355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филип Казан » Аппетит » Текст книги (страница 4)
Аппетит
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:14

Текст книги "Аппетит"


Автор книги: Филип Казан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Входя этим путем, вы сначала минуете столы, где занимались своими делами банкиры. Сколько себя помню, я раздражал этих богатых людей, играя с друзьями вокруг изысканных чулок на их ногах, пока они не отвешивали пинка или хотя бы не замахивались. Однако теперь я стал слишком большим для такого развлечения – и уже достаточно большим, чтобы меня могли увести за угол и выпороть мужчины в ливреях, охранявшие банкиров и их клиентов, или арестовать. Но банкиры меня больше не интересовали. Мне не нравилось, что они прикусывают свои золотые монеты с таким удовольствием, – вид у золота лучше, чем вкус. Давным-давно я думал, что оно должно быть теплым, насыщенным и ярким, как яичный желток или шафран, но, сунув украдкой в рот отцовский перстень-печатку, я обнаружил, что он пощипывает мне язык с чуть угрожающей настойчивостью, а сам вкус оказался пресным и немного кисловатым, как снег – голубовато-серый, а вовсе не желтый. Гораздо более увлекательными стали крошки красного воска для печатей, застрявшие в печатке: малюсенькие вспышки приправленной медом сосновой смолы, окаймленной кружевом опасных, едких булавочных уколов ядовитой киновари. В четырнадцать лет я понял, что золото полезно, но не смог постичь, почему мир сделал его символом богатства. Комочек жира, соскребенный ногтем с хорошей ветчины, на вкус был богаче, чем все золото в банке Медичи. Но я все равно кричал «Palle!» наравне со всеми.

Для меня настоящий мир начинался дальше по улице, где она ныряла в древний муравейник самого рынка. Вот там Флоренция находилась всегда. Это было наше сердце, биение которого запустил сам Юлий Цезарь, а если вы сомневались в этом, стоило лишь начать копать грядку или выгребную яму. Как только вы царапали шкуру рыночной площади, наружу выскакивали старинные керамические плитки, и кирпичи, и монеты, а иногда даже мраморная голова или рука, все еще глядящие, все еще протянутые к вам.

Папа впервые привел меня сюда рано утром, когда делаются настоящие дела. Он проволок меня повсюду за запястье – говорят, в пять лет я был капризен и упрям, – и показал своим поставщикам и излюбленным перекупщикам. Такие штуки маленький мальчик находит невероятно скучными: куда больше радости сидеть под колонной, пятнистой от мочи, и играть с мусором. Но вряд ли я капризничал. Рынок стал мне домом с того момента, как я вдохнул его воздух. Полусонный-полупроснувшийся в столь ранний час, я был поражен, обнаружив, что рынок уже вовсю бурлит, хотя солнце едва всплыло над крышами и все на площади имело тот странный, изможденный вид, как будто тени всю ночь напролет пировали, поедая цвет. Мы отправились прямо к лотку Уголино, торговавшего рубцом, и папа купил мне персональную миску этого блюда. Я жевал и заглатывал, пока не заболела челюсть, чувствуя себя мужчиной рядом с отцом, хотя был не выше кошелька у него на поясе.

Уголино и сейчас здесь – вечно склоненный над своими горшками, высокий, угловатый, хмурый. Он всегда напоминал мне серых цапель, которые бродят по речному мелководью рано утром, насаживая лягушек на гарпуны клювов. Я помахал, как делал всегда, а Уголино меня, по своему обычаю, проигнорировал.

В центре рыночной площади возвышается римская колонна, на вершине которой стоит золотая статуя «Изобилие», сработанная маэстро Донателло. Изобилие – застенчива, но целеустремленна, как деревенская девица в городе; на голове она держит корзину с фруктами – удобный насест для рыночных голубей. От подножия колонны отходят цепи, к которым приковывают мошенников, обсчитывающих покупателей, и воришек, чтобы их пинали, и осмеивали, и закидывали порчеными фруктами и гнилыми отбросами. Сегодня прикованных не было, но среди пыльных колец цепи сидела маленькая фигурка с волосами еще более золотыми, чем у статуи. Цоколем колонне служил блок мрамора высотой по пояс, но даже когда фигурка подпрыгнула и замахала мне, я едва различал ее за головами посетителей рынка. Я встал на цыпочки и замахал в ответ.

– Тессина! – крикнул я.

Тессина Альбицци опять помахала, потом схватила конец цепи и обмотала его вокруг запястья. Другую руку она протянула ко мне в умоляющем жесте. Я медленно пробрался сквозь толпу и запрыгнул к ней.

– Что ты совершила на этот раз? – спросил я, притворяясь, будто борюсь с цепью. – Сквасила молоко? Запекла в хлеб кости нищих?

– Хуже. Я показала язык главному судье.

– Ты могла.

Тессина всегда выдумывала преступления, поражающие меня: стянула башмаки с трупа на виселице, выпила освященное вино…

– Нет, правда, – нахмурилась она в ответ. – Я на самом деле это сделала. Серьезно.

– Господи! – (Ей удалось произвести впечатление.) – По-настоящему?

– Да, по-настоящему. – Тессина развернула цепь, набросила себе на шею и вытаращила глаза. – Конечно, он не заметил. Никто не заметил.

– Тогда тебе повезло. А чем он заслужил столь дерзкое покушение на свое достоинство?

– Наступил мне на ногу, ублюдок. Этого он, впрочем, тоже не заметил.

Уж наверняка. Тессина Альбицци всегда была маленькой. Ее матери так нездоровилось после родов, что она не могла выкормить дочь. Квартальные сплетники болтали, что кормилица получала столько uccello от отца Тессины, Джироламо иль Гранде, что у нее кончилось молоко. В подобные россказни про Джироламо поверить было нетрудно, а Тессина ела столько же, сколько любой другой ребенок, но росла вдвое медленнее прочих детей в гонфалоне Черного Льва. Однако она была гибкой и крепкой, выносливой, как любой мальчишка. Поднялся изрядный шум, когда Тессина впервые показала согнутую руку, на которой вздувался маленький мускул, твердый, как грецкий орех, а мы, парни, едва могли выдавить хоть что-то.

Но она никогда не походила на мальчишку. Копна кудряшек цвета августовской травы создавала ореол вокруг ее головы, плотный и упругий, словно прилаженный золотых дел мастером. Кожа у нее была бледная, как ядро того же ореха, припорошенная мелкими веснушками, и только летом, когда Тессина слишком долго оставалась на солнце, она обгорала. Ее руки покрывал тонкий золотой пушок, как у персика, и такой же, но бледнее бледного, пристал к верхней губе. К десятому дню рождения каждого из нас она доросла мне лишь до груди, а в наш четырнадцатый год я по-прежнему мог положить подбородок ей на макушку, когда мы стояли рядом.

Мы знали друг друга всю жизнь, и это было истинной правдой, потому что мы родились в один день, в один час, и наши отцы хвастались нами по всем улицам гонфалона. И покрестили нас вместе – в большой церкви Санта-Кроче, вокруг которой вся наша жизнь вертелась, словно спицы колеса. Джироламо Альбицци был торговцем шерстью, богатым, со множеством друзей в правительстве, но он высоко ценил моего папу, который разделял любовь Джироламо к политике внутри округа Черного Льва и к Медичи.

Даже будучи малышами, мы играли вместе каждый день, носились с другими ребятами по улицам и присоединялись к сложным играм в территорию и гордость, которые бушевали вдоль и поперек Пьяцца Санта-Кроче, – невидимые для взрослых, но столь же отчаянные и кровавые, как сражения, расколовшие Флоренцию надвое, пока Медичи не исцелили все старые раны. Мы были принцем и принцессой, возглавлявшими великолепные незримые процессии по переулкам. Мы следили из наших убежищ за крестьянами, катящими тачки на рынок, и Тессина подначивала меня выскочить и украсть для нее какой-нибудь фрукт. Я делал это, только чтобы увидеть, как сок бежит по ее подбородку, а потом спрашивал, какой у плода вкус.

– Попробуй! – говорила она, протягивая полурастерзанный гладкий персик.

– Нет, ты просто расскажи мне.

И она рассказывала. Даже тогда мне нравилось узнавать, каковы вещи на вкус для других людей, а в те дни другие люди обычно означали Тессину.

Я примотал себя цепью рядом с ней на цоколе колонны. Люди смотрели, посмеиваясь, но большинство лоточников знали нас, и никто ничем не бросался. Тессина болтала ногами, а я прислонился к теплому камню колонны.

– И как же главный судья оттоптал тебе пальцы?

– Он пришел поговорить к моему дяде. Полагаю, что-нибудь насчет его земельной заявки, там, рядом с Порта Гибеллина.

Дядя Тессины служил нам поводом для дежурных шуток. Довольно горьких шуток, потому что ничем не походил на ее умершего отца, шумного и добросердечного, с великанским брюхом и еще более великанским хохотом. Дядя Диаманте был тощим, бесцветным и старомодным, с длинным лицом и носом-клювом, а одевался так, как, наверное, старый Козимо Медичи в юности: аккуратно, невзрачно, с отставанием от моды лет на пятьдесят. Единственное, что не устарело в Диаманте Альбицци, – это его честолюбие. Он совал нос во все дела и события в квартале Черного Льва, вынюхивая выгодную сделку или способ поставить ногу кому-нибудь на шею. Его жена Маддалена была почти так же ужасна. Тессина говорила, что в теткиных жилах течет лимонный сок. Воздух в палаццо Альбицци казался приторным от благочестия. Тессина жаловалась, что оно пропитывает ее одежду, как душок от скисшего молока.

Теперь наше положение почти уравнялось. Тессина была сиротой, а у меня остался только папа, который после ухода мамы сделался настолько замкнутым, что я тоже вполне мог считаться сиротой. Слова для меня и Тессины никогда не значили много, да и не всегда в них была нужда. Я тихо прислонился к подруге, ощущая благодарность за само ее присутствие. Мама умерла, папа брел по жизни как лунатик, а Филиппо собирался обратно в Прато. Но Тессина оставалась со мной, Тессина всегда была рядом. Ее упругий локон щекотал мне ухо, голова лежала на моем плече.

– Как насчет рубца? – спросил я, чувствуя себя совершенно умиротворенным и разнеженным от тепла.

– Мм, рубец… – протянула она и сильно ткнула меня локтем под ребра.

– Ой! Что такое?

– Ты не мог придумать что-нибудь другое?

– Но ты же не сможешь поесть его дома! – возразил я.

И это было правдой: Маддалена Альбицци считала, что рубец – простонародная еда, и не позволила бы подавать его и любые другие добрые честные флорентийские блюда под своей крышей.

– А ты его любишь, – добавил я.

– Ты что, всегда голодный?

– Нет. Но что может быть лучше? Миска рубца от Уголино…

– Господь всемогущий! – Тессина встала и потянулась. – Ты возьми себе, обжора. А я, может, попробую. Маленький кусочек.

Она спрыгнула с цоколя и посмотрела вверх, на меня, щурясь против света. Я заметил новые веснушки у нее на переносице, бледные и прелестные.

Мимо прошел крестьянин с петушком под мышкой и с восхищением посмотрел на Тессину. Это меня удивило. Но что удивило меня еще больше – так это заноза гнева, которую я ощутил в груди. Да кто он, по его мнению, такой?

– Знаешь, ты, наверное, станешь невероятно жирным, – заметила Тессина, не обращая внимания на прохожего. – Ты же только о еде и думаешь.

– Я не так уж много ем! – возмутился я.

И снова удивился: кажется, мне стало обидно, но ведь мы все время поддразнивали друг друга, и это еще было мягко. Я тоже спрыгнул и встал рядом с ней.

– Да ты посмотри, где мы! Здесь повсюду еда! Люди едят. Ты ешь… Знаешь, я тоже могу сказать, что ты всегда ешь.

– Если ты скажешь, что я толстею, я тебя лягну, – предупредила она.

– Ну разве что чуть-чуть пополнела…

Тессина со всей силы лягнула меня:

– Животное!

– Не поделюсь с тобой рубцом.

Мы расхохотались, хотя на самом деле она пнула меня довольно сильно: нога болела и пульсировала. Тессина направилась вперед, сквозь лабиринт лотков, а я последовал за ней, слегка прихрамывая. Когда мы проходили мимо торговца фруктами, рука Тессины метнулась, быстрая, словно богомол, в груду алых вишен. Никто больше не заметил, и когда мы прошли еще несколько шагов, она повернулась ко мне и разжала пальцы, открывая горсть ярких ягод.

– Вот, возьми. – Она протянула мне одну.

– Но я же всегда ем…

– Заткнись! Ты и впрямь совсем ребенок иногда. Держи!

Я наклонился вперед, и Тессина засунула маленький шарик мне в рот:

– Ну?

– Лучше ты сама мне скажи.

Я взял еще одну вишню и поднес к ее губам. Она раскрыла рот, откусила. Потом прикрыла глаза, потом улыбнулась. Капелька винно-красного сока появилась на нижней губе, и Тессина всосала ее обратно.

– Похоже на вишню, я бы сказала.

В эту игру мы играли все время.

– И?..

– Мм… Кислая. Не как лимон. Больше похоже на гранат. А потом сладкая. Как варенье. И чуть-чуть миндаля, – добавила она, сплевывая косточку на камень.

– Правда? Гранат?

– Да. Теперь ты.

Я катал вишню во рту, так чтобы скользила по языку. Был проблеск соли от пальцев Тессины и привкус ее самой: шафран, фиалки, устричный сок. Также чувствовался другой вкус – вероятно, человека, который собирал вишни с дерева.

– Если ты вернешься и спросишь этого зеленщика: «Те вишни, которые я стащила, откуда они были?» – то, могу спорить, он скажет: «Из Челлено». Хороший выбор – очень дорогие.

– А почему?

– Чуть хрустящие, чуть маловатые. Кроме того, не настолько свежие, как выглядят, – они пришли с другой стороны горы Амиата, ехали по дороге Салария несколько дней…

– Но вкус!

– Синий.

Тессина кивнула – очень серьезно. Это была правда в своем роде: вишни красными у меня во рту не бывали никогда, а только цвета яркой, трепещущей лазури.

– Это хорошие вишни: синие, как одежды Мадонны в Сан-Марко. Вокруг косточки белое, а косточка… – я выплюнул ее, – горькая! Как молоко одуванчика.

– Ты такой странный, Нино! – восхищенно заявила Тессина. – А как насчет граната? Я была права?

– Но гранаты же не синие, правда? Нет, ты все-таки почти права. Однако это сложная кислинка… – Я облизнул губы, пытаясь разгадать ее.

– Боже мой! Сложная! Только ты можешь такое придумать. Хочешь еще одну?

Она взяла вишню и засунула между моими губами, потом помедлила мгновение и нежно погладила меня по щеке:

– Как ты стал таким, Нино?

Тессина спрашивала меня об этом много раз, и я всегда пожимал плечами и говорил: «Не знаю» или «Каким таким?». Она обычно дразнилась или сердилась, но сегодня, кажется, не намечалось ни того ни другого. Все равно я и сам этого до конца не понимал.

– А ты и правда хочешь знать?

– Конечно. Неужели расскажешь? – Улыбочка говорила, что она в это не верит.

– Да.

– Правда? Почему – потому что я сказала, будто ты только о еде думаешь?

– Возможно. Но это правда. Я… я не совсем нормальный.

– О Нино! – Тессина взяла меня за руку и притянула к себе. – Ты все еще тоскуешь по матери. Я не имела в виду ничего такого. И вовсе ты не становишься жирным.

– Нет! Нет! Дело не в том! Но я проводил много времени с моим дядей и постоянно думал о маме. Там осталось так много, и оно уже уходит. Я просто вспомнил кое-что из давних времен, вот и все.

– Так расскажи мне, и мы будем помнить оба.

Я закрыл глаза.

Доска с круглым верхом стояла на мольберте в озере света, и свет сиял на лицах Марии и ее ангела. Я прошел к мольберту – это я помню, но, возможно, только потому, что мама никогда не давала мне забыть, – и уставился на Мадонну. Потом я развернулся и заметил дядю Филиппо, стоящего в пыльных тенях.

«Дядя! А где платье Марии? – спросил я. – Ангел говорит ей одеться?»

– Ты же не сказал этого, правда? – Тессина покраснела и перекрестилась, хотя выражение лица у нее было отнюдь не благочестивое.

– Сказал.

Наверное, тогда в студии повисло глубокое, ошарашенное молчание взрослых. А потом Филиппо рассмеялся – смехом теплым и ярким, как вино с пряностями.

«Да, малыш. Ты совершенно прав. Хочешь помочь мне ее одеть?»

«Но где ее одежда, дядя?»

«Она у меня вот тут. Подойди посмотри».

Он подвел меня к заляпанному столу на козлах. Я не увидел там никакой одежды, только множество горшочков и бутылочек, и кусков камня, и две ступки с пестами – одну большую, одну маленькую. Я, наверное, нахмурился и принялся недоуменно чесать задницу.

– Там всегда был полный хаос, – поведал я Тессине. – А потом он наклоняется и неуклюже роется среди всех этих штук – настоящих сокровищ: кусков малахита и ляпис-лазури, костей… И с чем он вылезает?

«Это яйцо», – сообщил я ему с некоторым снисходительным, усталым-от-мира терпением, которое удается только пятилетним детям.

«Верно подмечено – мои поздравления! Возьми его».

Я взял, весело глядя на Филиппо.

«Теперь смотри».

Словно по волшебству, в дядиной руке появилось еще одно яйцо. Он ударил его о край глиняного горшочка. С превеликой осторожностью разломил скорлупу надвое и позволил белку плюхнуться в горшочек. Потом протянул половинку скорлупы мне. В ней лежал желток, чуть сморщенный, совершенный, золотой. Очередным колдовским жестом Филиппо достал белый платок, положил его на освобожденный от хлама угол стола и нежно и ловко опрокинул желток на платок. Тот чуть прокатился и остановился, подрагивая. Дядя поднимал угол платка, пока золотой шарик не начал неторопливо скатываться по маленькой горке из белой ткани, оставляя поблескивающий улиточный след. Последние остатки белка сходили нитями.

К моему изумлению, дядя Филиппо наклонился, прикусив язык, и поднял желток самыми кончиками пальцев.

«Дай мне вот это, – сказал он, указывая на квадратное блюдо из простого белого стекла. – И вот это, – на меньшую ступку.

Я послушался.

– Хороший парень. Теперь стилус. – (Я вытаращился на него, открыв рот.) – Острая штука вон там, – пояснил дядя.

Я передал ему эту штуковину. Очень мягко он надавил стилусом на мешочек яичного желтка. Тот вдавился и прорвался. Капля золотой жидкости вытекла наружу и упала на стеклянное блюдо. Потом еще одна и еще, пока мешочек не опустел, а блюдо не наполнилось желтым.

«Вот так. Теперь давай ты сделай».

И я сделал. Не помню точно, что и как делал, ловко ли отделился белок от желтка, пережил ли желток платок, приготовил ли я полноценную смесь стилусом. Что навсегда застряло в моей памяти – так это лужица желтого на блюде, может, моя, а скорее, Филиппо, и рука моего дяди, держащая мастихин и стряхивающая с него скучный сероватый порошок в кучку рядом с желтком. Потом он вручил мастихин мне.

«Пигмент. Перемешивай, Нино».

Неуклюже я подтолкнул немного порошка к желтку и повозил мастихином по кругу. Я оказался не готов к тому, что произошло дальше: не готов к цвету. Чистый синий, чистый, глубокий синий. Глубже, чем августовское небо в полдень, когда оно кажется шлемом из полированного металла, висящим над городом. Ярче, чем синие глаза моей подруги Тессины, которые, по словам старух с нашей улицы, будут самыми красивыми во всей Флоренции.

«Ультрамарин, – выдохнул Филиппо. – Это самая драгоценная вещь, которой ты когда-либо касался, маленький Нино. Уж точно самая дорогая. Из него получится прекрасное платье для Богоматери, правда?»

Он забрал у меня блюдо, одобрительно кивнув. Добавил еще немного пигмента, проворно размешал его мастихином. Движение маленькой лопаточки напомнило мне петушка, вытирающего клюв: сбоку набок, клевок, клевок.

«Нельзя потерять ни капельки, – сказал дядя. – Хотя на этот раз мне досталось много. Мессер Пьеро раскошелился как нельзя более кстати. А теперь Нино поможет мне одеть Мадонну».

И вот так я взял в руки кисть, протащил блестящий пучок волос через краску и сделал, под спокойным и пристальным взглядом Филиппо, синюю отметину где-то в районе левого бедра Богоматери.

«Увереннее. Чувствуй кисть. Ты одеваешь маму Господа. Мы это делаем для мессера Пьеро, но когда мы пишем святые вещи, Бог наблюдает за нами».

– Когда мы вернулись домой, у меня на ногте большого пальца правой руки было пятнышко ультрамарина. Оно сияло – я думал, что оно похоже на перо из ангельского крыла. И я был голоден. Яйца… Я нагромоздил огромную гору яиц на столе в нашей кухне и начал делать то, что показал мне Филиппо: отделять белок от желтка. Когда мама меня нашла, я победил уже больше дюжины.

– Господи Иисусе! – воскликнула Тессина. – Моя мать меня бы прибила!

– На мое счастье, мама была доброй и терпеливой женщиной. Знаешь, что она сделала? Вместо того чтобы орать на меня за испорченные яйца, она помогла мне приготовить омлет, то есть это она приготовила омлет, но я разбивал яйца, а теперь и выливал их на горячее масло. Я положил травы: бурачник и виноградные побеги, по-моему. Мама даже позволила мне помешать немножко деревянной ложкой, и я воображал, что мешаю огромное блюдо золотой краски, достаточное, чтобы нарисовать нимбы легиону ангелов – или накормить их. Потом мы вдвоем все это съели, и я заснул, улегшись щекой на стол. Когда я проснулся утром – кто-то переложил меня в постель, – то вытащил большой палец изо рта и обнаружил, что немного ультрамарина стерлось с ногтя. Я спустился вниз, нашел маму и показал: «Смотри, у меня краска на пальчике». Мой отец был недоволен, очень недоволен. Думаю, он всегда понимал, что Филиппо Липпи сделает кого-нибудь из нас сумасшедшим, и, похоже, это оказался я.

– Думаешь, это из-за ляпис-лазури? – серьезно спросила Тессина.

– Нет. Думаю, это просто потому, что я чокнутый.

– Вовсе нет. С тобой все хорошо, мой старый добрый Нино. Если весь остальной мир думает, что вишни красные, им просто не повезло.

Мы стояли перед лотком Уголино, а он взирал на нас с неприкрытым подозрением. Уголино был крестьянином откуда-то из-под Лукки; немного тяжеловесный, весьма нескорый на язык, он готовил рубец, и только рубец, каждый день в году, когда город дозволял это, с восхода до сумерек. И это был шедевр. На жаровнях испускали пар два больших горшка. В одном содержалась похлебка из рубца, в другом – лампредотто, четвертая часть коровьего желудка, который Уголино подавал на хлебе. Его рецепт никогда не менялся, но в этом и не было нужды. Еду от Уголино можно было подавать самому Папе Римскому – он мог считаться кардиналом рубца. Но было трудно представить этого человека вне рынка, не говоря уже о Риме. Он был из числа постоянных величин этого места и, стоя здесь в дождь и в вёдро, мешая в своих горшках длинной корявой ложкой из оливкового дерева, казался таким же вечным и неизменным, как колонна Изобилия.

Я отдал свою монетку и взял большую миску похлебки и ломоть грубого хлеба без соли. Ложка ждала у меня в кармане, но для начала я просто осторожно отхлебнул почти кипящего бульона. Вот он, гений Уголино. Пока бульон остывал на моем языке, я задумался, как задумывался с тех пор, как был малышом: что же он делает, чтобы это блюдо получалось столь совершенным? Рубец приготовить нетрудно. Надо только хорошо его очистить и промыть, сварить и добавить специи и травы… Ну, возможно, не настолько просто. Нужно сварить рубцы – после того, как выскоблишь их усердно, словно простыни герцога Миланского, – с толикой беловинного уксуса и костью от прошутто крудо. Возможно, вы не простой человек и покупаете рубец уже вымытым: все равно сполосните его еще разок. Лень никогда не порадует язык. Высокие или низкие, люди любят, чтобы рубец был белым, и если вы не добавите соли, то он не окрасится. Пока рубец закипает, возьмите немного нежного жира – лучше всего сала, сделанного в мраморных карьерах Колоннаты[4]4
  Колонната – деревня в Апуанских Альпах, где с античных времен велась добыча мрамора. Там же в специальных мраморных емкостях, в пещерах, выдерживается знаменитое свиное сало (лардо ди Колонната).


[Закрыть]
, но если вы себе этого не можете позволить, то не думайте, что сойдет какой-нибудь дешевый и прогорклый. Нарежьте его маленькими кубиками и добавьте в хороший бульон, сваренный из каплуна, белого вина, нескольких листиков благородного лавра и горсти свежих листьев шалфея, которые порваны на кусочки руками. Когда рубец станет нежным, выньте его из воды, в которой он варился, кость бросьте собакам или кухонному мальчишке, нарежьте рубец полосками и добавьте его к бульону, а также положите немного мяса и перца. И вот теперь вы можете солить сколько пожелаете, потому что ваш рубец останется белым, как лилия Мадонны. Подавайте его горячим и насыпьте на него столько сладких специй – гвоздики и корицы, – сколько вам заблагорассудится. И конечно же, немного хорошего твердого сыра.

Должен признать, что мой способ несколько замысловат, но я, добрый флорентиец, оказался бы ничем не лучше предателя родного города, если бы слишком беспечно подходил к приготовлению триппы. Уголино, верно, делал примерно то же самое. Он добавлял телячьи ножки – это уж точно не ересь. Там был шафран, перец – длинный перец, можно это определить по жжению языка – и шалфей. Но еще и нечто непонятное, нечто неуловимое. Я решил, методом исключения, что это, должно быть, какой-то сорт мяты, но разновидность распознать не мог, а сам Уголино скорее подал бы собственный uccello на шампуре, зажаренный с луком и фигами, чем выдал бы свой секрет. Это была мята, но она обладала силой кошачьей мяты и лимонным привкусом мелиссы, со сладкой, дымной глубиной, которая звала гоняться за ней по всему рту. Я даже начал подозревать, что это нечто росло только где-нибудь вроде навозной кучи в родной деревне Уголино, потому что, как ни старался – далеко не однажды после того, как дом отходил ко сну, я спускался на кухню и смешивал все мятоподобные травы, какие только продавались на рынке, – мне ни разу не удалось получить приличную копию нужного вкуса. Я подобрался довольно близко, но у меня выходил всего лишь обычный рубец. Каренце, впрочем, он весьма нравился. «У него вкус как у рубца Уголино?» – всегда спрашивал я, а она всегда пожимала плечами. «Лучше», – чаще всего говорила она, но если я настаивал, то опять пожимала плечами: «Чего ты от меня хочешь, чокнутый? Рубец как рубец».

– Можно побольше сыра? – попросил я сейчас, и Уголино неохотно бросил еще одну щепоть в мою миску.

Он видел меня почти каждый день, но я по-прежнему оставался раздражающим незнакомцем.

– Синьорина Тессина! – раздался голос из северо-восточного угла площади.

Тессина пожала плечами и макнула палец в похлебку.

– Кто это? – спросил я.

Она опять пожала плечами.

– Во Флоренции не одна Тессина, – заявила она. – Одолжи-ка свою ложку.

Но только она успела выудить первую кружевную полоску рубца и сунуть ее в рот, как позади нас раздался взрыв злобной брани. Обернувшись, мы увидели коренастого человека, проталкивающегося между двумя близко стоящими лотками. Он не обращал никакого внимания на людей, которых распихивал локтями; лицо его сморщилось и застыло в яростном оскале.

– Синьорина Тессина!

Раскрасневшийся человек остановился прямо перед нами. Он не гримасничал нарочно. Его лицо было изборождено складками, словно кусок кожи, оставленный под дождем и высохший на солнце, и собрано в вечную маску гнева. Каштановые волосы, остриженные по последнему писку моды, но такие жесткие, что их лучше было бы обрезать садовым секатором, торчали из-под дорогой шапочки оттенка «персидский красный». Плотного сложения, слегка кривоногий, он казался ненамного выше меня, зато на поясе у него висел короткий меч.

– Марко Барони! Ради всего святого, тебе-то что нужно? – Тессина наставила на него мою ложку, будто пытаясь не подпустить ближе.

Я иногда забывал – если честно, вряд ли даже вспоминал, – что Тессина принадлежала к одной из лучших семей города, но она прекрасно умела напускать на себя важность, как вот сейчас. Она не выглядела обеспокоенной, но мне вдруг показалось, будто мой желудок набит лягушками.

Марко Барони болтался смутной угрозой на краю моей жизни практически вечно. Он был старше меня на четыре года, но уже начал ходить по городу гоголем, словно и возраста, и опыта у него имелось на десяток лет больше. Его отец, Бартоло, был богат, как турецкий султан, – пожалуй, богаче всех в гонфалоне Черного Льва. Посредник по торговле фламандской шерстью, он контролировал гильдию торговцев шерстью – и вот-вот собирался начать двухмесячное пребывание на посту гонфалоньера Справедливости[5]5
  Гонфалоньер Справедливости (правосудия) – должность в средневековой Флорентийской республике, глава Синьории (правительства). Избирался путем жребия из членов старших городских гильдий сроком на два месяца.


[Закрыть]
, то есть в высочайшем политическом учреждении республики. Никто не смел перечить Марко, а если кто-то это делал, то бывал наказан. В восемнадцать лет этот юнец уже убил человека и ослепил другого из-за игорного долга. То, что он выглядел как результат решительно неудавшегося эксперимента по выведению новой породы собак, и то, что частенько его видели рядом с содомитскими борделями, только ухудшало дело, поскольку люди, которые вели себя неосмотрительно или полагали, что смогут себя защитить, вскоре обнаруживали: Марко сделает все, чтобы отомстить даже за малейший урон своему тщеславию, ибо его уродство превосходила только его же гордость. Обычно он расхаживал в компании двух-трех ближайших дружков, равных по воинственности. Его фаворитом был Корсо Маручелли: неотесанный болван, который собирался унаследовать значительную часть западных предместий. Марко уже убивал людей, и Корсо тоже. Никто не решался перейти им дорогу. За все годы мне ни разу не случалось даже ступить в тень Марко. Я никогда не видел его близко. И хорошо: я знал мальчика моего возраста, который подумал, что будет забавно швырнуть в Марко жабу. Тот сломал парнишке руку, словно прутик, и она осталась искривленной навсегда.

И вот он здесь, чуть задыхается и только что не ухмыляется самодовольно перед Тессиной.

– Чего ты хочешь, Марко Барони? – опять спросила она.

Я восхитился ее хладнокровием: мой-то язык пересох, словно бок соленой трески.

– Пришел сказать, что тебя просят в дом твоего дяди, – сообщил Марко.

– Просят? Что-то случилось?

– Нет-нет, ничего не случилось.

– Тогда что это ты делаешь? Нанялся мальчиком на побегушках? Мой дядя дал тебе монетку, чтобы ты меня нашел?

Теперь я по-настоящему встревожился. Уж Тессина-то должна знать, что так с Марко Барони не стоит разговаривать. Не было известно, чтобы он особенно увлекался женщинами; ходили слухи, что его отцу пришлось заплатить хозяину «Кьяссолино», популярного борделя, немало флоринов после того, как Марко избил одну девицу.

– Тессина… – прошипел я.

Это было ошибкой, потому что Марко впервые заметил меня.

– Я тебя знаю, – заявил он.

«Нет, не знаешь», – хотелось мне сказать, но тут я не смог выдавить ни звука.

– Я приду, когда буду готова, – заявила Тессина. – Ты должен отчитаться перед моим дядей? Если да, то, пожалуй, тебе пора возвращаться.

– Нет-нет. – Он отвесил поклон – модный, но отнюдь не изящный. – Просто случилось так, что я увидел тебя после разговора с твоим дядей Диаманте, который гадал, где ты можешь быть. Я иду дальше…

Он кивнул мимо Уголино – в том направлении, где случайно располагались «Кьяссолино» и прочие, куда менее респектабельные публичные дома. Я, должно быть, улыбнулся. Возможно, мои губы чуть дрогнули. В общем, что-то я сделал, ибо совершенно внезапно Марко оказался передо мной. Носки его сапог почти касались моих башмаков. Я не мог не отметить, что он лишь на полголовы выше меня.

– Я тебя знаю. Сын мясника. Латини. – (Я молча кивнул.) – Ты докучаешь синьорине Тессине? Раздражаешь ее своей мерзкой мясницкой вонью? А? Потому что я чую твой запах, и меня-то ты уж точно раздражаешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю