Текст книги "Причуды среднего возраста"
Автор книги: Франсуа Нурисье
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Мари! Как хорошо было бы повстречаться с ней именно там. Путь в шесть тысяч километров по воздуху и воде, что ни говори, делает человека чище. Я бы явился туда этаким дельцом из Европы, несущим культуру в массы, и блеснул бы своими талантами, извлекая разные забавные штуки из чемоданчика, похожего на саквояж коммивояжера, под изумленными взглядами своих собратьев. Разве когда-то, пусть очень давно, я не был мужчиной хоть куда? Мари там, в Америке, не захотела бы, наверное, попасться на эту удочку. Разве она не принадлежит в какой-то мере к племени юных авантюристок, делающих первые шаги в мире взрослых и в любви? Их во множестве можно встретить в больших городах. Они приехали туда, чтобы «совершенствоваться в языке», и их подхватило течением. На них натыкаешься на каждом шагу, разодетых с претензией на последнюю моду и так покачивающих бедрами, что у оказавшихся рядом с ними мелких служащих и негров перехватывает дыхание. У них усталые глаза. Бедняга Молисье, наберусь ли я духу прочесть ваше письмо? Иногда им удается устроиться няней в семью с детьми и подтирать этим детям носы и попы. Девушек подстерегают самые разные неприятности. Любовь и разочарования ураганом врываются в их жизнь. Молоденькие немки, снимающие в Пасси одну комнату на несколько человек, уроженки Граубюндена откуда-нибудь из Женевы или Базеля, француженки, приехавшие из Лондона: все эти бойкие двадцатилетние девицы как две капли воды похожи друг на друга. Большие беды ждут их впереди: мужчины, унижения, кровь. Они бросаются в эту грязь с гордым видом воительниц. И Мари могла бы быть одной из них…
(Он возбуждается, представляя себе эту девочку еще более юной, еще более уязвимой. Как бы ему хотелось подхватить ее на самом первом изломе ее жизненного пути, первым заставить познать ту горечь, что никогда не забывается, и тем самым навсегда обеспечить себе место в ее памяти! Насколько рано мы входим в чью-то жизнь? Любому такому появлению обычно предшествуют мечты. К чему вообще охотиться на детей? На этих девочек, всегда уже успевающих пройти через чьи-то руки и несущих на себе чужой след, словно простыни, на которых кто-то спал. Он жалеет Молисье и одновременно завидует ему. Он мечтает о такой Мари, которая еще опаснее, – о Мари невинной, а значит, опасной. Ему хотелось позабыть о своей порядочности. Спуститься еще на несколько ступеней вниз, чтобы овладеть вечной тайной, что несет в себе ее тело.)
…Такой же бойкой и безмозглой, как эти маленькие нахалки. Ее волосы развевались бы на ветру, который, по-моему, никогда не стихает над Монреалем, городом, устремившимся вертикально вверх, огромным, белым, окруженным кольцом дорог и воды, где у вас перехватывает дыхание на перекрестках улиц, разбегающихся под прямым углом. Городом, который, возможно, наполовину существует лишь в воображении, который и придуман-то для того лишь, чтобы заставить девушку прибежать в нужное время в то самое место, где я буду ждать ее, такую, какой сейчас хочу ее, какой вижу ее, вот она сбегает вниз по улице Эйлмера к похожему на огромный кусок черного сахара зданию гостиницы «Холидей Инн», где назначил ей свидание соблазнитель с матовой кожей, один из тех неизвестно чем занимающихся типов без возраста, которых полно в международных гостиницах, этих не обремененных особыми заботами сотрудников ООН или участников каких-то конгрессов, которые разъезжают на взятых напрокат машинах. Она бежит подпрыгивая, с растрепавшимися волосами, в одном из тех платьев, что сумел бы снять любой мужчина, – о, моя добыча давно минувших дней! Хохотушки, готовые в любой момент пустить слезу! О, ваши всегда пустые сумочки, ваши трусики, которые можно спрятать в кулаке, ваш багаж, каким-то таинственным образом оплаченный (кем, интересно?), мужики, которых динамите вы, те, что динамят вас, – и вы мужественно ретируетесь с видом кротких овечек.
Ее араба, конечно же, не окажется на месте, и Мари выйдет из просторного холла в красных тонах, провожаемая насмешливым взглядом администратора гостиницы, взглядом, который мне совсем нетрудно представить себе, стоит лишь вспомнить, как смотрели на нас посетители кафе «У горного ручья», как они рассматривали нас, тебя, особенно тот старик, а поскольку крестьянин из Эгля мало чем отличается от крестьянина из Квебека, это позволяет мне весьма достоверно представить себе лицо служащего «Холидей Инн» (чья чистая душа несколько подпорчена чаевыми) – хитроватое, изрезанное морщинами, и его акцент, потому что, когда он что-то говорит, его говор сильно смахивает на говор жителей Вале, которые будто перекатывают во рту камешки, принесенные к ним в долину Роной.
На улице, вновь оказавшись на ветру, который быстро выдувает остатки разочарования из твоей головы, и не зная, чем занять имеющиеся в твоем распоряжении два часа, ты направишься в подземное сердце города, в тепло и шум торговых галерей, оборудованных под землей, туда, где бродят поодиночке развратные девки и куда пойдешь ты, пойдешь слоняться без цели, без чековой книжки, без единой крупной купюры, заботясь лишь о том, чтобы гордо нести свой стан от одного соблазна к другому, от одной витрины к другой, впрочем, чуть дольше ты задерживаешься в книжной лавке, где, пока ты украдкой прочитываешь несколько страниц романа по восемь долларов за томик, с тебя не сводит глаз мужчина средних лет, а ты даже не смогла бы догадаться, то ли он прикидывает свои шансы на интрижку с тобой, то ли поставлен здесь для охраны и полон решимости схватить тебя за руку, если ты попытаешься стянуть экземпляр «Portnoy's Complaint». И вот тогда-то, купив, к примеру, заинтересовавшую тебя книгу и подарив ее тебе, или чуть позже, на лестнице, ведущей наверх к площади Виль-Мари, призрак, лишь чем-то похожий на меня, призрак, который может на такое решиться, призрак, который «умеет жить со вкусом», наконец-то подступится со своим предложением к этой Мари, которую он долго преследовал, разглядывал, оценивал, которую страстно желал и которая явно поощряла его, казалась такой доступной, он подойдет к ней после того, как пробормочет себе под нос что-то типа: «Я забью ей, вставлю ей, трахну ее» с видом человека, который хорошо знает, что означают эти слова.
Не это ли явное удовольствие, с каким Мари в кафе в Иворне реагирует на соленые шуточки виноградаря, отвечает ему в тон, провоцирует его, излишне фамильярно чокается с ним, не эта ли вольность общения, правда, с оттенком высокомерной снисходительности (так могла бы вести себя девушка из замка по отношению к старику, чьи выходки стали притчей во языцех у всей деревни), вынудили его позже, когда он придумывал историю про Монреаль, про октябрьский ветер, про волокиту-иорданца, придумать также (или преувеличить, всего лишь преувеличить?..) и эту почти животную податливость самки, это стремление испытать всю низость бытия, которые заставляют его страдать. Или он только делает вид, что страдает? Но это правда, это ТОЖЕ правда, что он страдает. Она заставляет его мучиться, эта девица со светлыми глазами, любительница гулять по лесу. В тот самый момент – сколько времени прошло с их знакомства? Или это случилось в их первую встречу? – когда она явилась перед ним со своей грацией, заставившей забиться его сердце, грацией, нарушившей то представление, что ему хотелось бы иметь о ней, она глубоко ранила его, уже тогда ранила. Будущее не принесет ему успокоения. Ему никогда не удастся до конца понять и приручить Мари.
«Ну что, Бенуа, никак мы боимся? Прячемся в укромном уголке своей конторы? Не бойтесь, я не стану ломиться в вашу дверь, охраняемую Луветтой, ведь она вцепится в полы моего несчастного пиджака, а он не выдержит столь бурного проявления преданности. Вы совершили ошибку, уклонившись СЕГОДНЯ от встречи со мной: я трезв как стеклышко и мог бы поделиться с вами кое-какими дельными мыслями. Я пришел вовсе не за тем, чтобы просить у вас денег, дружище Бенуа. Что ж, не сложилось! Кстати, один иллюстрированный журнал заплатил мне три тысячи франков за перевод (представьте себе, с французского на французский!) биографии одного вельможи объемом в двадцать страниц. Впереди у меня десять счастливых дней. Я с удовольствием пригласил бы вас куда-нибудь пропустить по рюмочке. Нужно вытащить вас из этой дыры, а то вы совсем там потеряете человеческий облик и станете похожим на подвальную крысу. На самом деле я прекрасно понимаю, почему вы избегаете меня. Вы стоите на десяток ступеней выше меня на социальной лестнице, вы более организованны, более удачливы, но я заставляю вас возвращаться в ваши мечты. Вы знаете обо мне абсолютно все, ведь я готов рассказывать о своей жизни любому, кто хочет меня слушать, мне же, в принципе, должны быть известны о вас только некоторые официальные данные, те, что не из разряда секретных, но на самом деле я знаю вас как облупленного. Вы чувствуете это, и это вас тревожит. Ну а если бы я начал приставать к вам с расспросами, как бы вы повели себя? Каким тоном отвечали бы мне? Я ведь не стал бы деликатничать, играть в предупредительность и любезность. Такое впечатление, что все здесь носятся с вами как с писаной торбой. Мне думается, что многие считают (не беспокойтесь, никто мне этого не говорил…), так вот, многие считают, что в вашем поведении слишком много патетики. А я бы сказал, что это дружеское расположение, хотя вы не из тех, о ком говорят «душа нараспашку». Как же мне хочется встряхнуть вас. Что это за манера такая ЛОМАТЬ КОМЕДИЮ? Передо мной, для меня? Нет, кроме шуток! Вспомните тот ужин месяц назад у вас дома (кстати, мое почтение очаровательной Элен), вспомните все эти умствования с уклоном в психологию по поводу того, что им по тридцати одному году, все эти приукрашенные рассказы об их прошлом, о-ля-ля… Высшим классом было сохранить свой человеческий облик. Вы загнетесь от всего этого, Бенуа, от этой необходимости блюсти свое достоинство, уж простите меня за откровенность. К одиннадцати часам вы выглядели столь жалко (не пейте слишком много в подобных случаях, я знаю, о чем говорю, уже поверьте старому выпивохе), что я дал себе слово непременно зайти поговорить с вами. Но все никак не получалось. Я возил Хильду в Страну Басков (думаю, нас подтолкнула к этому чудесная глава Саломона в его «Анкете»), и мы там славно потрепали друг друга. Я могу сказать это с полной уверенностью. Как и то, что девочка вскоре ускользнет от меня. Как и то, что герой уже совсем не тот, каким был в лучшие свои годы. А посему вскоре я превращусь в такую развалину, что даже мысли о труде (если, конечно, этот пролетарский термин можно употребить применительно к перу) будут противны мне до тошноты. Вот та правда, которую вы отказываетесь выслушать из моих уст по той простой причине, что не считаете меня достойным столь бесцеремонно поучать вас. Милейшему Зеберу я порассказал множество всяких литературных баек, но с ним всегда одна и та же история, меж нами существует нечто, что образует непроницаемый экран между его льдом и моим пламенем (или наоборот), поскольку каким бы эксгибиционистом я ни был, я все-таки предпочитаю сам выбирать зрителей для своего представления. Так что, дружище Бенуа, я подожду того часа, когда вы почувствуете в себе достаточно сил, чтобы видеть и принимать очень похожего на вас калеку, которому хватает наглости говорить о веревке в доме повешенного.
Я не держу на вас обиды,с дружеским приветомЖером Молисье
Все то время, что мы сидели в этом сельском кабачке, я не испытывал никакого желания обладать Мари. Похоть окружавших нас мужчин была столь грубой и примитивной, как я мог им уподобиться? Для них, крестьян с рублеными лицами, я был ХАХАЛЕМ Мари, терпеливо сидящим рядом с ней и старающимся любезно улыбаться. Я был для них тем, кем для меня был в тот вечер в Трувиле, который я всегда вспоминаю не иначе как с чувством неловкости, парень в бежевых брюках, чье неприкрытое удивление обижало меня. Что за странная сила – желание, одного оно заставляет действовать, другого деморализует. Последнему достаточно, чтобы кто-то открыто начал соблазнять его спутницу, и вот он уже на земле и подставляет горло сопернику, как это делают волки. Я, во всяком случае, именно так ощущаю эти вещи и всегда готов к тому, что мне придется пережить боль. А может быть, я просто разучился хотеть женщин? Уже давно мой взгляд скользит по ним без малейшего желания на ком-либо задержаться. Но вот мы движемся к выходу. Мы нарушаем сонную послеполуденную тишину, а так как Мари оказывается впереди меня и первой выходит на террасу и пересекает ее, я вдруг вижу ее взглядом тех мужчин, что сидят у меня за спиной в кафе. Меня словно жаром окатывает. (Я думаю, «жаром» – не совсем верное слово, здесь нужно что-нибудь покрепче, погрубее.) Я кладу Мари руку на плечо, и она щекой ласково трется о нее, склонив голову так, что красновато-серая картина заката начинает качаться у нее перед глазами, и это вызывает у нее смех. Я знаю, что сейчас лучше помолчать. Я учусь заново. Эти мгновения такие зыбкие, их нельзя спугнуть. Сейчас мне больше не нужны слова, мне нужны жесты – целомудренные или грубоватые, какая разница? – жесты, которые станут для меня гарантией того, что три часа нашего любовного приключения не вымысел, жесты, которые дадут мне право, не надежду, а право на восстановление цепи желаний и побед, на восстановление моей интимной жизни, нарушенной чрезмерной заорганизованностью. Главное сейчас молчать и обнимать Мари. И пусть движения моих рук по ее телу, медленные, повторяющиеся вновь и вновь, отдалят нас от одиночества, и пусть она знает о моих притязаниях, о том, что ей никуда от меня не деться, пусть она поймет, что тут не может быть никакой ошибки, что старая как мир история повторяется, что мы просто мужчина и женщина, что я добиваюсь ее, хочу ее, и пусть все у нас будет без витиеватостей и недоговоренностей – мы просто он и она, и пусть грудь ее вздымается так, как она вздымается тогда, когда женщина уверена: она слышит музыку любви, самую банальную, да, банальную и разжигающую страсть, и каждому лишь остается исполнить свою партию, предопределенную природой, требуемую его плотью.
Иворна и кафе «У горного ручья» – это вехи моего первого путешествия к тебе, не так ли?
Мы садимся в машину и захлопываем за собой дверцы. Сразу становится неслышным противное тарахтение проезжающего мимо мотоцикла. Альпы на грозовом фоне словно оправлены в раму ветрового стекла. Каждый жест имеет значение: вот Мари прижалась затылком к боковой стойке автомобиля, вот небрежно повела взглядом, небрежно уронила левую руку, небрежно закинула ногу на ногу, закинула так высоко, что юбка их почти не прикрывает. Я тихонько, как только могу, трогаюсь с места. Мотор ведет себя на удивление послушно, и мы чувствуем себя изолированными от суеты остального мира, от этого фильма, что прокручивается у нас перед глазами в замедленном темпе, фильма, героями которого мы никогда не будем. Наш сговор словно островок. Море набегает на песчаные дюны и отрезает нас от берега. А когда дорога начинает подниматься вверх через виноградники, молчание еще больше скрепляет наш сговор. Любое слово могло бы все разрушить. Теперь, чтобы вернуться к тому другому, Мари придется прятать свое лицо под маской хитрости и своего рода вызова, разве нет? Да и я начинаю чувствовать к той, другой, некое подобие конфузливой жалости. Отец, супруг, возлюбленный? Я всегда ненавидел ложь, в которой мне приходилось участвовать. Но в данный момент наше неправедное поведение превращалось для нас в источник радости, которой мы не могли противиться. Вскоре ночь поглотит долину, где уже начинают зажигаться огни. Последние лучи солнца еще цепляются за верхушки деревьев, и у нас возникает ощущение, что мы едем туда, где больше света, но наша любовь обречена на то, чтобы прятаться в темноте. Да, в темноте, я это прекрасно знаю. Разве я мог не знать этого или позабыть? Но уже в первые мгновения, те самые, когда я не познал еще вкуса ее губ и глубин ее тела, Мари уже была моей. Наши руки еще не сомкнулись в объятьях, а Мари уже была моей. Я долго шел к этой своей уверенности. Между тем вот она, Мари, идет не оборачиваясь, движется решительным шагом к удушающему обману. Сколько же времени еще она сможет пройти так и не задохнуться?
Как же он был прав, когда старался оградить себя от навевающей тоску болтовни Молисье. Тому только и остается, что изрекать избитые истины. С юных лет он научился жить со стиснутыми зубами. Он любит покрасоваться, этот Молисье, он заливается соловьем с неистощимой словоохотливостью молодящегося старика, этакий холостяк с пустым карманом, писатель без читателей, всегда готовый пропустить стаканчик и вывернуть наизнанку свою душу, занимаясь самобичеванием, но не всерьез, а смеха ради, выставляя напоказ власяницу кающегося грешника и будучи на деле насмешником и довольным собой человеком. Ему уже не выпутаться из этого. Те деньги, что я вложил в него, никогда не окупятся. Если, конечно, не считать дружбу хорошим вложением капитала, ведь я все-таки люблю его, люблю на свой лад, а может – на его, люблю незлобливость и выходки этого шута, шута не такого уж жалкого, что бы там ни говорили. Он все время дразнит судьбу. Но за его шуточками я вижу суеверно скрещенные пальцы, вижу смелость скалолаза, чья безопасность обеспечена надежной страховкой. Он увяз в своем романе, и ему уже никогда не выбраться из него. Создаваемая им литература безнадежна, несовременна и нежизнеспособна. Он терпеть не может мои комедии, но чтобы разыграть комедию, нужно собрать остатки всех сил. Комедия – классная вещь, жизнеутверждающая, помогающая существовать в этом мире. Мне совсем не нравится, что он позволил себе заговорить об Элен. Пусть засунет свои приветы себе в одно место. Никто и никогда не смел покушаться на Элен. Она никогда не служила прикрытием моих поражений, ни она ни мальчики. Если бы Мари посягнула на Элен, я бы вычеркнул Мари из своей жизни. Корень зла во мне, лишь во мне, и я не потерплю, чтобы Элен вытолкнули на сцену этого гнусного театра. Пусть Молисье пристает ко мне, ладно уж. Пусть смеется над моей неловкостью, над моей вымученной улыбкой – «Вы видели? Этому парню приходится оттягивать галстук, когда он подписывает чеки!» – я согласен и на это. Даже если чеки иногда… Старина Жером! Капризный и жестокий, как ребенок, он ничем не отличается от остальных, тех, что слишком много мнят о себе и осыпают меня оскорблениями, а меж двух оскорблений умоляют пожалеть их, и я залечиваю их душевные раны, обращаясь с ними так, словно они первые на земле, кому пришлось познать, что в бочке меда может оказаться ложка дегтя. Мои развеселые самоубийцы. Лапочки мои, избалованные мои детки, даже если вы презираете меня, ведите себя как следует: я ведь так похож на вас, хотя мое перо и не способно выписывать фразу за фразой, выплескивая на бумагу то, что мне выпало пережить. Я не стану поднимать брошенные мне перчатки, не рассчитывайте увидеть меня коленопреклоненным у ваших ног. Вы только посмотрите, как ловко я выкручиваюсь! Мне даже удалось прибиться к другому лагерю и смотреть на вас свысока. Правда, у меня нет никаких иллюзий, можете не волноваться. Я стойко перенес удар – это письмо, – как до него множество ему подобных. Каждое слово жалило меня. Профессия научила Молисье метко бить в цель, в этом ему не откажешь. Отзвуки его фраз еще долго будут преследовать меня. То одна, то другая будет всплывать у меня в мозгу и лопаться, словно мыльный пузырь. Я так и вижу, как он кругами ходит вокруг Элен, вокруг Мари, отпуская эти свои словечки, которые срываются с его губ, словно окурки. Я совершенно беззащитен. В обращенных к нам взглядах и словах всегда присутствует толика грязи, отмыться от которой нет никакой возможности. Мне остается лишь еще больше замкнуться, еще меньше высовываться наружу, еще меньше проявлять свои чувства. И если я убегу от всего этого, то убегу ради того, чтобы наслаждаться тишиной и чистотой, а вовсе не ради того, чтобы кричать на каждом углу о своей неудавшейся жизни.
Он скомкал письмо. Задумался, стоит ли бросать его в корзину для мусора. Боится соглядатаев? Это не те строки, что стоит хранить и перечитывать. Нужно немедленно забыть эти грязные инсинуации, это… Ну и что дальше? Нечего строить из себя оскорбленную добродетель. Просто не нужно, чтобы этот листок бумаги где-то валялся. Чтобы никто, особенно из его домашних, не наткнулся на эти злобные измышления, представляющие собой мешанину из гнусных намеков и жалоб на жизнь. Он засовывает в карман скомканную бумагу и встает. Гнев лишь на время отвлекает его. Он словно барахтается в смоле, которая крепко держит его. Ну встал, а что потом? Дать несколько распоряжений подчиненным, а дальше? Абсурдно сопротивляться, когда весь мир катится в тартарары. Вот он стоит здесь, в своем кабинете, стоит в нерешительности. И вопрошает сам себя: «Я сейчас здесь, потом буду там, и что теперь?» Словно жизнь с утра – с тех самых предрассветных сновидений – и до этой минуты (а сейчас четыре часа дня) тащила и тащила его вниз. А может быть, следует сказать – вела его за собой все выше и выше? Заставляла лезть, карабкаться по крутому, усыпанному острыми камнями склону этого жаркого дня? Не этот ли смысл заложен в образных выражениях, определяющих жизнь как восхождение к вершине, сопряженное с упорным трудом, как карабканье вверх с уступа на уступ? Неужели все должны пройти этот изнурительный путь? Разве это НОРМАЛЬНО так мучиться? И вот вам загадка: каждый жалуется на то, что ему пришлось много пережить и много выстрадать, перечисляет при этом все свои страдания от самых мелких до катастрофических: приступы невралгии, переломы, роды, но как узнать, что это значит на самом деле – много страдать? Невозможно оценить масштабы страданий других людей, их глубину. В иные дни мы говорим себе, что кто-нибудь другой на нашем месте уже давно запросил бы пощады, но не уподобляемся ли мы мокрой курице? Ну и так далее. Любовь: насколько она велика, насколько сильна? Этого не дано узнать. У нас нет никаких оснований полагать, что душевная боль легче поддается сравнению, чем боль физическая. Чтобы пожаловаться на жизнь, разные люди выбирают похожие слова, но так ли уж похожи их жизни? Говорят, что из двух любящих один всегда любит меньше, чем другой. Но что значит меньше, что значит больше? И то и другое в равной мере загадка. Так может быть, вся эта комедия, разыгрываемая Бенуа, не более чем нескончаемая череда стенаний, обычное нытье хлюпика? Другим ведь тоже бывает тяжело. Элен, например, жалуется порой по утрам: «Я почти не спала», но на это никто даже не обращает теперь внимания. Эти ее четыре слова стали неотъемлемой частью утреннего ритуала, как запах кофе или хлопанье дверьми. А может быть, они, эти слова, деликатно (не в правилах Элен разыгрывать из себя трагическую героиню) намекают на ее безбрежную тоску, бездонную и бесформенную бессонницу, в которой вязнет разум? Ты же в то время, пока она мучается, спишь спокойно рядом с ней, чтобы утром во всеоружии встретить свои невзгоды. И ты находишь их свеженькими и новенькими, сам свеженький, сам новенький. Так может быть, ты в лучшем положении, чем она, может быть, ты сильнее? А твои сыновья, которые идут мимо тебя своим путем, будто твоя вотчина отгорожена от них высокой стеной, твои сыновья, о которых ты теперь почти не думаешь, ты хотя бы помнишь, сколько им лет? Ты помнишь, как в их возрасте сам страдал от одиночества и как тщательно это скрывал? Но нет, ты не хочешь, чтобы тебя тревожили, ты слишком погружен в свои собственные печали. Ты так занят этим, так страдаешь, ты сейчас один на всей земле. Есть только ты и твои годы. Ты и твоя рыжина. Ты и Мари. Не нарушайте эти душераздирающие тет-а-тет. Итак, он стоит посреди своего кабинета. Не надо стучать в его дверь. Не надо приносить ему в большой коричневой папке с вытесненными на ней золотыми буквами словами «На подпись» недавно продиктованные им письма – это тот след, который в любом случае останется от этих часов, самых, впрочем, пустых. Пусть он насладится чувством гордости, что ему пришлось так страдать, так невыразимо страдать. Да, не слишком весело смотреть, как он столбом стоит на ковре, нерешительный, поникший, и гадать, в какую сторону его сейчас поведет! Сюжет, прямо скажем, не самый увлекательный. Это может случиться с любым из нас: с вами, со мной, но стоит ли раздувать из этого целую историю? Перед нами мужчина, который просто разрывается на части. Заслуживает ли это событие особого внимания? Бенуа переносит свое горе с покорностью и самообладанием в некотором роде образцовыми. Мы сразу же отправили одного из наших корреспондентов на место катастрофы. Надеемся, что власти сумеют извлечь уроки из этого прискорбного происшествия. В парижской прессе появилось сообщение: «Случай душевной драмы у сорокалетнего мужчины». Вокруг него не смолкает шум, а он все никак не может решиться: небеса или зыбучие пески? Взмыть на крыльях любви и полететь к Мари, в последний раз вообразив себя хищной птицей, изрядно общипанным орлом, стервятником, порастерявшим аппетит, или же лечь на землю, как подранки вечером после большой охоты, и ждать первого дуновения ночного ветерка? На этом перекрестке извилистых дорог он еще может выбирать между двумя путями.
Он вновь оказался во власти улицы. Как говорят: «Им опять овладела его болезнь». Уличный приступ, уличный припадок. А еще говорят (развязным, нагловатым тоном): «Ну что, на него опять накатило?» Чуть раньше, когда весь Париж сидел за трапезой, в час, когда с неба под прямым углом падают на землю солнечные лучи, не было никакой возможности спрятаться. Сейчас же извечный враг города может попытаться поиграть с ним в кошки-мышки. Уже появились островки тени, уголки, где можно замереть в полной неподвижности. Можно остановиться там и понаблюдать, как бьется в предсмертных конвульсиях дикий зверь. Все произошло очень быстро. Он поговорил с Луветтой и Зебером, только с ними. Их скептическая реакция не остановила его. Да и времени уже не было. По мере того как он говорил, употребляя такие слова, как «истощение» и «ваше присутствие», он все больше и больше утверждался в своем решении и понимал это. Они тоже это понимали; они смотрели на него и видели, что он уже не может пойти на попятный. По требованию Луветты он написал Старику письмо с извинениями. (Это его послание, многословное и неубедительное, есть не что иное, как чистейшая ложь, а потому выглядит так же жалко.) Настанет день, и очень скоро, когда ему придется держать за все ответ. В глубине души Бенуа не верит в трагический исход. Уже множество раз ему блестяще удавалось организовать свое собственное спасение… С должным ли почтением относятся окружающие к его недомоганиям, не пытаются ли преднамеренно делать то, чего он не выносит? Не подсиживают ли его? Конечно, возраст… Приближается час, когда уже больше не будет смысла поддерживать этот механизм, этот организм с тонкой психикой, который дышит на ладан. Вскоре он уже не сможет находить банкиров, готовых вкладывать в него свои капиталы. Потом, позже, придет бессилие, настоящее бессилие. А еще позже придет старость и тоже настоящая. НЕИЗБЕЖНО наступит время, когда Робер и Роже (какими они тогда станут, каких женщин возьмут в жены? Как будут меняться в лице, принимая «серьезные решения»?), его сыновья, займут его жизненное пространство, потихоньку вытеснят его из его собственной жизни, которая уже будет их жизнью, их всех, других, живых. Его же подтолкнут к выходу. НЕИЗБЕЖНО. Как он когда-то подтолкнул к выходу свою мать. Как она, в свою очередь, аккуратненько избавилась от своих родителей, заставив их страдать от одиночества в тишине комнаты с окнами во двор в доме престарелых. Одни только богачи… Сидеть на куче золота, иметь роскошный особняк в старинном парке, обставленный прелестными комодиками эпохи Регентства и увешанный восхитительными полотнами импрессионистов, иметь ренты, проценты, акции, министерский портфель, контрольные пакеты разных фирм, кубышку на черный день – только так можно выстоять. Богатые умирают вечно молодыми. Только их одних и уважают. Подлизываются к их приживалкам и к их доверенным шоферам. Томные, привыкшие повелевать женщины говорят, обращаясь к ним: «Господи, Бенуа, какая радость чувствовать вашу заботу!» Вот о чем следовало подумать, вот что следовало подготовить – такую вот назидательную картину: патриархальная и безбедная старость, медленный закат жизни в роскоши и неге. А вместо всего этого он беден так же, как и в двадцать лет. Житель большого города без гроша в кармане. «Вы ведь знаете, дружище, мы без вас как без рук». А потом нахмуренные брови Старика, бурное заседание совета, и вот уже Бенуа Мажелан за бортом. Суд, адвокат – близкий друг, который говорит вам: «Знаешь, приятель, на твоем месте я бы эти их предложения…» Ах, как это все отвратительно, как горько и невыносимо! Мне бы совсем не хотелось, чтобы наша история уподобилась дешевой мыльной опере. (Душа? Да, да, к ней мы еще вернемся. Не будем сваливать все в одну кучу.) Ну и что же мне останется? Моя мама когда-то говорила: «У меня остались глаза, чтобы лить слезы». Что за хрупкая вещь, наша жизнь. Короткая, строго отмеренная и хрупкая. Ранимость подростка, зубы молодого волка, опыт, плодотворная зрелость, следы усталости, последние остатки сил: что это? Неужто это все об одном и том же человеке? По телевизору нам показывают душераздирающие кадры. Приют. Комнатка с плитой и раковиной в углу за сто франков в месяц. Очередь к окошку в пункте социального обеспечения. Фокстерьер с ласковыми глазами. «И какую же сумму, мадам, вы можете ежедневно тратить на жизнь?» Это уже не шутки. Вид этих чистеньких старичков переворачивает душу: трогательный узел галстука, жилетка-болеро, лиса вокруг шеи, смиренный взгляд. Мне мог бы остаться Брей, могли бы остаться пять гектаров земли в Кальвадосе и два сына, которые идут своей дорогой. Мне могла бы остаться Элен. А еще коротенькие объявления в «Фигаро», время от времени то там, то сям какой-нибудь перевод и ожидание в приемных, где царят секретарши с блестящими коленками. Мне могло бы остаться лишь прошедшее время и условное наклонение, обозначающее действие, которое было возможным в прошлом, но так и не свершилось, мне могли бы остаться несколько накладывающихся одна на другую картинок, мимолетных, расплывчатых. Ну как можно быть таким легкомысленным! Один поворот руля – и от тебя уже мокрое место. Дорога нашей жизни пролегает меж глубоких рвов.