355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филип Рот » Мой муж – коммунист! » Текст книги (страница 1)
Мой муж – коммунист!
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:20

Текст книги "Мой муж – коммунист!"


Автор книги: Филип Рот



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)

Филип Рот
Мой муж – коммунист!

Много песен слыхал я в родной

стороне. В них про радость и горе мне пели.

Из всех песен одна в память врезалась мне:

Это песня рабочей артели.



Эх, дубинушка, ухнем!

Эх, зеленая, сама пойдет,

Подернем, подернем, да ухнем!

«Дубинушка», русская народная песня.
В 1940-х годах вышла в грамзаписи (по-русски) в исполнении хора и оркестра Советской Армии

1

С Айрой Рингольдом я познакомился через его старшего брата Марри, который был моим первым школьным учителем родного языка и литературы. В 1946 году Марри только-только вернулся из армии, где он в составе 17-й воздушно-десантной дивизии участвовал в Арденнской операции, а в марте сорок пятого совершал тот самый легендарный «прыжок через Рейн», который обозначил начало конца войны в Европе. В те дни это был жилистый, быстрый в движениях лысеющий мужчина, ростом пониже Аиры, но тоже длинноногий и спортивный; по классу он носился в состоянии постоянного нервного воодушевления. Держался естественно, без напряжения, в речи выказывал богатство лексики, а интеллектом давил нас почем зря. Объяснять, растолковывать, доводить до нашего сознания любил страстно, поэтому любой предмет беседы подвергался у него членению на базовые составляющие не менее дотошному, чем при разборе предложений у доски. Его коньком был опрос класса – из него Марри делал настоящий спектакль с интригой и сюжетом, даже когда речь шла о материях сугубо отвлеченных, а еще он любил, блистая четкостью формулировок, вслух поразмышлять о том, что мы прочли и что написали.

Помимо своей мужественности и явного умственного превосходства мистер Рингольд вносил с собою в класс ветер внутренней свободы, воспринимавшейся как нечто неожиданное смирными, замученными воспитанием детками, которым еще далеко было до понимания того, что послушное следование школьным правилам и канонам не имеет ничего общего с развитием и становлением личности. Возможно, он и сам не сознавал, как много давала нам хотя бы одна его милая манера швыряться мокрой, перепачканной мелом тряпкой в того, чей ответ заводил «не в ту степь». А может, и сознавал. Может быть, мистер Рингольд как раз очень хорошо понимал, что мальчишкам вроде меня надо учиться не только точно выражать свои мысли и правильно понимать слова, но и проявлять своеволие, не впадая в глупость и наглость, при этом не быть ни слишком скрытными, ни слишком благовоспитанными, пестовать свое мужское начало и противостоять гнету школьной официальщины, которая детей оригинальных и ярких подавляла особенно жестко.

Сила такого, как Марри Рингольд, учителя-мужчины ощущалась прямо-таки на сексуальном уровне – этакий мощный самец, вожак, уважение к которому возникает самопроизвольно; вдобавок чувствовалось его чуть ли не жреческое призвание к профессии, а главное, вызывало уважение то, что учитель Марри Рингольд не потерялся, не запутался в беспорядочном американском стремлении преуспеть – в отличие от учительниц он мог бы стать почти кем угодно, но выбрал тем не менее в качестве дела всей своей жизни именно это служение, стал наставником, стал нашим. День за днем и час за часом его единственным устремлением было общаться с ребятами, развитию которых он старался способствовать, и наибольшую радость в жизни он получал оттого, что такое развитие происходит.

В то время я не очень-то понимал, насколько его стиль поведения в классе влияет на мое чувство свободы: дети не смотрят в таком разрезе на школу, учителей и себя самих. Но зарождением во мне стремления к независимости наверняка я, так или иначе, обязан тому, какой пример показывал нам Марри, и я это ему сказал, когда в июле 1997 года, впервые с тех самых пор, как в пятидесятом окончил школу, я вдруг столкнулся с Марри, уже девяностолетним старцем, но все еще до мозга костей учителем, который, не драматизируя, без надрыва и самопародии воплощал собой для учеников девиз свободолюбца-индивидуалиста – «Какая, к черту, разница, кто что скажет!» – и продолжал разъяснять им, что не обязательно становиться гангстером, как Аль-Капоне, чтобы быть вне рамок, – надо всего лишь думать. «В человеческом обществе, – учил нас мистер Рингольд, – думать – значит нарушать запреты». «В мышлении кри-ти-че-ском, – говорил мистер Рингольд, постукивая по столу костяшками пальцев в такт каждому слогу, – содержится потенциал великой разрушительной силы». Я сказал мистеру Рингольду, что слова, в столь раннем возрасте услышанные от такого мужественного человека, как он, – да еще и при том, что он не только говорил их, а демонстрировал на собственном примере, – снабдили меня ценнейшей нитью, чтобы я мог, крепко держа ее в руках, пусть отчасти неосознанно, но двигаться, вырастая из провинциального маменькина сыночка, школьника-идеалиста в разумную, ответственную и свободную личность.

Марри, в свою очередь, рассказал мне обо всем, чего, будучи мальчишкой, я не знал, да и не мог знать в отношении частной жизни его брата – о его трагедии пополам с фарсом, которая до сих пор, несмотря на то что Айра уже тридцать лет как в могиле, заставляет Марри задумываться. «В те годы были загублены судьбы тысяч и тысяч американцев, из-за своих убеждений ставших жертвами политики, жертвами исторических процессов, – сказал Марри. – Но я не припомню, чтобы кто-нибудь еще пострадал так, как Айра. И пал он не там, где сам хотел бы, не на великом американском поле битвы. Возможно, какой бы ни была идеология, политика и история, в основе подлинной катастрофы всегда лежит ложный пафос. Что говорить, жизнь всегда найдет способ нанести неотразимый удар, который любого низведет на уровень банального полудурка. У жизни столько возможностей отнять у человека все его достоинство, всю честь, что перед нею только снять шляпу и остается».

В ответ на мои расспросы Марри рассказал и о том, как пытались изничтожить, лишить достоинства его самого. Вообще-то я об этом кое-что знал, но не в подробностях, потому что сам я, как только окончил в 1954 году колледж, попал на какое-то время в армию и в Ньюарке несколько лет не появлялся, а у Марри политические неприятности начались чуть позже, в мае пятьдесят пятого. Мы переключились на историю Марри, и лишь к вечеру, когда я пригласил его остаться со мной обедать, он, похоже, ощутил, так же как и я, что наши отношения сделались в каком-то смысле более интимными и он может впрямую и без неловкости продолжить рассказ о брате.

Неподалеку от того места, где я живу в западной Новой Англии, есть городок под названием Афина, в городке – колледж, а в этом колледже летом проводятся занятия для стариков; организовано несколько недельных циклов, и Марри в свои девяносто пошел учиться на курс с помпезным названием «Шекспир на рубеже тысячелетий». Благодаря этому я с ним и столкнулся в то самое воскресенье, когда он прибыл, причем сам-то я его не узнал, но, слава богу, узнал меня он, и в результате шесть вечеров мы провели вместе. Так ко мне вернулось прошлое в виде древнего старца, обладающего талантом не заострять внимание на своих проблемах ни на секунду дольше, чем они того заслуживают; кроме того, он по-прежнему не желал тратить время на разговоры, если они не касаются самых серьезных тем. Явственно ощутимое упрямство придавало его облику суровую твердость, несмотря на то, что время здорово исказило его атлетическую фигуру. Пока Марри говорил, по-прежнему тщательно подбирая точные слова, я думал: надо же, вот это жизнь! Вот это стойкость!

В пятьдесят пятом, почти через четыре года после того, как Айра попал в черный список и его выгнали с радио за то, что он коммунист, Марри за отказ сотрудничать с Комиссией по антиамериканской деятельности ньюаркский отдел народного образования после четырехдневных слушаний лишил права работать учителем. Потом его реабилитировали и восстановили в должности, но только после шестилетней судебной волокиты, закончившейся в верховном суде штата, который голосованием 5:4 вынес решение в его пользу, и мистеру Марри Рингольду выплатили недополученную зарплату минус те деньги, на которые он кормил все это время семью, торгуя пылесосами.

– Когда человек не знает, что делать, – сказал Марри с улыбкой, – он идет продавать пылесосы. От подъезда к подъезду. Помнишь, были пылесосы тогда – «Кирби»? Вывернешь на ковер полную пепельницу и собираешь. Потом весь дом за хозяйку пропылесосишь. Только так можно было что-то продать. В свое время я перепылесосил половину домов в Нью-Джерси. Между прочим, многие тогда помогали мне, Натан. Все время нужны были деньги жене на лекарства, да и на ребенка тоже, но и бизнес худо-бедно все же крутился – я страшную кучу пылесосов людям продал. А тут и Дорис, несмотря на сколиоз, тоже пошла работать. Устроилась в больничную лабораторию. Делала анализы крови. Потом этой лабораторией даже заведовала. В те времена не было четкой грани между техниками и врачами, так что Дорис делала все – брала кровь, мазала стеклышки. Была очень терпеливой, очень дотошной с микроскопом. Умелой. Внимательной. Точной. Умница. Приходила с работы – больница «Бейт Исраэль» через дорогу была от дома – и, не снимая больничного халата, обед готовила. Только в нашем доме я и видел, чтобы ко вторым блюдам соусы подавали в лабораторных колбах. Колбах Эрленмейера. Сахар в кофе мы размешивали стеклянными палочками. Вся посуда в доме была лабораторной. Даже когда мы оставались без гроша, Дорис умудрялась свести концы с концами. Вместе мы с грехом пополам выживали.

– А на вас ополчились из-за того, что вы брат Айры? – спросил я. – Я всегда думал, что дело в этом.

– Да я и сам толком не пойму. Айра считал, что из-за него. А может, на меня накинулись, потому что я всегда вел себя не так, как по их понятиям положено. Может, не будь Айры, они все равно бы прицепились. Я был смутьяном, подстрекателем, поджигателем. Горел и сыпал искрами, так стремился утвердить в учительской профессии достоинство. Может, больше всего их раздражало это. В те времена, когда я начинал преподавать, учитель каким только унижениям не подвергался – ты не поверишь. Нас шпыняли как малых детей. Слово начальника – закон. Без вопросов. Придешь во столько-то, сидеть будешь строго от сих и до сих, да не забудь в журнале вовремя расписаться. Столько-то уроков проведешь в школе. А потом еще внеклассные занятия, да и вечером тебе дело найдут, хоть по закону вроде бы и не положено. Всякая такая дребедень. Люди просто замордованными себя чувствовали.

Я давай организовывать профсоюз. Сам быстро оказался во главе: исполком, президиум, то-сё… Резал правду-матку, причем временами, надо признать, нес полную ахинею. Думал, имею окончательный ответ на все вопросы. Мне главное было, чтобы к учителю относились с уважением, не унижали его, отдавали ему должное, оплачивали, как положено, его труд и так далее. У учителей тогда были проблемы – с оплатой, условиями труда, пенсиями…

Городской управляющий школами был мне не товарищ. Все знали, что я всячески препятствовал тому, чтобы он получил этот пост. Я поддерживал другого, но тот проиграл. И поскольку я состоял к сукину сыну в открытой оппозиции, он меня на дух не переносил, так что в пятьдесят пятом громыхнуло: меня вызвали в Федерал-билдинг, что в центре города, дабы я предстал перед Комиссией по антиамериканской деятельности. Дал, стало быть, показания. Председателем был конгрессмен Уолтер. С ним еще двое членов комиссии. Итого трое. Из самого Вашингтона притащились, и юрист при них. Расследовали влияние коммунистов на все и вся в городе Ньюарке, но в особенности то, что они называли «инфильтрацией Коммунистической партии в рабочую и преподавательскую среду». Своими выездными сессиями они прошерстили всю страну – Детройт, Чикаго… Мы знали, что это будет. Никуда не денешься. Нас, учителей, они всех разом, в один день вызвали – это, помню, четверг был, в мае.

Со мной разобрались за пять минут. «Состоите ли вы сейчас или состояли когда-либо в…» Отвечать отказываюсь. Но почему? – удивляются они. Вам же нечего скрывать. Почему вы не хотите раскрыться, облегчить душу? Мы же просто собираем информацию. Больше нам ничего не надо. Мы пишем законы. Мы ведь не карательные органы. И так далее. Однако, насколько я понимаю Билль о правах, мои политические убеждения их не касаются, и я им так и сказал: «Вас это не касается».

Неделю они начали с того, что занялись Объединенным профсоюзом электриков, тем самым, где начинал когда-то Айра – еще в молодости, когда жил в Чикаго. В понедельник вечером тысяча членов этого профсоюза на зафрахтованных автобусах приехала из Нью-Йорка, чтобы пикетировать гостиницу «Роберт Трит», где поселились члены комиссии. Газета «Стар-Леджер» описывала появление пикетчиков как «нашествие сил, враждебных проведению парламентского расследования». Не как законную демонстрацию, право на которую гарантировано конституцией, а как нашествие, вроде нашествия гитлеровских орд на Польшу и Чехословакию. Один из конгрессменов, заседавших в комиссии, заявил прессе (причем без тени стыда за антиамериканизм, который в его высказывании явно проглядывал), что, поскольку многие демонстранты скандируют по-испански, они, значит, не понимают английских надписей на собственных транспарантах, и, следовательно, это просто безмозглые марионетки в руках кукловодов из Коммунистической партии. И радует, мол, только то, что их сразу же взял на карандаш отдел полиции Ньюарка, созданный специально для работы с «подрывными элементами». Когда по дороге обратно в Нью-Йорк караван автобусов проехал округ Гудзон, один из тамошних полицейских начальников, говорят, сказал так: «Кабы я знал, что они красные, всю тысячу упек бы за решетку». Такова была атмосфера, таковы были высказывания прессы на тот момент, когда меня вызвали для дачи показаний, – а меня, между прочим, первым в тот четверг на ковер пригласили.

Ближе к концу потраченных на меня пяти минут председательствующий поведал о том, как ему жаль, что такой образованный и понимающий в своем деле человек не хочет помочь безопасности страны, когда всего-то и требуется – дать комиссии нужную ей информацию. Я выслушал это молча. Лишь один раз я не выдержал и огрызнулся. Когда один из этих негодяев на прощание сказал мне: «Сэр, я сомневаюсь в вашей лояльности», я ему тут же в ответ: «А я в вашей». На что председатель заявил мне, что, если я не перестану оскорблять членов комиссии, меня выведут вон. «Мы не для того сюда приехали, – сказал он, – чтобы вы нам тут пудрили мозги, да еще и оскорбляли». – «Да ведь и я тоже, – говорю я ему в ответ, – не обязан сидеть здесь и слушать ваши оскорбления, господин председатель». На том мы и расстались. Мой адвокат зашептал мне на ухо, чтобы я прекратил лезть на рожон, и тут меня отпустили.

Но когда я вставал со стула, намереваясь уходить, один из конгрессменов выкрикнул мне вслед – наверное, чтобы спровоцировать меня на неуважение к комиссии: «Как вам только не стыдно зарплату получать? Ее вам налогоплательщики платят, а вы из-за своей идиотской коммунистической клятвы вынуждены лить воду на мельницу Советов! Какой вы, к черту, свободный человек, если учите тому, что вам диктуют коммунисты? Почему не выйдете из партии, почему не покаетесь? Заклинаю вас, вернитесь к американскому образу жизни!»

Однако я наживку не схватил, не сказал ему, что то, чему я учу, не имеет ничего общего ни с каким диктатом и ни с какой доктриной, – просто я учу писать сочинения по литературе; хотя, в общем-то, было, похоже, совершенно не важно, что я скажу и чего не скажу, и в тот вечер моя рожа оказалась на первой странице «Ньюарк ньюс», а под ней заголовок: «Красные пытаются огрызаться», и еще подзаголовок: «Нечего пудрить нам мозги, – сказал член Комиссии по антиамериканской деятельности учителю из Ньюарка».

М-да. Кстати, одним из членов комиссии был конгрессмен от штата Нью-Йорк Брайден Грант. Ты помнишь Грантов – Брайдена и Катрину? Да этих Грантов по всей Америке помнят. Дело в том, что Рингольды для Грантов были все равно что Розенберги. Этот богатенький поганец, злобное ничтожество, этот паркетный шаркун едва не уничтожил всю нашу семью. А знаешь почему? Потому что однажды Грант с женой был на вечеринке, которую устраивали Айра с Эвой, и Айра с Грантом поцапался – напустился на него в обычной своей манере. Грант был приятелем Вернера фон Брауна, а может, Айра это только вообразил себе, но разделал его в пух и прах. Грант был – на первый взгляд во всяком случае – богатеньким неженкой, из тех, от кого у Айры зубы сводило. Жена Гранта писала популярные романчики, которые у дам шли нарасхват, а сам он тогда еще был обозревателем в «Джорнал Америкэн». Для Айры Грант был богатым прохвостом, и только. Айра его не выносил. Каждый жест Гранта был ему отвратителен, а его политические пристрастия – тошнотворны.

В тот раз произошла бурная базарная сцена, Айра кричал, по-всякому обзывал Гранта и весь остаток жизни пребывал в убеждении, что в тот вечер Грант замыслил против нас вендетту. У Айры была манера вести себя открыто, без камуфляжа. Выйдет и выложит все как есть, без всякой утайки, не сглаживая ничего. Для тебя в этом был его магнетизм, но его врагов это приводило в ярость. А Грант был одним из его врагов. Весь базар занял минуты три, но, по мнению Айры, эти три минуты решили и его судьбу, и мою. Он унизил выпускника Гарварда, сотрудника Уильяма Рэндолфа Херста, а главное, потомка Улисса С. Гранта и вдобавок мужа знаменитой писательницы, из-под пера которой вышло не что-нибудь, а супербестселлер 1938 года – «Элоиза и Абеляр», лучший женский роман всех времен и народов! Этот шедевр был у нее не единственным – в 1942 году ее роман, называвшийся «Страсть Галилея», тоже имел невиданный успех. Так что с нами было все ясно. Конец, и никаких надежд: публично оскорбив Брайдена Гранта, Айра подверг сомнению на только безупречность его репутации, но и жгучие претензии его жены на правоту в последней инстанции.

Теперь я не столь уверен, что дело только в этом, хотя навряд ли Грант распоряжался властью менее бездумно, чем другие представители банды Никсона. Перед тем как избраться в Конгресс, он вел колонку в издании «Джорнал Америкэн» – три раза в неделю печатал сплетни, собранные на Бродвее и в Голливуде, и каждый раз там обязательно содержался хоть один плевок в сторону Элеаноры Рузвельт. Таковы были первые шаги общественного служения Гранта. Именно тогдашними трудами заслужил он право на высокий взлет в кресло члена Комиссии по антиамериканской деятельности. Он был обозревателем отдела светской хроники в те времена, когда это дело еще не стало частью большого бизнеса, как теперь. Застал самое начало, золотые деньки великих первопроходцев – Чолли Никербокера и Уолтера Уинчелла, Эда Салливана и Ирла Уилсона. К их компании принадлежали такие люди, как Дамон Руньон, Боб Консидайн и Эдда Хоппер, причем Брайден Грант входил в элиту – он не был ни «шестеркой», ни прихлебателем вроде велеречивых завсегдатаев ресторанов и центральных спортзалов; нет, Брайден Грант был белая кость.

Грант начинал с раздела под названием «Гарантировано Грантом», а кончил, как ты помнишь, чуть было не став главой администрации у Никсона. Грант пользовался у Никсона большим доверием. Они вместе заседали в Комиссии по антиамериканской деятельности. Для Никсона Грант с успехом занимался выкручиванием рук в палате представителей. Помню, как в шестьдесят восьмом имя Гранта в новой никсоновской администрации всплыло как кандидатура на пост ее главы. Жаль, его не утвердили. Со стороны Никсона это было большое упущение. Если бы Никсон посчитал для себя политически выгодным подставить этого брамина, этого аристократа духа и ученого мужа, чтобы он вместо Гальдемана прикрывал Уотергейтскую операцию, карьера Гранта могла бы окончиться за решеткой. Сидеть бы Брайдену Гранту в тюряге, в своей камере между Митчеллом и Эрлихманом. В тюрьме Гранту было бы самое место. Но – не сложилось.

На пленках с разговорами в Белом доме зафиксировано, как Никсон пел дифирамбы Гранту. Ты и сам небось читал распечатки. «У Брайдена сердце там, где надо, – говорит президент Гальдеману. – Но уж громила настоящий. Что угодно сделает. То есть действительно что угодно!» Дальше Никсон сообщает Гальдеману рецепт Гранта насчет обращения с врагами администрации: «Надо уничтожать их с помощью прессы». А затем – какая прелесть! какой чувственный, совершенный мазок, просто жемчужина, пламенеющая в луче света! – затем президент добавляет: «У Брайдена инстинкт убийцы. Красиво работает, как никто!»

Конгрессмен Грант умер во сне – богатый и обласканный властями, убеленный сединами государственный муж, до сих пор высоко чтимый в Стаатсбурге, штат Нью-Йорк, – там его именем даже назван школьный стадион.

Пока меня допрашивали, я смотрел на Брайдена Гранта и все пытался убедить себя, пытался заставить себя поверить, что для него, как для политика, все это больше, чем просто возможность воспользоваться овладевшей всей страной манией преследования для сведения личных счетов. Будучи человеком разумным, всегда ведь стараешься найти какие-то высшие мотивы, доискиваешься глубинного смысла… В те дни я не оставил еще привычки смотреть на вещи совершенно дикие с позиции разума и высматривать сложности в простых вещах. Изо всех сил я напрягал мозговые извилины там, где на самом деле они не нужны. Думал: ну не может же он и впрямь быть так мелок и никчемен, как кажется. Все это, конечно, дрянь, грязь, но в ней ведь не весь он – ну, может быть, процентов десять. Что-то в нем должно быть еще!

Да зачем? Мелкость и никчемность могут проявляться и в колоссальном масштабе. Что может быть неколебимее, несгибаемее мелкости и никчемности? Разве мелкость и никчемность могут помешать человеку быть хитрым громилой? Разве может мелкость и никчемность стать человеку преградой в его стремлении сделаться важной персоной? Для того чтобы любить власть, не нужен широкий взгляд на вещи. Разумный и широкий взгляд на жизнь может, на самом деле, лишь серьезным образом помешать, тогда как, не имея такой жизненной позиции, соискатель обладает всеми преимуществами. Чтобы разобраться в личности конгрессмена Гранта, не надо вдаваться в несчастья и невзгоды, испытанные им в его патрицианском детстве. Этот парнишка, между прочим, унаследовал место в Конгрессе от Гамильтона Фиша, старинного врага Рузвельта. Такого же, как Рузвельт, аристократа с реки Гудзон. В Гарвард Фиш поступил сразу вслед за Рузвельтом. Завидовал ему, ненавидел, но, поскольку округ Фиша включал в себя Гайд-Парк,[1]1
  Гайд-Парк – городок, находящийся в 120 км к северу от Нью-Йорка; в Гайд-Парке родился и жил Франклин Делано Рузвельт.


[Закрыть]
в конце концов стал рузвельтовским конгрессменом. Жуткий изоляционист и дурень, как это за ними водится. Еще в тридцатых Фиш первым из невежд-аристократов оказался в кресле председателя организации, предшествовавшей вредоносной комиссии сенатора Маккарти. Архетипически самодовольный, машущий флагом ура-патриот и узколобый сукин сын – вот кто был Гамильтон Фиш. А когда избирательный округ старого идиота в пятьдесят втором году перекроили, он нашел себе смену в виде Брайдена Гранта.

После допроса Грант сошел с помоста, на котором стояли кресла трех членов комиссии и их юриста, и прямиком направился ко мне. Это ведь как раз он сказал мне: «Я сомневаюсь в вашей лояльности». Но теперь он благосклонно улыбался, как только Брайден Грант умеет – будто сам изобрел благосклонную улыбку, – он протянул мне руку, и, хотя мне это было противно, я пожал ее. Рука безумия… а я ее пожал – смиренно, вежливо, примерно так, как боксеры перед схваткой соприкасаются перчатками; я пожал ее, и за это моя дочь Лорейн много дней потом меня презирала.

Грант мне сказал: «Мистер Рингольд, я сюда специально сегодня приехал, чтобы помочь вам обелить свое имя. Вы могли бы быть и посговорчивее. Нелегко с вами – даже тем из нас, кто вам сочувствует. Хочу вам сообщить, что по разнарядке я не должен был представлять комиссию в Ньюарке. Но я знал, что вызовут вас, и сам напросился; я подумал, что, если вместо меня здесь будет мой друг и коллега Дональд Джексон, помочь вам будет труднее».

Джексон – это был парень, который занял в комиссии место Никсона. Дональд Л. Джексон из Калифорнии. Светозарный мыслитель, то и дело поражавший публику высказываниями вроде: «Мне кажется, пришло время быть или американцем, или неамериканцем!» Тот самый Джексон, который на пару с Вельде затеял «охоту на ведьм» в среде протестантского духовенства, чтобы с корнем вырвать оттуда коммунистический подрывной элемент. Эти ребята всерьез считали, что нация без них пропадет. После того как Никсон из комиссии ушел, Гранта стали считать ее интеллектуальным ядром, ответственным за выработку всех глубоко выстраданных выводов и решений, и, как ни горько это признавать, скорее всего, он таковым по сути дела и являлся.

Говорит мне: «Я подумал, что, наверное, помогу вам лучше, чем тот уважаемый джентльмен из Калифорнии. Несмотря на то, как вы вели себя сегодня, я все еще считаю, что могу помочь вам. Хочу, чтобы вы знали, что, если, хорошенько проспавшись, вы решите все-таки прийти и обелить свое имя…»

Тут взорвалась Лорейн. Четырнадцать лет, что поделаешь. Они с Дорис сидели сзади меня, и, пока шло заседание, она кипела и клокотала громче, чем ее мать. Ее ломало и корчило, она едва сдерживалась изо всех своих четырнадцатилетних силенок. «Обелить имя от чего? – возмущенно обратилась Лорейн к конгрессмену Гранту. – Что мой отец сделал плохого?» Грант ласково ей улыбнулся. Он был очень хорош собой – седая шевелюра, стройный, в дорогом костюме, а приятностью манер очаровал бы любую бабульку. И голос у него был на зависть: мягкий и в то же время мужественный, сразу вызывающий уважение. Короче, он говорит Лорейн: «А вы хорошая дочь». Но Лорейн разве остановишь? Впрочем, ни я, ни Дорис и не пытались ее останавливать. «Обелить свое имя? Ему не нужно обелять свое имя, – продолжала она нападать на Гранта, – кроме вас никто его не очерняет!» – «Мисс Рингольд, вы не совсем в курсе. У вашего отца имеется некое прошлое», – сказал Грант. «Прошлое? – не унималась Лорейн. – Какое такое прошлое? Что за прошлое?» Он снова улыбнулся. «Мисс Рингольд, – проговорил он. – Вы просто прелесть…» – «Прелесть я или нет, это к делу не относится. Что у него за прошлое? Что он сделал? От чего ему надо отмывать свое имя? Скажите мне, что сделал мой отец!» – «Вашему отцу еще придется рассказать нам, что он сделал». – «Мой отец уже все сказал, – продолжала напирать Лорейн, – а вы его слова переиначиваете, чтобы получалось, будто он лжет и вообще мерзавец. Его имя чисто. Он спокойно спит по ночам. А вот как спится вам, сэр, я не знаю. Мой отец послужил своей стране не хуже других. Он знает, что такое лояльность, знает, что такое Америка, он воевал за нее. Значит, вот как вы обращаетесь с людьми, которые проливали кровь за свою страну? По-вашему, он что – за это воевал? Чтобы вы могли восседать там и чернить его имя? Комьями грязи в него швыряться? Это, что ли, Америка? Это, по-вашему, лояльность? А сами-то вы – вы-то что для Америки сделали? Вели колонку светских сплетен? Что в этом такого уж американского? У моего отца есть принципы, это честные американские принципы, у вас нет никакого права ломать ему жизнь. Он ходит в школу, учит детей, изо всех сил работает. Хорошо было бы иметь миллион таких учителей, как он. Может быть, в этом все и дело? Он чересчур хорош? Может, поэтому вы и пускаетесь во все тяжкие, пытаясь оболгать его? Оставьте моего отца в покое!»

Заметив, что Грант не отвечает, Лорейн вскричала: «Что такое? Пока вы там сидели на этом вашем помосте, вы разливались соловьем, а теперь что – воды в рот набрали? Губки сжали так, что…» В этот момент я положил ладонь ей на руку и сказал: «Хватит». Но тут она и на меня рассердилась: «Нет, не хватит. Не хватит, пока они не перестанут так вести себя с тобой. Вы хоть что-нибудь собираетесь мне сказать, мистер Грант? Это что же, здорово по-американски – если мне четырнадцать лет, так и говорить со мной не обязательно? Ах, вот что – я не голосую, вона в чем дело-то! Что ж, я и не буду никогда голосовать ни за вас, ни за ваших мерзких приятелей!» Она разразилась слезами, а Грант мне тогда и говорит: «Вы знаете, где меня найти». Потом он всем нам троим улыбнулся и уехал в Вашингтон.

Вот оно как у них заведено. Тебя отымеют, а потом говорят: скажи, мол, спасибо, что это я тебя отымел, а не тот уважаемый джентльмен из Калифорнии.

Никогда я не пытался с ним связаться. На самом-то деле моя политическая позиция была очень, что ли, локальной. Вширь не разрасталась, как у Айры. В отличие от него я никогда не интересовался судьбами мира. Гораздо больше меня интересовала – с чисто профессиональной точки зрения – судьба квартала. Меня даже не столько политика интересовала, сколько экономика и, я бы сказал, социология – в смысле условий труда, в смысле положения трудящихся и, в частности, учителей в городе Ньюарке. На следующий день мэр – тогда мэром был Карлин – заявил прессе, что такие люди, как я, не должны учить детей, и отдел народного образования возбудил против меня дело за неподобающее учителю поведение. Управляющий школами расценил это как основание, чтобы от меня избавиться. Я не ответил на вопросы ответственной правительственной комиссии, стало быть, ipso facto[2]2
  В силу самого факта (лат.).


[Закрыть]
я к должности непригоден. В отделе народного образования я сказал, что мои политические воззрения не могут ни помочь, ни помешать мне преподавать язык и литературу в школах Ньюарка. Существует лишь три основания для увольнения: неподчинение вышестоящему руководству, некомпетентность и аморальность. Я считал, что ни под один из этих пунктов я не подпадаю. На разбирательство в отдел народного образования явились мои бывшие ученики, засвидетельствовали, что я никогда не пытался никого агитировать и вербовать, ни в классе, ни где-либо еще. Никто во всей школьной системе никогда не слышал, чтобы я пытался кому-то что-то внушать, кроме уважения к родному языку, – ни родителям, ни ученикам, ни коллегам. Капитан, под чьей командой я служил в армии, тоже был моим свидетелем. Приехал из Форт-Брэгга.[3]3
  Форт-Брэгг – база ВВС в Северной Каролине.


[Закрыть]
Это кое-что да значило.

Да черт с ним, продавать пылесосы мне даже нравилось. Были, конечно, люди, которые при моем приближении переходили на другую сторону улицы, некоторым, может быть, при этом было стыдно, они меня боялись, как боятся заразного больного, но это меня не беспокоило. У меня была мощная поддержка в профсоюзе учителей и не менее мощная поддержка извне. Приходили и пожертвования, и Дорис своей зарплатой помогала, да и пылесосы я худо-бедно все-таки продавал. Знакомился с людьми из самых разных областей жизни, получал представление о реальном мире за школьным забором. До этого я был преподавателем-профессионалом, я читал книги, учил понимать Шекспира, заставлял вас, детишек, разбирать предложения, заучивать стихи и любить литературу и думал, что вне всего этого и жизни-то стоящей нет. Но вот пошел продавать пылесосы и с замечательными людьми познакомился, многими я просто восхищался, до сих пор за это судьбе благодарен. Думаю, мне это помогло лучше познать жизнь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю