школе, в эпоху шариковых ручек научить так писать невозможно. «И она такая же», – думает Бенуа. И она тоже боится и ищет выход из тупика. Они словно узники. Угрюмая дама за ее спиной произносит: «Вам нужно взять жетон, мадам. Детка, дай жетон». Каждый раз, когда полная дама собирается набрать номер, найти название нужного населенного пункта или департамента, зафиксировать время (она постоянно поднимает глаза к часам, поскольку должна проставить точное количество минут, в ее работе это главное), мы наблюдаем, как она откладывает в сторону свою шариковую ручку «Bic» желтого цвета, ищет жетон, дает сдачу, дважды пересчитывая деньги и задыхаясь от смущения под буравящим ее затылок взглядом стоящей за ее спиной коллеги. Потом она вновь берет ручку, поднимает голову, умоляюще и растерянно улыбается, забыв уже, кто просил Тур, кто Ламот-Беврон, кто Палезо, а кто Лозанну. «Сударь, это вы просили Лозанну?» – на носу у нее выступили капельки пота, когда, слегка отстранившись, как все дальнозоркие, она принялась накручивать диск телефонного аппарата, стоявшего слева от нее (времен еще Первой мировой войны, в виде домика с покатой крышей); ей приходится набирать невероятно длинные и сложные номера, между отдельными комбинациями цифр которых она должна дождаться гудка, услышать музыку или обнадеживающий голос, и каждый раз, когда ее палец замирает в нерешительности, полная дама, опасаясь, что допустила ошибку, дает отбой, звучно хлопнув по рычагу и уничтожив плоды своего труда, и все начинает сначала, без конца проверяя себя и опять путаясь, преисполненная искреннего желания справиться, наконец, со своей задачей под суровым взглядом коллеги, что подбадривающе похлопывает ее по плечу.