Текст книги "Черные ангелы"
Автор книги: Франсуа Мориак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Франсуа Мориак
Черные ангелы
ПРОЛОГ
Я нисколько не сомневаюсь, господин аббат, что внушаю вам одно лишь отвращение. Вы знаете меня, хотя и не имели случая со мной говорить; вернее, полагаете, что знаете, поскольку были духовником моей родственницы Матильды Деба… Не подумайте только, что я этим уязвлен. Вы единственный человек на свете, кому мне хотелось бы открыться. В мой последний приезд в Льожа мы встретились в вестибюле, и мне запомнился ваш взгляд. Взгляд ребенка (сколько же вам лет? двадцать шесть?), чистого душой, но умудренного божественным знанием того, как низко может пасть человек. Поймите меня правильно: если я и хочу оправдаться перед вами, то не из-за вашего одеяния и того, что за ним стоит. Как священник вы меня не интересуете. Просто я убежден, что никто, кроме вас, меня не поймет. Как я уже сказал, вы дитя, дитя малое, но вместе с тем искушенное в жизни. И я чувствую, что душевная чистота, которую вы сохранили, тоже подвергалась испытаниям.
Вот видите, еще ничего не сказав о себе, я уже выношу суждение о вас. Оно сложилось у меня за то короткое время, что я видел вас в Льожа, в вашем злополучном приходе, пригвожденного к позорному столбу жестокосердными крестьянами… Не бойтесь, я не поверил клевете. Я проницателен, господин аббат, и, не будучи с вами знаком, читаю в вашем сердце. Когда в Льожа появилась ваша сестра Тота Рево, я тотчас догадался, какую горькую чашу вам придется испить безо всякой вины! Сестру вашу я узнал сразу: прежде ее с супругом частенько можно было встретить на Монпарнасе, на Монмартре… Мне даже довелось однажды танцевать с ней, когда я еще не знал ее имени.
Поначалу я удивился, что вы приняли у себя эту особу с крашеными волосами и выщипанными бровями, после того как она ушла от мужа, однако очень скоро я понял, что вы по-прежнему смотрите на нее глазами младшего брата и в трогательном ослеплении не замечаете истины. А прихожане, по скудоумию своему, заподозрили, что вы водите их за нос и что она вам вовсе не сестра. Даже моя кузина Матильда и ее дочь Катрин отвернулись от вас и ездят на исповедь в Люгдюно. Эти добрые души повторяют сплетни, которыми полнится округа, хоть и не верят им. Вообразите, обе с сокрушенным видом произносят: «Разумеется, они не совершают греха…»
Возможно, они почувствовали, что вы – как бы это лучше сказать – способны понять, с какой силой иных людей манит бездна… Не сочтите это за оскорбление. Да, я увяз в грязи, я уже почти труп, а вас несет на гребне волны, и ноги ваши едва касаются ее пены, и все же я готов поклясться, что повесть о моей жизни не откроет вам ничего нового.
Душа родственная, но устремленная к небу – я давно мечтал о таком собеседнике. Ни ваша добродетель, ни мои преступления не помешают нашему разговору! Ни даже ваша сутана – я сам в свое время чуть было в такую не облачился; ни даже ваша вера.
Я постараюсь быть предельно искренним, не оскорбляя, однако, своими откровениями вашу ангельскую чистоту: я избегну самолюбования, опущу излишние подробности, дам понять между строк то, что нельзя выразить словами.
Если вам доводилось выслушивать исповедь целой жизни, вряд ли вы довольствовались сухим перечнем провинностей и беззаконий; вы наверняка стремились постигнуть общий ход судьбы, увидеть ее вершины, пролить свет в самые мрачные ущелья. Я не жду от вас прощения грехов и не верю в то, что вы властны их отпустить, а потому без тени надежды открываюсь вам до последних глубин. Не бойтесь, я не введу вас в искушение, напротив, моя повесть, возможно, укрепит вашу веру в незримые силы, которым вы служите: в мир сверхъестественного можно проникнуть и снизу.
Не подумайте, что я по рождению принадлежу к буржуазному сословию: двери замка в Льожа открылись мне благодаря женитьбе. Я сын поверенного господ Пелуэр, в прошлом простого фермера, человека неглупого, но совершенно необразованного. Моя мать умерла, когда мне было полтора года. Я на нее похож. У нее была тонкая белая кожа, выдававшая иную, чем у ее супруга, породу… Мне кажется, я знаю о ней многое, что от меня долго скрывали: скатившийся на дно, испытывает потребность переложить часть ответственности на предков. Он чувствует, что сила, которая тащит его вниз, превосходит возможности одной несчастной человеческой личности, он падает со скоростью, накапливавшейся и нараставшей из поколения в поколение. Сколько умерших высвобождают свои желания и утоляют страсти в нас и через нас! В минуту нерешительности, сколько их подталкивают нас на совершение дурного поступка! («А сколько удерживают? – возразите вы. – Помогают бороться с мраком!» Увы, мой опыт тут расходится с вашим!)
Одно обстоятельство еще в детстве определило всю мою дальнейшую судьбу. С самого раннего возраста, сколько я себя помню, я всем очень нравился; вернее, нравилось мое лицо, а я этим пользовался. Надеюсь, вы не заподозрите меня в глупом тщеславии. Я счел необходимым сразу объяснить, что стало причиной моего кажущегося преуспеяния и в конечном итоге погубило меня. О внешности же судите сами: в пятьдесят лет мое лицо сохранилось почти таким, каким оно было в школьные годы, когда женщины бросались ко мне на улице и принимались целовать. Сегодня волосы мои поседели, но оттого лишь лучше оттеняют смуглую кожу; за последние двадцать лет я не прибавил ни килограмма. Я до сих пор ношу костюмы и пальто, которые еще юношей купил в Лондоне.
В детстве я с холодным любопытством наблюдал, как действует на других мое очарование, и использовал его в своих целях сначала инстинктивно, а потом все более осознанно. Да, представьте, сызмальства. Помню летний день, пахнущий хлоркой монастырский класс, где обычно слышно только, как монахиня кричит да стучит линейкой по парте. И вдруг дверь открывается: «Встаньте, дети, поприветствуйте вашу благодетельницу». Под грохот отодвигаемых скамеек в класс вошла пышная телом дама почтенного возраста в кружевном чепце вроде тех, какие обрамляют на портретах лицо королевы Виктории, а за ней – настоятельница и еще одна монахиня: они подобострастно смотрели на старуху, что-то ворковали и млели от любых ее слов, которых мы все равно не понимали.
– Подставьте руки! – скомандовала классная.
В каждую из протянутых грязных ладошек попечительница опускала по три крохотных пастилки: белую, розовую и голубую.
– А вот и наш маленький Градер! – воскликнула она, прикоснувшись крючковатыми пальцами к моим волосам (эта старуха была матерью Жерома Пелуэра, которого вы похоронили год назад).
– Он не только очарователен, но и умен, – вставила монахиня. – Габриэль, прочитай «Верую» нашей благодетельнице.
Я отбарабанил молитву без запинки, чеканя каждое слово и глядя на старуху в упор. Полагаю, именно в этот день я и почувствовал магическую силу своего взгляда. Госпожа Пелуэр дала мне четвертую пастилку.
– У этого ребенка небо в глазах.
Она о чем-то вполголоса заговорила с монахинями. Я услышал, как настоятельница сказала:
– Да, да, духовное училище… Господин кюре тоже об этом думает. Мальчик спокойный, мягкий, но он еще мал. И потом, учеба стоит денег…
– Это я возьму на себя… Но дождемся первого причастия. Посмотрим, есть ли у него призвание… Не хотелось бы плодить отщепенцев…
С того дня я сделался очень благочестивым и каждое утро прислуживал в церкви. На уроках катехизиса меня ставили в пример. Это не было с моей стороны чистым лицемерием: литургия воздействовала на меня эмоционально. Я купался в роскоши мерцающих свечей, песнопений, запахов и улавливал в ней отголосок роскоши иной, к которой неосознанно стремился. Когда я сравниваю себя теперешнего с тем, казалось бы, набожным мальчиком, мне думается, господин аббат, что у вас с излишней снисходительностью относятся к чувственному восприятию религии. Оно не только не свидетельствует о глубине веры, но в некоторых случаях, у некоторых людей является признаком греховности.
Отношения между Церковью и государством во Франции уже тогда складывались не гладко, тем не менее отец мой в конце концов согласился отдать меня в духовное училище; согласился, впрочем, неохотно. Обычно родители мечтают, чтобы их дети заняли более высокое положение в обществе, а потому чувства моего отца с трудом поддаются объяснению: он словно бы заранее завидовал мне, ненавидел будущее мое превосходство. В тринадцать лет меня поместили учеником к кузнецу. Я был так слаб, что не мог поднять кувалду, я прижимал ее к животу, и побои сыпались на меня градом.
Несколькими годами раньше моя старшая сестра умерла от чахотки, не вынеся каторжного труда и дурного обращения: отец еще девочкой отдал ее в работницы на ферму, где она была и скотницей, и прислугой.
Уступив настояниям кюре и сестер Дю Бюш, он за спиной кюре говорил мне: «Бери от них образование, остальное можно потом побоку!..» Я сразу стал одним из лучших учеников в семинарии и, безусловно, самым любимым. Почему меня, крестьянского сына, привыкшего к тумакам и оплеухам, так угнетал тамошний затхлый запах нищеты? Знаете домик, где живет сегодня управляющий Пелуэра? Домишко этот нисколько не изменился за последние пятьдесят лет. В нем я прожил свои ранние годы в исключительной бедности, без матери, а после попал к кузнецу. Семинарская пища должна была бы показаться мне изысканной… Откуда у меня привередливость барчука?
Мне частенько доводилось заглядывать в дом Пелуэров, по-свойски, на правах домашнего кота, но дальше кухни меня не пускали. Зато у Дю Бюшей я проскальзывал в гостиную, и хозяйки сажали меня к себе на колени. Дом Дю Бюшей, который в Льожа все называют замком, в последние годы минувшего века был точно таким же, как и сейчас, он стоял у въезда в поселок в ста метрах от дороги, окруженный соснами, с топкими лужайками перед крыльцом и высокими деревьями поместья Фронтенаков на заднем плане. Замком владели две сестры Дю Бюш (вы их уже не застали), обе в летах, одна к тому времени овдовела, другая жила отдельно от мужа. У старшей была дочь Адила, которой шел восемнадцатый год, когда мне только минуло двенадцать. У младшей тоже была дочь, чуть моложе меня, – Матильда, ставшая потом госпожой Деба. На каникулах кузины ссорились из-за меня: старшая хотела читать мне книги и делать со мной уроки, а Матильда требовала, чтобы я с ней играл. Странным я был ребенком, господин аббат! Предпочтение я отдавал добровольной учительнице, хотя она меня нисколечко не щадила. Обладая умом живым, пытливым и жадным до знаний, я охотно выполнял любые задания. Но к пятнадцати годам меня стало привлекать в Адила нечто другое. Ее лицо могло бы показаться сносным, когда бы не выпуклые лягушачьи глаза, вечно приоткрытые толстые губы, неровные зубы за ними и неуемная копна волос, которые она заплетала в косы и укладывала на макушке. Голова эта сидела на плечах без малейшего намека на шею. Пышная грудь не умещалась в корсете. Руки и ноги выглядели непомерно большими, фигура – бесформенной. И все же она мне тогда нравилась. Вы не замечали, что стройные пригожие крестьянские парни женятся зачастую на сущих уродинах? Ими движут простые животные инстинкты, которым в отроческие годы повиновался и я. Скажи я позднее – когда Адила Дю Бюш стала моей женой, – что некогда любил ее, всякий рассмеялся бы мне в лицо. Между тем я и в самом деле ею увлекся… Разумеется, это чувство не могло привязать меня к ней надолго.
Простите, что к истокам моей судьбы веду вас окольными путями, вернее, даже не к истокам – тогда бы пришлось начинать гораздо раньше, – а к тому периоду моей жизни, когда я стал творить зло с открытыми глазами, усердно и целенаправленно. Адила Дю Бюш была девушкой исключительно набожной, жертвенной, сострадательной – этакая Эжени де Герен [1]1
Эжени де Герен (1805–1848) – женщина незаурядного литературного дара, целиком посвятившая себя заботе о младшем брате, поэте Морисе де Герене (1810–1839), и посмертной публикации его произведений.
[Закрыть]. Раздавала одежду бедным, ухаживала за больными, помогала на похоронах. Особенно она пеклась о стариках, обездоленных у нас в ту пору, как никто другой… Адила сама правила двуколкой и в красной пелерине с капюшоном колесила по всей округе.
Меня она обожала, я был ее слабостью. Она нянчилась со мной, как с маленьким. В учебное время ездила в Бордо специально, чтобы меня повидать. Я получал из Льожа посылки с колбасой и сладостями. Не стану описывать, господин аббат, на какие год от года все более изощренные хитрости я пускался, чтобы заманить Адила в свои сети. Испорченность для такого юного существа удивительная, хотя, по правде сказать, не исключительная: многим молодым людям доставляет удовольствие смущать девичьи души. Поразительнее всего то, как я легко водил ее за нос: она верила в мою совершенную невинность и у нее не возникало ни малейшего подозрения на мой счет.
Вообразите, какие муки претерпевает благочестивая девушка, убежденная, что на ней одной лежит ответственность не только за чувства, которые испытывает она сама, но и за волнение, которое она пробуждает в отроке, вверенном ее заботе. И не просто в отроке, а в юном семинаристе, будущем священнике. А я – о ужас! – с жадным любопытством наблюдал, как разгорается пламя, которое сам же и зажег! Я прекрасно видел ее внутреннюю борьбу, видел, как она под надуманными предлогами покидает Льожа, когда я приезжаю туда на рождественские и пасхальные каникулы. Она удалялась на послушание в монастырь, но почти всякий раз мне удавалось мольбами выманить ее оттуда до моего отъезда. Наверняка она приписывала себе греховные помыслы против веры, чтобы потом уклониться от причастия. Самое чудовищное заключалось в том, что я все это отчетливо понимал. Между тем лицо мое сохраняло ангельскую чистоту. Среди других неухоженных семинаристов я выглядел прекрасным цветком лилии. Все так и говорили: «Градер? Он сущий ангел…» Будь я верующим, я бы сказал, что все мои исповеди, все мои причащения были святотатством. Но я уже тогда утратил веру… А без веры нет и святотатства, так ведь, господин аббат?
Я не мог оправдать свое поведение влюбленностью, ни даже увлечением – оно развеялось очень скоро. Не то чтобы я был уж совсем не способен на привязанность, но малышка Матильда, подрастая, нравилась мне все больше и больше, и я с притворной наивностью признавался в этом Адила. У бедняги к угрызениям совести прибавилась теперь еще и ревность – ревность, от которой она готова была сквозь землю провалиться. Бьюсь об заклад, ей тогда хотелось умереть; как знать, может, некто и желал ее смерти, может, к этому и вел? (Не следовало бы мне говорить вам такое!) Никому бы не пришло в голову искать орудие злой воли во мне… И Адила наложила бы на себя руки, несмотря на свою веру и страх перед адом… Но она молилась, молилась беспрестанно, даже когда грех владел ею, все равно молилась. Старушечий набор каждодневных молитв… Хорошо, что люди не принимают его всерьез, – они не подозревают о его силе…
В год моего семнадцатилетия я получил аттестат зрелости. Правительство господина Комба [2]2
Эмиль Комб (1835–1921) – французский политический деятель, глава кабинета министров в 1902–1905 гг.
[Закрыть]наносило тогда Церкви удар за ударом. И у меня вдруг возникли серьезные сомнения относительно моего призвания. Кюре Льожа и сестры Дю Бюш не только не осудили меня, но, зная о моем желании поступить в университет, решили оплатить учебу. В последние семинарские каникулы я буквально не выходил от Дю Бюшей. Обедал у них и ужинал. Адила, утратившая уже обаяние юности, располнела и страдала одышкой. Она изводила нас с Матильдой неусыпным надзором, от которого, правда, нам сравнительно легко удавалось избавиться, поскольку сердобольную девушку часто призывали на помощь то в один, то в другой бедняцкий дом. Она уже начинала прозревать на мой счет, однако полагала, что сама сделала меня таким, а потому я ни разу не услышал от нее ни одного упрека.
Потом я уехал в Бордо и записался там на филологический факультет. Той суммы, которую посылали мне мои благодетели, едва хватало на еду и жилье. И я, мечтавший о красивой свободной жизни, оказался без средств, в жалкой комнатенке на улице Ламбер в захолустном районе Мерьядек. Мне вовсе не казалось зазорным получать небольшое подспорье от Адила. К несчастью, ей самой не выделяли денег на карманные расходы, и ту малость, что она переправляла мне, она недодавала своим нищим.
Справедливости ради, господин аббат, приведу и некоторые смягчающие обстоятельства. Мало кто знает, как мучительно страдает от голода и холода восемнадцатилетний студент, лишенный родительской поддержки. Ко мне прониклась жалостью проститутка, жившая со мной в одном доме. Ее звали Алина. Мы с ней разговаривали иногда на лестнице. Однажды я заболел гриппом – она меня выходила. Так это и началось. Она аккуратно записывала все траты, расплатиться я не мог и попал к ней в зависимость. Она была молода, свежа. В нее влюбился владелец бара по соседству, он снял для нее одноэтажный домишко, не домишко, а хибару, зато без консьержки и вдали от любопытных глаз: поблизости располагались только доки да напротив – дровяные склады.
Я проводил здесь часть дня, а остальное время – в библиотеке, где хватал все без разбору (чего я только не прочитал в те годы!). Вечером отправлялся в кафе возле Большого театра. Оно представлялось мне роскошнейшим местом на свете. Оркестр играл отрывки из «Вертера», «Колыбельную Жослена». Я пил вино, отъедался и отогревался после нескольких недель нищеты. Только позднее я стал не то что испытывать стыд, но понимать, что жить на содержании у женщины постыдно. Все шло хорошо до самой весны. Но однажды Алинин кабатчик, получив анонимку, нагрянул в хибару и застиг нас врасплох. Алину он простил, а меня вышвырнул, задав хорошую взбучку, от которой я не скоро оправился.
Многое в моей жизни и вовсе не хочется вспоминать, между тем я должен рассказать все, но рассказать, не вдаваясь в подробности, протокольным стилем, иначе вы от отвращения попросту выбросите эти записки. На пасхальные каникулы я снова приехал в Льожа. Осиротевшая к тому времени Матильда заканчивала колледж в Брайтоне. Я проводил целые дни наедине с Адила. Постараюсь объяснить вам всю гнусность моего поведения. Одно дело соблазнить девушку, другое – пытаться развратить ее морально. За последний год Адила, прежде такая бесхитростная, научилась лгать; она под разными предлогами вырывалась в Бордо, привозила мне денег. Я же требовал еще и еще. Я настаивал, чтобы она распорядилась своей долей отцовского наследства, – она отказывалась. Она меня наконец раскусила, она единственная знала, что я собой представляю, и старалась меня перехитрить. Бедная толстушка! Она теперь людям в глаза смотреть не смела, а госпожа Дю Бюш сокрушалась, давала девятидневные обеты и молилась о том, чтобы «Адила снова обрела веру». И все же по вопросу о наследстве девушка не сдавалась: я не мог добиться, чтобы она забрала деньги, находившиеся у матери в общем-то незаконно. Ее твердость даже вынуждала меня иногда немного отпускать вожжи: я боялся, что иначе она от меня вовсе ускользнет.
Дело в том, что, несмотря на свое падение, Адила не отчаивалась. А пока человек не дошел до отчаяния, какие бы преступления он ни совершал – достаточно одного слова, одного вздоха, чтобы преодолеть расстояние между ним и Богом, не так ли, господин аббат? Я это знал.
Она, помнится, ждала, что меня призовут в армию, и очень рассчитывала на эту вынужденную разлуку.
– Мне тогда волей-неволей придется с тобой расстаться, – говорила она. – Я уйду, укроюсь в монастыре, не в монастыре даже, а в монастырском свинарнике, или в обители Раскаявшихся грешниц…
– Ага, рассказывай! – отвечал я. – В какую бы даль ни услали мой гарнизон, ты меня все равно достанешь…
Не стану повторять здесь слова, которые срывались у меня с языка так, словно не я их поизносил.
Я как будто знал заранее, что служить мне не доведется: мне было дано на этот счет совершенно определенное предчувствие, внутренняя убежденность (такое случалось со мной нередко), полностью оправдавшаяся. Когда мне исполнилось двадцать лет, я заболел плевритом; болезнь ничем реально мне не угрожала, но след оставила надолго. Так я и избежал воинской повинности. Примерно тогда же умер мой отец. Каждый год перед началом летних каникул я торжественно извещал своих покровителей о якобы успешно сданных экзаменах. В действительности же я даже не посещал лекции. В университете, кроме меня, не было ни одного студента из Льожа, и я смог сыграть эту комедию до конца, не опасаясь разоблачений.
К тому времени я уже настолько ощущал свою власть над Адила, что решил изобразить полный разрыв с ней до тех пор, пока она не потребует свое наследство. Окончательно рассорившись с родными, она жила одна в Билбао. Никто, и я в том числе, не знал, что она беременна. Несчастная нарочно повздорила с домашними, чтобы уехать рожать за границу. Мне же нетрудно было обойтись без ее вспомоществований: я как раз получил письмо от Алины, сообщавшей, что ее кабатчик внезапно скончался и она свободна. Сам ли он заблаговременно передал ей часть своего состояния? Или она приложила к случившемуся руку? Я предпочел не выяснять, и напрасно: в ту пору она была со мной откровенна и запросто заглотала бы наживку. Позднее, когда я смекнул, что мог бы держать ее на крючке, она уже меня остерегалась, и мне ничего не удалось из нее вытянуть.
Алина обзавелась буржуазной квартирой с горничной и корчила из себя даму. Мне же она предоставила комнату на четвертом этаже, где, впрочем, я бывал нечасто. За жилье я ей не платил. Кроме того, она занялась «делами», вложила деньги сразу в несколько предприятий. Не беспокойтесь, я буду краток. Необходимо, однако, упомянуть, что она и меня вовлекла в свои сомнительные сделки и я стал получать проценты. Этот период моей жизни, как никакой другой, надлежит проскочить галопом. Не оборачивайтесь, господин аббат, не то превратитесь в соляной столп. Алина оказалась прирожденной шантажисткой; она вела опасную игру, но у нас имелись сообщники в полиции. Собственно, из-за них-то в 1914 году все и лопнуло: у этих господ не в меру разыгрались аппетиты и они убили курицу, которая несла золотые яйца.
Между тем в январе 1913-го Адила, знавшая теперь мою истинную сущность (и оттого испытывавшая ко мне жалость, от которой у меня стыла кровь), сообщила мне, что у нас родился сын, и предложила пожениться. Она ручалась, что добьется разрешения матери, постаревшей и уже заметно сдавшей (в скором времени она скончалась).
Пока я мог безбедно существовать с Алиной, я не спешил связывать свою жизнь с Адила, хотя партию она составляла блестящую. Одна мысль об этом браке вызывала во мне содрогание, и не потому, что в глубине души я не был привязан к доброй толстушке, – просто мне, потерявшему, казалось бы, всякий стыд, было совестно находиться с ней рядом. Я все время вспоминал прежнюю Адила: счастливую, чистую, набожную, милосердную. Это я ее совратил, испортил. Но она не отчаялась.
Обвенчались мы позже, в разгар войны. Меня в некотором роде вынудили к тому обстоятельства. В начале 1915 года призывная комиссия подтвердила мое освобождение от армии, и мы с Алиной перебрались в Париж. Благодаря махинациям, о которых не осмелюсь вам рассказывать, мы хорошо нагрели руки. Торговля наркотиками процветала как никогда, из Германии через Голландию поступал кокаин… Для понимания всех дальнейших событий следует добавить, что со мной тогда случилась одна неприятная история, целиком отдававшая меня на милость Алине, и с 1915 года я оказался в полной ее власти. Передо мной была уже не та влюбленная девушка, которая ухаживала за мной в комнате на улице Ламбер. И даже не разбитная дамочка, вовлекшая меня в свои аферы. Смолоду падкая на спиртное, она теперь спилась окончательно, перестала что-либо делать, даже пропитание себе не обеспечивала, переложив все на меня. Оснований для шантажа у нее имелось предостаточно – надеюсь, вы поверите мне на слово и разъяснений не потребуете.
Так в мою жизнь на долгие годы вошла женщина, проводившая все время лежа на кровати с бутылкой перно и стаканом у изголовья и детективом в руках. Она не мылась, квартиру никто не убирал. Не стану описывать вид ее грязных вышитых простыней и рваных шелковых рубашек. В комнате повсюду стояла немытая посуда, валялись пустые бутылки. Я обязан был приходить в установленные дни. Я попал в западню, господин аббат! А ведь мне было обещано, какой-то голос внутри меня с детства нашептывал, что удача будет улыбаться мне всегда (боюсь, вы сочтете меня безумцем). Правда, мне и в самом деле везло; в определенном смысле я жил в привилегированных условиях. В годы, когда юноши моего возраста умирали в окопах, я отсиживался в безопасности и наживался. «Не твоя вина, – говорил мне голос, – что ты оказался между этими двумя женщинами. Женись на той, что богата, и тогда сможешь откупиться от той, что бедна и держит тебя в руках…» Мне хорошо известно, что такие голоса всегда принадлежат нам самим…
Коротеньким письмом я известил Адила, что готов на ней жениться, и под Пасху выехал из Парижа. Помню, как поздно вечером прибыл в Льожа. Меня никто не встретил. Кухарка объяснила мне, что Адила дежурит ночью у постели умирающего в госпитале, обустроенном на средства Дю Бюшей в помещении бывшей католической школы.
На другое утро она постучала в дверь моей комнаты. Она сильно похудела, белый чепец сестры милосердия ее даже красил. Однако – вы не поверите – в свои без малого сорок лет она выглядела совершенной старухой. Я с ужасом подумал о предстоящем браке: мне в мои тридцать два никто не давал больше двадцати. Адила молча смотрела на меня. Я лежал в кровати и видел себя в зеркале таким, каким видела меня и эта старообразная особа, с которой мне выпало связать свою судьбу. Она все еще стояла в дверях, не выражая ни малейшего желания приблизиться ко мне или обнять. Маленького Андреса она оставила в Бильбао у кормилицы. По ее словам, он был красавец. Но ребенок интересовал меня меньше всего! Через раскрытое настежь окно пасхальное солнце заливало мою постель, на голых ветвях дубов перекликались синицы: мир был по-весеннему молод и радостен, он дышал любовью, несмотря на организованную людьми бойню, а я сидел тут один на один с этой женщиной, с моей недолей… Седеющая прядка выбивалась из-под ее чепца. Лицо хранило безучастное выражение, глаза она держала опущенными, видимо заранее решив не смотреть на меня. Я не сдержался.
– Ты добилась своего… – прошипел я. – Думаешь, ты меня купила… Вообразила, что я теперь твоя собственность… Погоди еще! Погоди!
Она подняла глаза: я не прочел в них ни малейшего притязания и вообще никакого определенного чувства, а я прекрасно умею читать в душах. Когда я встал с постели, она не отвела взгляда. Я подошел к ней ближе – она продолжала стоять, прислонившись спиной к двери и тихонько шевеля губами, но побледнела так, что я спросил, уж не боится ли она меня. Она кивнула.
– Тогда зачем же ты выходишь за меня замуж?
– Так надо. Из-за Андреса.
– Но ты меня больше не любишь?
Она неопределенно повела рукой.
– Я тебе противен?
– Не ты, а то, что в тебе, – возразила она.
– Дурное во мне? Но откуда оно взялось? От тебя! И ты это знаешь!
Наконец-то я попал в точку! Она застонала.
– Вспомни, я был совсем еще ребенком, чистым, невинным, Адила… семинаристом…
Ее глаза наполнились слезами… На дряблом лице отобразился ужас. Она рухнула на пол. А я в пижаме стоял над ней и смотрел – представляете себе сцену? Она закрыла голову руками. Рыдания сотрясали ее тучное тело. Чувство жалости мне несвойственно, не знакомо вовсе, даже по отношению к человеку, с которым так много связано… Но в ту минуту я проникся не просто жалостью, а жалостью, как бы это сказать, сверхъестественной. Да, да, я не случайно выбрал это слово. И я поневоле пошел на попятный:
– Да нет же, глупая, не верь мне. Что? Что ты там бормочешь?
Я наклонился к ней, убрал со лба седую прядку и попытался разобрать прерываемые рыданиями слова. Понял только: «Мельничный жернов на шею…»
Она повторяла угрозу Христа тому, кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Него: «Лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею…» Порыв, которому я не в силах был сопротивляться, поверг меня на колени. Я обнял ее:
– Нет, глупенькая, эта угроза к тебе не относится. Я никогда не был одним из малых сих, чьи ангелы видят лицо Отца небесного. Никогда. Сколько я себя помню, порок всегда пребывал во мне. Я получал удовольствие оттого, что пробуждал в тебе волнение. Возраст ничего не значит… Мне от рождения была дана не невинность, как другим младенцам, а лишь маска невинности. Из-под застенчиво опущенных ресниц я наблюдал, как через меня в твоем теле и твоем сердце поселяется соблазн. Я чувствовал, какую опасность несу твоей душе, и наслаждался этим. Более того, я сознавал, что служу приманкой. Я источал яд и ощущал во рту его вкус. Прельстившись мнимой чистотой, ты прикоснулась к плоти, одержимой бесами. Я отчетливо видел, как ты тянешься ко мне, отступаешь, возвращаешься, и играл тобой, несчастная, с холодным сердцем. Так что не беспокойся. Из нас двоих искусителем был я; я был сильнее, взрослее. Я был старым в шестнадцать лет! Старым, как мир! Ты же сохранила душу ребенка, хоть ты и семью годами старше!
Она поднялась и стояла теперь, прислонившись к стене. Как сейчас вижу ее распухшее от слез лицо, выбившиеся из-под чепца волосы. За окном щебечут синицы, поют дрозды в плюще… Шла Страстная неделя… В моей жизни редко выдавались минуты, когда я не творил зла; в то утро, господин аббат, я совершил доброе дело: удержал душу от отчаяния… Не по своей воле, надо думать… вопреки тому, что во мне…
– От меня надо держаться подальше! – говорил я ей. – Еще не поздно, беги. Спасайся!
Она качала головой, глядя на меня с глубокой нежностью. Плечи ее вздрагивали, но она больше не плакала. «Это невозможно» – повторяла она, и тогда я спросил уже своим обычным голосом:
– Ты еще не излечилась от меня?
Она резко выпрямилась, словно от укола. Я не отставал:
– Если бы ты не была мною больна, ты бы держалась от меня на расстоянии, уехала бы куда-нибудь. Понимаешь ли ты, на что себя обрекаешь?
Она ответила, что понимает.
– Ты думаешь, что знаешь меня, а на самом деле и не представляешь, на что я способен… (Будто ей надлежало непременно полностью сознавать, на что она идет.)
– Почему же не представляю?
Она произнесла это глухим голосом, в котором мне почудилось презрение. Злость охватила меня с новой силой.
– Когда станешь моей женой, гордыни у тебя поубавится.
Адила смотрела на меня, упираясь головой в стену.
– Я хочу закончить все поскорей, – прошептала она. – Сложнее всего будет сообщить…
Я грубо оборвал ее, но она продолжила:
– Речь не о матери, мать я давно подготовила, наш брак ее не удивит. Нет, я думаю о Матильде…