Текст книги "Время любить"
Автор книги: Филипп Эриа
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Я остановила машину на маленькой площади старого поселка, бросила ее здесь и пошла дальше пешком. Мне не хотелось ехать по грейдерной дороге, делавшей здесь такой крутой поворот, что машина шла чуть ли не вплотную к фасаду дома. Теперь дом был мне виден сверху, и я остановилась. Приют Поля Гру стоял среди высоких, источенных временем стен, и, если бы хозяин даже выглянул в окошко второго этажа, меня все равно скрыли бы от его глаз каменистые осыпи и самшитовые кусты. Я присела. Старая овчарня ожила в короткий срок. Еще когда мы только начали восстановительные работы, я велела посадить серебристый кавалерник, который, как я сумела убедиться, особенно хорошо переносит мистраль; и теперь его кружево уже обтягивало фундамент, цепляясь за каменную кладку. Только стенку дворика – отсюда, сверху, она казалась очень низенькой – я оставила в суровой ее наготе. Не только старики и старухи, но и многие деревенские жители уверяли меня, что эти стены, окружающие овчарню, в наши дни прекрасная защита от ветра, а раньше были верной защитой от волков. Я все как-то позабывала рассказать об этом Полю, который или пришел бы в восторг, или молча пожал бы плечами: с ним никогда ничего не угадаешь, а теперь уже поздно рассказывать.
Сейчас стенка охраняла главным образом цветы. Те, которые он, по моему совету, посадил в колодах. "Совет вы мне дали хороший,– говаривал он, видя, как дружно принялись растения,– одно с ней плохо – всегда-то она права". С того места, где я сидела, я не могла их разглядеть, но вспомнила по прежним посещениям Ла Рока, что они уже распускались. В частности вербена многоцветная – лиловая, желтая, рыжеватая, белая; но Полю особенно нравилась зензолиновая. Услышав впервые от меня это слово, он дико хохотал. "Но, Поль, не я же это слово выдумала, а те вербены, которые вам нравятся, и есть как раз зензолиновые, другими словами, лилово-красные". Он заявил, что я презабавная, что нет мне равных по части определений, но я стояла на своем. А он все хохотал. Оба мы хохотали.
Во всяком случае, дом, который я для него соорудила, получился удачным. Все, что вложила я сюда своего, не унизит меня в его памяти. На спуске пыльной дороги, всего в пятидесяти метрах от голых ланд, сразу за воротами, во дворе возник заповедник зелени; он радовал глаз, удивлял, да и попав в комнаты, человек испытывал то же чувство изумления. Трудно было поверить, что за этими простыми деревенскими стенами царит атмосфера богатой личной жизни, каких-то воспоминаний, путешествий, мечты. У каждого тот дом, какого он заслуживает... Эти слова моей покойной подруги вполне относились также и к Полю.
Ну да ладно! Я и так совсем раскисла от умиления, тянула. "Еще только одну минуточку, господин палач!" Я дала себе слово порвать, и порву. Локтем я опиралась о каменную осыпь. Начну с самого первого жеста, не сяду, а там все пойдет само собой. Причин у меня много, с добрый десяток. Вернее, всего одна, до того простая и до того убедительная, что содержит в себе прочие: я как была, так и осталась Буссардель, я слишком Буссардель для этого человека. Буссардель – дочь своей матери, Буссардель – мать своего сына Рено.
Рено, мальчик мой... Я призывала его на помощь, я искала в нем опоры. И словно для того, чтобы громче зазвучала во мне и его мысль, откуда-то издалека донеслось жужжание мотороллера, напомнившее мне его машину. Все эти моторчики гудят одинаково. Невидимый мотороллер приближался, я следила за его бегом среди необъятной сельской тишины. На мгновение шум повторили стены домов, но, судя по звуку, мотор снова зажужжал на улице поселка и вылетел на грейдерную дорогу, лежавшую у моих ног. Рено! Это он, это Рено. Я вскочила.
Он ворвался прямо во дворик Ла Рока, держа в руках руль мотороллера, словно автомат. Я вспомнила его слова, сказанные накануне: "Я не кретин, я понимаю!" Мой крик все равно не долетел бы до него. Когда он свернул с дороги и стенка скрыла его от моего взгляда, какая-то сила бросила меня вперед. Я побежала. И уже через пятьдесят метров отдала себе отчет в дурацком поступке: надо было дойти до деревни, сесть в машину; а так я явлюсь слишком поздно. И все-таки я бежала, меня несло вниз, непонятно, как я не свалилась. Меня держала, вела, несла одна навязчивая мысль, одно видение: Рено подерется с Полем. На сей раз со взрослым мужчиной, а я знала его силу. Хорошо еще, что я бежала по склону, хорошо еще, что мне помогало дыхание "как у классной пловчихи", по уверению Рено. Из глаз катились слезы, но тут же сохли на ветру. Наконец моя нога коснулась твердо утрамбованной земли дворика, я толкнула дверь, в зале – никого. Я знала дом наизусть. Лестница. В проходной комнате ни души. В верхнем зале – они!
Они были здесь, сидели напротив друг друга в креслах, я прервала их мирную беседу.
– Откуда ты взялась?
Рено опомнился первым, Поль посмотрел на Рено, на меня, потом снова на Рено. Это была минута равновесия, когда среди бела дня никто из троих не понимал, что делает здесь третий. Теперь мы все трое стояли.
Я еще не отдышалась, сердце билось как бешеное: все-таки мне не двадцать. Меня усадили.
– Отдышитесь! – сказал мужчина. Только это и сказал! Рено вынул из кармана свою гребенку и протянул мне.
– Причешись, а то у тебя вид безумный.
Теперь они оба стояли передо мной – Поль, еще более смущенный, чем Рено, и Рено, очевидно, почувствовал это.
– Она понятия не имеет, почему я сюда явился,– сказал Рено, обращаясь к Полю, как бы побуждая его заговорить, но, так как Поль молчал, мой сын пожал плечами и повернулся ко мне: – Я пришел спросить, чего он ждет. Почему ждет и не попросит тебя...
Что означал сей ребус? Я вопросительно взглянула на Поля, у него был жалостный вид разоблаченного преступника; и вдруг я все поняла, мне стало легко дышать, и я начала смеяться, смеяться... Чересчур громко смеяться... Рено сразу все понял.
– А ну расслабься, мама.– И так как я все еще хохотала, он добавил: Расслабься, тебе говорю.
Тут я закрыла лицо руками, и теперь даже Поль не мог сомневаться, что мой дикий смех кончился слезами.
Я попросила отвести меня в соседнюю комнату и оставить одну. Вытянувшись на постели, я заставила себя пролежать четверть часа неподвижно, расслабиться физически, душевно, мускульно. Как раз в эту минуту запел мистраль, ангел-хранитель этого дома, или я услышала его только в эту минуту. Он, как эолова арфа, аккомпанировал простым обыденным словам, которые только что произнес Рено и которые теперь я повторяла про себя. Спросить, чего он ждет... что он ждет, почему не просит тебя... Я слишком долго задержалась в спальне, в дверь постучали. Голос Поля спросил, не прислать ли мне моего сына.
– Нет, не надо, я сейчас к вам выйду.
Сначала я прошла в ванную, вымыла лицо, навела красоту. И только потом присоединилась к мужчинам. Оба смотрели на меня, как будто к ним приближалась совсем новая для них женщина, и оба заговорили разом. Но тут я, улыбаясь, жестом остановила их.
– Нет, не надо, все уже сказано.
Лицо Поля расцвело, он был вдвойне доволен, что я своими словами выразила согласие и что ему не придется просить моей руки.
– Сходите, Поль, вниз и посмотрите, нет ли у вас в холодильнике бутылки шампанского. Сейчас самый случай ее распить.
– Еще бы! – подтвердил Рено.
Оставшись наедине с сыном, я без сил опустилась в прекрасное кожаное кресло. Рено присел рядом со мной на подлокотник. Я взяла его руку и поднесла к губам. Сначала я почувствовала, что его смутил мой жест, но потом он провел по моим волосам кончиками пальцев. К горлу мне подкатывало счастье. Какая же я и была и есть, в сущности, фантазерка. Мне хватило всего нескольких минут, чтобы перевернуть страницу, пойти на риск, потому что с этим человеком я рисковала всем, если не сейчас, так через пять, через двадцать лет. Там посмотрим. Я была в том возрасте, когда важно одно – настоящий момент.
Рено, уважая мое молчание, удержался от вопросов. Но я сама ответила ему:
– Пойми меня: когда вы встретились в тот раз, вы сцепились как два петуха.
– А-а, это по поводу Паризе, что ли?
– Вот я и подумала, что вы никогда не найдете общего языка.
– Глупость какая. Можно придерживаться противоположных мнений и не... Особенно между мужчинами. А он личность. Старики... то есть, я хочу сказать, люди в таком возрасте, всегда меня интересовали, сам не знаю почему.
– Тише!
Вернулся Поль.
– Мне было бы любопытно знать,– начал он, сдирая с пробки металлическую нашлепку,– как вы сами-то относитесь...
Я снова остановила его движением руки. Как это по-мужски, все им нужно подтвердить вслух, выяснить до конца! Я поняла, что эта минута, быть может, несвободна от опасности, все может испортить вульгарная тяжеловесность или столь же вульгарные излияния. Поэтому я предпочла отделаться шуткой.
– Ох, Поль, после решительного демарша со стороны этого молодого человека, взявшего на себя инициативу... Вы же знаете, он – единственная власть, от которой я завишу. А главное – постараемся не разнюниться.
Я заметила, что он невольно шагнул ко мне. Но тут же спохватился и стал покорно вертеть нахлобучку на горлышке бутылки. Рено незаметно протянул мне свой носовой платок: оказывается, та, что призывала других не разнюниваться, сама прослезилась. Пробка вылетела, и мы выпили шампанского.
– Кстати, Поль, о нашей семье,– начала я, желая переменить тему.Предупреждаю вас заранее, что в ближайшие дни произойдет нечто, что вас удивит. Только не пытайтесь меня отговаривать: слишком поздно.
– Знаю. Вы берете к себе мать.
– Рено уже сообщил вам? Оказывается, вы оба не теряли зря времени.
– Могу сказать, что, задавая мне один весьма существенный вопрос, он обошелся полуфразой... А что касается вашей матери, это ваше дело. Если вам есть о чем с ней беседовать...
Поль имел в виду наши переговоры, он, как, и Рено, не знал, что они уже увенчались успехом, скреплены документом, смысл коего растолковал мне мой адвокат. Как-нибудь потом я расскажу Полю о достигнутых результатах, в конце концов, я не первая и не последняя скрою от своего будущего мужа кое-какие события добрачного периода.
– Поль, я ведь и сама толком не знаю, почему я беру к себе мать. Но можете мне верить, тут нет расчета. Что-то между мной и ею, я это чувствую, переменилось. Я, пожалуй, не смогу определить того, что именно произошло во мне, когда я увидела, как катастрофически она изменилась у меня на глазах, но что-то произошло. Да и мать вряд ли сумела бы вам объяснить, почему она решила умереть возле меня. А вот решила.
Разговор о моей матери, самый ее образ, столь естественно возникший здесь, где сидели мы втроем, казалось, был необходим нам не только, чтобы уберечься от излишнего умиления и банальностей...
– А я,– заявил Рено,– я не могу даже тебе объяснить: она моя бабушка, а я вроде ее и не знаю.
Стоя в зале у окна, Поль смотрел на предгорье; когда он стоял так, это означало, что он размышляет.
– Ну а я,– медленно проговорил он,– я думаю, что понял. Хотя бы то, почему вы, именно вы, берете ее к себе.
– Нет, правда, Поль? Так скорее скажите, откройте мне глаза.
– Как-нибудь потом. Я еще и сам не очень уверен в своей догадке. Но если она правильна, вы тоже поймете, убедитесь сами раньше, чем я вам скажу.
Тут Рено встряхнулся, потянулся, фыркнул как щенок, которому надоело сидеть спокойно, и, подойдя к стене, произвел смотр висящим на ней предметам, громко восхищаясь трофеями и божками. Я взглянула на часы, теперь я могла сослаться на то, что мне необходимо приготовиться к приему больной.
На дворе я остановила Поля и показала ему на стенку с чуть покачивающимся на ветру кавалерником.
– Говорила ли я вам, Поль, или нет, для чего раньше служили эти стенки? Для чего их клали? Представьте себе, как защиту от волков.
– От нее с ума сойти можно,– буркнул Поль.– Все-то она знает...
– О-го-го! – подтвердил его напарник.– Это же личность. Она у нас башковитая.
Я отвела матери весь нижний этаж нашего Фон-Верта. Оказалось, что моя кровать шире всех прочих, имеющихся в доме: мы снесли ее в комнату для гостей, а себе я взяла ту, на которой спал Пейроль. Если к матери приедут из Парижа родственники, в их распоряжении будет большая зала со сводчатым потолком, смежная со спальней. Маленькая душевая Пейроля тоже пригодится при уходе за больной. Мы с Рено решили обедать на кухне, а если позволит погода, то и в саду.
Когда мать прибыла в Фон-Верт, когда ее прямо из санитарной машины перенесли на кровать, аккуратно укрыли одеялом, когда в окно, распахнутое на уже зазеленевшие шелковицы, до нее долетели не шумы дома, ибо дом молчал, а все звуки сада и соседней сосновой рощи, где копошились птицы, она глубоко вздохнула и сказала, что чувствует себя здесь гораздо лучше, чем в гостинице. Она согласилась даже, чтобы на ночь мы приглашали сиделку, когда я не без умысла намекнула, что это облегчит нам уход. Ирма бралась ухаживать за ней днем, и я попросила женщину, приходившую по утрам помогать нам по хозяйству, оставаться до вечера. В день прибытия больной мы устроили с Ирмой маленькую конференцию, где и разработали все эти мероприятия: мы удалились в кухню, чтобы никто не мог нас слышать.
– Ой, господи! – воскликнула Ирма со своим провансальским акцентом, который хоть и сгладился немного за годы совместного проживания с нами, но проявлялся вновь в минуты душевной тревоги, она даже за щеки схватилась.Господи, до чего же она истаяла! Верно и то, что я с оккупации ее не видела. Но даже когда с едой было туго, и то она была солидной дамой. Что от нее осталось! Будто ее бедная родственница.
В рекордный срок мне удалось поставить дополнительный телефонный аппарат в спальне матери, и она могла пользоваться им, не вставая с постели. Мне пришлось довольно настойчиво поговорить с ней, чтобы она предупредила своих родных с авеню Ван-Дейка или еще каких-нибудь. Я боялась, что они с обычной своей подозрительностью решат, что я с умыслом поселила мать у себя. Но я убедилась, что она действительно не желает видеть у своей постели никого из родных. И подробно объяснила мне причину этого, так что мне довелось присутствовать при крахе иллюзий и гордыни главы матриархата.
– Твой брат Валентин? Вот уже десять лет как он вышел из нашего дела. А их контора строит доходные дома. Он теперь совсем погряз – строит доходные дома, как будто сроду лучшего не видывал. Показывал мне как-то проекты, которыми, видно, сам гордится. Ну и ну. Какие-то отвратительные муравейники, кубы, коробки для обуви, нагроможденные одна на другую. Словом, ужас. Как тут не вспомнить наши дома на Плэн-Монсо... Даже доходные дома напоминали особняки, только что побольше размерами. Так что в каком-то плане Валентин, возможно, больше всех и отошел от нас. Кто же меня навестит? – продолжала она.– Мои племянницы, которые приезжали к тебе, помнишь, тогда-то они вели себя вполне прилично. Но они мне никто. Нет у меня больше родственников, просто компаньоны. Жанна, твоя золовка, жена Симона, воспитывает детей вопреки здравому смыслу; результаты ты сама видела. А если кто-нибудь позволит себе сделать ей замечание по этому поводу, она, вообрази, еще огрызается. Кричит: дети мои, и все. Просто сумасшедшая. Все-таки что ни говори, это дети Симона! – добавила мать, повысив голос.
– Успокойся, мама. Тебе станет хуже.
– Как и всегда, когда я о ней думаю. Подозреваю даже,– добавила мать, погрозив указательным пальцем,– подозреваю, что она мечтает снова выйти замуж. А если захочет, то и выйдет рано или поздно, хотя у нее четверо детей на руках. Ведь она по-прежнему очень богата. Пока мы после войны теряли наши деньги, ее благополучно множились. Ее дед и бабка имели поместье в Сен-Брис-су-Форе, примерно гектаров в двести, а Сен-Брис примыкает к Сарселлю, понятно? Хочешь знать правду? Жанна-Симон никакая не вдова. Ах да,– добавила мать по ассоциации,– сейчас я тебя удивлю. Теперь, когда я осталась в полном одиночестве, мне больше всего не хватает твоего отца. Обычно-то мы не производили впечатления слишком дружной пары. Он, твой отец, если помнишь, всегда был немного разиней. И мне вечно приходилось его подстегивать. После его смерти прошло уже шесть лет, а мне его недостает. Проживи он еще немного, думаю, по крайней мере старость сблизила бы нас.
Когда я услышала слова матери о моем покойном отце, я подумала о нем с горечью и печалью. Я знала, до меня долетали слухи, ходившие в нашей семье, что очень-очень давно моя мать, молодая девушка, дурнушка и бесприданница, вышла замуж по расчету за моего отца, своего родственника. Ради капиталов Буссарделей, маячивших за этим молодым человеком, тоже не слишком привлекательным – я видела его портреты, снятые еще до моего рождения,– она отказала своему жениху, так как он был небогат, хотя любила его. Несогласие между супругами, источник недоразумений двух связанных между собою жизней, проистекало именно отсюда.
Мать назвала еще три-четыре имени, все так же равнодушно.
– А тетя Луиза? Ее ты не вспомнила, а ведь она такая добрая. И всегда была доброй.
– О конечно, бедняжка Луиза непременно приедет! Примчится, стоит мне только кивнуть. Но чего от нее ждать!
Презрительной гримасой мать отбросила свою золовку, урожденную Буссардель, на самое дно нашего клана, отбросила ту, что проявила больше мужества, чем наша мать, так как вышла замуж за человека по собственному выбору – за архивиста и отнюдь не рантье; тетю Луизу, которая, единственная из всей нашей семьи, жила накоротке со счастьем и которую у нас неизменно величали бедняжкой. Так под ударами матери, отсекавшей одну за другой ветви фамильного дерева, перед моими глазами прошла вся наша семья.
– Но мне никого и не надо! – бросила она и усталым жестом, в котором чувствовалось отвращение, отвернулась к стене.
– Во всяком случае, ты непременно должна сообщить им, что ты у меня. И сообщить лично. Мне это очень важно. Я ухожу, вот тебе телефон, Париж можно получить в любое время дня.
– Ладно. Только чтобы доставить тебе удовольствие. Но я предупрежу лишь кого-нибудь одного. А он уж пускай передаст другим. Телефонные разговоры меня утомляют.
Приехали они довольно быстро. Будучи официально поставлены в известность, они не желали дать другому фору. Если в доме Буссарделей слышалась поступь смерти, они по старинному обычаю клана тут же объявляли себя мобилизованными. Я уже не раз наблюдала, что для Буссарделей, не так любивших друг друга, как державшихся сплоченно, кончина кого-либо является более сильным магнитом, нежели крестины и свадьбы. Не обязательно людей сближают счастливые события.
В Фон-Верте они, искренне, нет ли, охали и ахали над плачевным состоянием больной. И Анриетта-Гастон, славившаяся в нашем кругу своим красноречием, заявила мне в присутствии свидетелей:
– Но это же худосочие! Она в последней стадии худосочия. Как вы могли, Агнесса, держать нас в неведении.
Голос ее звучал не слишком убежденно. Она утащила меня и еще двух-трех родственниц к сосновой роще, подальше от открытого окна комнаты, где лежала мать. На моих глазах Фон-Верт подвергся набегу. Черные туалеты, дамские шляпки, темные мужские костюмы до ужаса не гармонировали с моим солнцем, оскорбляли мою зелень и мои светлые стены. Я ответила, стараясь не повышать голоса:
– Давайте условимся сразу, Анриетта, во избежание недоразумений. Мать велела перевезти ее в отель "Консул Марий", не посоветовавшись со мной, даже не предупредив. Я только через неделю узнала, что она там. И она не скрыла от меня, что и до того чувствовала себя несколько одинокой и покинутой родными.
Тут к нам подошла Ирма.
– Мадам Буссардель просит всех к себе в комнату, но пусть мадам Агнесса останется здесь.
– Ей хуже? – торопливо воскликнула моя кузина.
– Да нет, думаю, она просто хочет поговорить с вами.
– А мое мнение такое,– сказала Ирма, когда мы остались с ней вдвоем,по-моему, она поняла, о чем вы тут говорили.
– Ты была в спальне и слышала? Неужели мы так громко орали?
– Слышать-то не слышала, да ей и слышать не надо. Люди перед смертью и не слушая чувствуют, о чем разговор идет.
Мой брат, золовка, обе мои двоюродные сестры вернулись из спальни матери, но ничего мне не сказали. Что говорила им мать, так я никогда и не узнала. Тут явился мой врач; после того как он осмотрел больную, я представила ему своего брата и оставила их одних.
– Ну как? – дружно спросили дамы Валентина, когда врач уехал.
– У мамы оказалось как раз то, что она всегда подозревала.
– Да, таков диагноз,– уточнила наша педантка.– Мы и сами догадывались. Но какой прогноз?
– Мрачный.
– Еще бы! – бросила моя золовка.– При такой-то страшной болезни. Ваше семейство поостереглось мне об этом сообщить. Так или иначе, у нас ни одного такого случая не было. Бедные мои дети! А когда можно ждать самого худшего?
– Может, через три недели, может, через три месяца,– ответил Валентин.
– Ах, они вечно так говорят. До чего же несносные эти врачи!
– Говорят они так из-за профессионального долга.
– Или по невежеству.
– Вот это верно. Просто непонятно, какая польза от всех их исследовательских институтов. Потому что в этой области пока никаких успехов что-то не видно.
Пусть себе говорят, я решила не вмешиваться. Мне лично доктор сказал: "Если удастся поддержать ее еще дней пятнадцать-двадцать, я могу сказать, что выполнил свой долг".
– Что же тогда мы решим? – спросил кто-то из дам.– Останемся?
– Да, но на сколько времени? – проговорила Жанна-Симон.– У меня в Париже дети. И я должна поддерживать связь с Патриком. Кстати, Агнесса, я надеюсь на благоприятный исход. Мы подали на пересмотр, сейчас как раз началась медицинская экспертиза, так что дело идет к тому, что его освободят.
– Нет, правда?
– Во всяком случае, таково мнение старшины сословия адвокатов, а старшина слов на ветер не бросает.
– Счастлива за вас. А вы сообщили об этом бабушке Патрика?
– Самые последние новости – нет. Еще не сообщила.
– Вы обязаны были сообщить.
– Вы правы. Еще будет время. Но ведь мы же возвращаемся в Париж. Вы известите нас заблаговременно, Агнесса?
– Разумеется. Кстати, вы можете поддерживать с Фон-Вертом связь по телефону.
– Потому что, когда это произойдет, мы должны быть здесь.
Валентин взглянул на часы.
– Эх, если бы завтра утром не было административного совета... А он как раз завтра будет. Еще счастье, что есть самолеты.
– Отсюда до аэродрома на такси всего минут двадцать,– пояснила я.– И ты можешь вызвать машину по телефону.
– А я ни за что не поеду на "Мистрале",– заявила Жанна-Поль.– Всегда ездила и буду ездить только на обычном скором поезде. В "Мистрале" кондиционированный воздух, а от кондиционированного воздуха у меня начинается синусит.
– Летите и вы самолетом. Отсюда в Париж не меньше десятка рейсов.
– Да бог с вами, Агнесса. Я никогда не пользуюсь самолетом, и это вы советуете лететь мне, матери семейства...
Признаков синусита я не ощутила, но, когда они снова появились в нашем городе, у меня определенно началась тошнота. На сей раз они пробыли всего три дня, Валентин успел еще слетать за это время в Париж и вернуться, а остальные его ждали. Остановились они в отеле и целыми днями торчали в Фон-Верте. Приходилось кормить их завтраком и самой с ними завтракать. Рено всячески старался не попадаться на глаза непрошеным гостям.
– Будто я в чужом доме. Даже противно.
– Оставь. Оставь их в покое. Как раз все очень хорошо.
Тогда он попросил у меня разрешения завтракать с Ирмой. Я только улыбалась, видя, с каким устрашающим пылом он рвется в лицей. Все остальное время Рено занимался у себя в комнате или уходил с псом в самый дальний конец участка. Пирио с непогрешимым собачьим талантом подражать хозяину тоже избегал этих странно одетых людей, даже не позволял им себя погладить. А я видела воочию, как воплотился, даже слишком воплотился в жизнь мой давнишний сон, долгое время мучивший меня, тот сон, что я про себя называла "кошмаром чужаков в доме": будто бы я возвращаюсь к себе и нахожу там толпу незнакомых людей и они не желают уходить прочь; уговоры, гнев, даже крики о помощи – никак нельзя их прогнать, и я просыпалась с тревожно бьющимся сердцем. И когда эта безвкусно одетая толпа заполнила Фон-Верт, любимый мой приют, вовсе не их ссоры, не борьба, а просто каждое их слово, уже тысячи раз слышанное, даже самое обыденное, отбрасывало меня в прошлое, которое я совлекла с себя с такими муками, и вновь меня поражал прежний недуг, хотя я надеялась, что успела от него исцелиться.
Заботиться о матери мне было легко, а ей принимать эти заботы и того легче. Принимая мои услуги, мать с каждым днем, видимо, испытывала все большее удовлетворение. И я тоже. Одинаковое чувство удовлетворения, да, но какое? Вечерами мать с неудовольствием встречала сиделку. Я возилась с ней днем. Я полностью забросила работу, что при моем ремесле и в наших краях было не так уж сложно, особенно на тот срок, что отпустил нам врач. Моя секретарша и мой телефонный аппарат с приглушенным звонком доставляли мне самые необходимые сведения; после каждого звонка я возвращалась и снова усаживалась у дверей спальни матери, в зале, готовая войти к ней, как только она меня кликнет. Колокольчиком, который я поставила на ее ночном столике, она не пользовалась.
Сначала она предпочитала оставаться одна, а в скором времени одна, но со мной. Мое присутствие ее не стесняло. Она продолжала свой внутренний, нескончаемый диалог с моим покойным братом, даже не чувствуя постороннего присутствия. Вольнодумка, как и вся ее семья, как вся, или почти вся, ее среда, она никогда не переступала порога церкви, разве чтобы присутствовать на отпевании или свадьбе, и то просто ради приличия. "Никакого притворства. Но и никаких скандалов",– говаривала она нам раньше, еще во времена своего царствования. Поэтому, когда я предложила ей принять доминиканца, моего знакомого, работавшего в городской библиотеке, славящейся своими инкунабулами, мать отказалась.
– Нет,– сказала она, перекатывая по подушке голову.– Нет, не надо. Если суждено предстать перед судилищем, то подобной беседой дела не исправишь.
Ей нравилось произносить такие слова, какие можно было истолковывать и так и эдак, многое не договаривая, и главное, сохраняя видимость искренности. Она даже добавила:
– В сущности, ты тоже так думаешь.
Если бы мать верила в Бога, если бы была непоколебимо убеждена, что воссоединится на том свете со своим ушедшим из жизни сыном, неотступные мысли о нем, возможно, не причиняли бы ей такой муки, какая подымалась в ней сейчас. Конца своего она ждала без страха и без печали, и терзало ее главным образом то, что отныне она перестанет мучиться от любви, перестанет любить. Настанет такой час, когда оборвется эта страсть, та, что жгла ее, трепетала в ней, но которой она жила. И оборвется без надежды на продолжение. Пытка эта длилась без слов, без признаний. Мать покорно вручала мне для забот свое тело, к счастью не слишком страдавшее, но вот эта геенна огненная, где сгорала ее душа, принадлежала безраздельно лишь ей одной.
– Дай мне чем-нибудь прополоскать рот, Агнесса. У меня после еды во рту отвратительный вкус.
Я подымала ей голову. А она сплевывала теплую воду, куда я обильно подливала зубной эликсир, и подчас до меня доходил затхлый запах смерти, гнездившейся в ней.
Приезд тети Луизы стеснил нас обеих. Приходилось ею заниматься, сидеть вечерами с ней в зале или в саду, лишь бы избавить мать от теткиной кроткой болтовни... "Эта бедняжка Луиза" продолжала стариться в воспоминаниях о своем обожаемом муже, полностью отказываясь принимать наше время, пребывая в туманной дымке прошлого; она чуточку заговаривалась. Иной раз с губ ее слетали достаточно жесткие замечания по адресу нашей семьи, и это неслыханное ранее явление свидетельствовало о том, как изменился тетин нрав под воздействием одиночества, возраста, хотя перемены эти не так явственно сказались на ее лице, не слишком изрезанном морщинами. Она, казалось, чувствовала себя превосходно для восьмидесятилетней старухи, хотя, согласно нашей другой фамильной присказке, "бедняжка Луиза всегда была слабого здоровья". Приехала она в сопровождении бывшей секретарши своего мужа, очень к ней привязанной, и остановилась в отеле "Консул Марий", "раз там так хорошо приняли твою бедную мамочку". Когда собрались все наши остальные родственники, тетя раздула целую историю с выбором гостиниц. Мне приходилось выслушивать длительные вариации на эту тему, жалобы на Буссарделей молодого поколения.
– Нет, ты только вообрази, все они остановились в разных отелях. Анриетта считает, что Жанна-Симон поселилась в слишком дорогом. Валентин, так он прямо заявил, что только тот отель, где он живет, соответствует его положению в обществе. В такую минуту и все разбрелись кто куда, ну скажи, разве это видано?
– Это не так уж существенно, тетя Луиза.
– Нет, детка, существенно. Это своего рода знамение. Семья распалась. Раньше... раньше – надо было бы сказать не раньше, а давным-давно,– мы образовывали единый клан, мы стояли плечом к плечу, а при случае умели приносить жертвы. Вот, скажем, я,– добавила она, понизив голос, хотя мы сидели в платановой аллее на значительном расстоянии от дома,– один бог знает, сколько мне на авеню Ван-Дейка пришлось проглотить оскорблений. А я молчала. В общих интересах. Этим все определялось. Когда требовалось вложить в наше дело деньги, все Буссардели участвовали в этом косвенно или прямо. Каждый вносил свой пай. Вот это была семья.
– Но ты взгляни только, как они сплотились, как дружно бросились на помощь Патрику.
– "Они"! Кто это они? Ты. Тебя попросили выступить в качестве свидетельницы, ну ты и выступила. А просили тебя по двум причинам: во-первых, надо было спасать деньги, а во-вторых, это была идея твоей матери. О, она-то осталась Буссардель, хотя в ее жилах нет ни капли буссарделевской крови. Но и ее скоро не станет.
Мы сидели на поваленном стволе, я велела подтащить его сюда, в тень, чтобы не ставить лишних скамеек, и он, сплошь обросший мхом, служил прекрасным сиденьем.
– Особняк на авеню Ван-Дейка! – проговорила тетя Луиза, молитвенно складывая руки.– Большая галерея, сколько же я по ней бегала девчонкой; красный двор, зимний сад, подъезд-ротонда, выходящий к парку Монсо. Целая вселенная была. Ох, и мы сами ее разрушим. Рано или поздно. И воздвигнется на ее месте доходный дом... Как это теперь говорят, standing. Все снесут, сровняют с землей, как Бастилию. А ведь наш особняк – это часть старого Парижа... Помнишь большие рауты, наши семейные обеды?