Текст книги "Род-Айленд блюз"
Автор книги: Фэй Уэлдон
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
42
Если вы летите трансатлантическим рейсом на “конкорде”, то проходить пограничный и таможенный контроль одно удовольствие; к тому же пассажиры бизнес-класса проходят первыми. Если же вы пассажир эконом-класса, как Гай, Лорна и я, и сидите в хвосте самолета, то в зале прибытия вы окажетесь в гуще пассажиров предыдущего рейса и, уж конечно, из страны, население которой решило поголовно хлынуть в Америку. А иммиграционные службы не торопятся. Как нарочно, перед нами прибыл самолет “Пакистанских авиалиний”, и нам пришлось дожидаться в этом огромном зале почти три часа. Где-то в море голов мелькнула японская пара – они прошли регистрацию всего за пятнадцать минут. Лорна принялась громогласно выражать беспокойство: не подцепить бы тут какую-нибудь инфекцию. Гай злился и нервничал. Я, по обыкновению, покорно и молча на шаг-другой передвигала тележку с вещами по лабиринту прочерченных дорожек, которые то приближают тебя к вожделенной Америке, то уводят вдвое дальше против прежнего, и ты снова оказываешься там, откуда вошел. Воображаешь, что ты у цели, – как бы не так! Я чувствовала неловкость перед Лорной и Гаем за всю эту канитель, хотя на самом-то деле это им должно было быть неловко передо мной. Я же с самого начала хотела лететь в Бостон, а из-за них пришлось все перекраивать. Но я ни словом об этом не обмолвилась.
Гай стал кипятиться, как это свойственно англичанам.
– Что за безобразие! Послушайте, приятель, разве так встречают гостей своей страны? – набросился он на одного из чернокожих пограничников, выразил ему свое негодование и заявил, что в Хитроу ничего такого не бывает. Тут я вмешалась и громко возразила, что в Хитроу бывает и похуже, если ты, себе на беду, окажешься из какой-нибудь малой страны, а потом извинилась за Гая, чего, конечно, не следовало делать. Сказала, что мы перенесли длинный, тяжелый перелет и очень устали.
– А мы, думаете, не устали, леди? – Пограничник возвел глаза к небу и удалился. Но потом я увидела, как он что-то говорит дежурному в будке. Впрочем, возможно, речь шла вовсе не о нас.
– Впредь не суйся куда тебя не просят, – огрызнулся Гай.
– Не стоит хамить погранслужбам, – сказала я.
– Не ругайтесь! – осадила нас Лорна. – Нам всем надо набраться терпения.
Когда наконец мы, пиная перед собой чемоданы, достигли желтой линии, Гай через нее сразу переступил, и маленькая девушка-испанка, утопающая в синей униформе с золотыми пуговицами и красным поясом, вежливо предложила ему вернуться на место. Гай отбросил ее руку, преграждающую ему путь, и прорычал:
– Как вы смеете ко мне прикасаться!
До этой минуты я и сама не понимала, какая же я робкая и законопослушная и как ненавижу всякую истерику. Глаза у Гая сделались темными, ненавидящими и напомнили мне глаза моей матери в припадке ярости, хотя раньше я не замечала в нем никакого семейного сходства. Видимо, у всех душевнобольных бывает такое выражение глаз, а Гай, конечно, был сейчас совсем не в своем уме. На некоторых перелет так действует.
Когда Гай подошел к офицеру иммиграционной службы и протянул ему паспорт, они обменялись несколькими словами, которых мы не расслышали. Однако офицер вызвал охранника, и Гая, несмотря на сопротивление, куда-то увели. Нас с Лорной к нему не пустили, вначале нам пришлось пройти паспортный контроль и таможенный досмотр. Потом нас увели и обыскали. Я слышала, как в соседнем помещении Лорна требует, чтобы вызвали консула Великобритании. Таможенники, конечно, ничего не нашли, они явно и не рассчитывали ничего найти. Просто нас наказали. Сразу, как только мне позволили, я позвонила в транспортное агентство нашей студии, и они прислали какую-то Линду, чтобы нас вызволить. Ей удалось убедить чиновников, и Гая выпустили, хотя добиться этого оказалось нелегко, о чем она сочла нужным нас уведомить. “Они здесь не слишком приветливы. Ваш приятель сильно рисковал, – сказала Линда. – Мы рады вам помочь, но впредь, пожалуйста, постарайтесь, чтобы ваши друзья не нарушали порядка. Они ведь не служат, как вы, на киностудии”. Конечно, ей было досадно: суббота, утро – самое время ехать за покупками, так нет – надо мчаться в аэропорт Кеннеди. Линда была тоненькая, хрупкая – нью-йоркский тип американок: стройные ноги, копна густых блестящих волос, худое приятное лицо. Она, видимо, считала, что такие хлопоты не входят в ее обязанности, и, наверно, была права.
Глаза бы мои не видели эту Уэнди из “Аардварка”, а также Алисон, Люси и Гая с Лорной. Гая знакомство с каталажкой слегка усмирило, впрочем, не особенно. Он весь кипел от бешенства, сидя на заднем сиденье желтого такси, увозившего нас в город. По его словам, его схватили и уволокли в полицию и даже на какое-то время сковали наручниками. Что это за страна такая? Я поинтересовалась, что же он такого наговорил, чем так разозлил пограничников.
– А ты на чьей стороне? – прошипел он. – На их или на моей? Этот подонок спросил, какова цель моего приезда сюда. Ну, я и ввернул им, что-де хочу свергнуть правительство и закупить наркотики. Неужели они начисто лишены чувства юмора? Поневоле заплачешь кровавыми слезами.
– Слушай, – сказала я, – есть много стран, где тебя за такое поставили бы к стенке.
А Лорна вздумала ворчать, что автомобиль все время подбрасывает и что шофер совсем не говорит по-английски. Увидев силуэты Манхэттена, вставшие на горизонте, она даже не ахнула, как большинство приезжих. Я была разочарована. Мне хотелось, чтобы она испытала шок, – все-таки утешение.
Они оба так утомились, что даже не стали жаловаться на неудобства “Уиндема”. Зато утром отыгрались: матрас, видите ли, слишком мягок, обстановка убогая, лифта не дождешься, он всего один. Это специально задумано, объяснила я, чтобы англичане чувствовали себя как дома, ведь в Хемсли большая часть приезжих – англичане. Американцы никогда такого не потерпят. Когда Лорна сказала “матрас” в единственном числе, хотя в их комнате две кровати, мне пришло в голову, что они, видно, спали в одной постели. Правда, это только предположение. И даже если они спали вместе, то, может быть, это по детской привычке, как братец с сестричкой, вот и все. Во всяком случае, мне до этого нет никакого дела. Просто злюсь на них и готова заподозрить любую пакость. Я вышла в гастроном, купила кофе, булочки со сметаной и копченого лосося. В ответ Лорна только буркнула, что не для того так далеко заехала, чтобы пить из бумажных стаканчиков. Может, в Америке это принято, но ее не устраивает. Забрасывать бомбами ни в чем не повинных детей в далеких странах, якобы защищая их права и свободы, – только на это американцы и способны. Ну, ясно, подумала я, братец с сестричкой состоят в незаконной связи. И сомневаться нечего. Гай молчал. Я спросила у Лорны, что с ним. Не выношу, когда мужики дуются.
– Он так жестоко вчера пострадал, – сказала она. – Бедняга. А ты его совсем расстроила – встала на сторону пограничных служб.
Детские игры в оловянных солдатиков, подумалось мне.
Но тут из Лондона позвонил Гарри с известием, что соскучился по мне. “Привет, малышка”, – сказал он, а я даже не поморщилась от такого обращения, как это обычно бывало. Почему мужчинам так нравится думать, что мы милые беспомощные создания, и почему женщины с этим мирятся? Но мне было приятно слышать его хриплый голос. Наверное, он и Холли тоже позвонил: “Привет, малышка, как наш беби?” Хотя навряд ли.
Положив трубку, я улыбнулась Лорне и сказала:
– Это мой близкий друг.
– Видно, стоящий парень – ты так и расцвела от счастья, – сказала Лорна, и я почувствовала, что все-таки я ее люблю. Конечно же, у них с Гаем ничего такого нет. Просто они оба плохо переносят далекие переезды.
43
Когда с террасы, раздвинув портьеры, вошел Уильям и темные углы залил ясный дневной свет, Джек и Джой простились и поспешили уйти, как это свойственно людям, которые неожиданно столкнулись с кем-то, кого они в его отсутствие поливали грязью. Хотя Джек, вызывая по мобильному телефону Чарли, даже изобразил улыбку. Впрочем, он ведь и не поносил Уильяма, как Джой, а, наоборот, слегка за него заступался.
– Я не знал, что у тебя гости, – с легким укором сказал Уильям после их ухода. – Ты меня не предупредила.
– Это нежданные гости, – сердито ответила Фелисити; она была рада приходу Уильяма, но все-таки он причинил ей боль. – А я по-прежнему независимое лицо. Мы пока еще не поженились.
– Значит, поженимся? – уточнил он.
Фелисити не ответила. Она стояла, упрямо понурившись, как когда-то в детстве, и смотрела себе под ноги. У нее кружилась голова. На ногах у нее были теплые ботинки с коричневыми шнурками. Почему-то она завязала их двойным бантом, и совершенно напрасно, достаточно было и одинарного, шнурки были не скользкие, а плоские и шершавые, как носили когда-то, не то что теперешние, узкие и круглые.
Если она сейчас поднимет глаза, то увидит другой дом, другую страну, другой мир: беленые стены, высокий потолок, квадратную комнату, обставленную коричневой мебелью, и большую липу, прильнувшую снаружи к зарешеченному окну. В летние месяцы липа капала липким желтым соком на тротуар под окном и на шляпы всякого, кто ни остановится перед входной дверью. Слышно, как тарахтит проезжающая мимо телега и как стучат лошадиные копыта. Сколько ей тогда было? Четыре года?
– Не куксись, Фел, – говорит мама. – Не из-за чего тут кукситься.
Фелисити боится поднять глаза: тогда она увидит лицо матери. Какое оно было? Фелисити не знает, не помнит даже, чтобы когда-то знала. Мы так быстро все забываем. А фотографий вообще не было, Лоис их сожгла. Она все уничтожила, даже маленький розовый шифоновый шарфик, сохранивший мамино тепло и запах, он остался по недосмотру в глубине гардероба в прихожей и валялся там, а потом однажды его уже там не оказалось. Фелисити как-то спросила у Лоис, какой из себя была ее мать, и Лоис ответила: “Теперь от нее небось уже остался один голый череп. Тощие черви внутрь заползают, а обратно вылазят жирные. Куда же тощие делись? Отъелись”. После этого она больше не спрашивала.
– Что такое с мисс Фелисити? – слышит она мужской голос. Это голос папы.
– Не может завязать шнурки, – отвечает мама, тогда еще живая, еще со своим обычным, прежним лицом. – И не дает мне показать ей. Она думает, что сумеет сама.
– Каждого человека приходится учить, как завязывать шнурки, Фел, – говорит папа. – И нечего тут колдовать. – Он говорит со смехом, в голосе его сила и доброта. Тогда она верила ему, а маме – не так безоговорочно. Но сейчас на нее накатывает спазм гнева такой силы, что перехватывает дыхание. Откуда он взялся?
Уильям берет ее за локоть, усаживает. Она вытянула ноги и смотрит на свои ботинки. Старомодные плоские коричневые шнурки, завязанные двойным бантом. Папа ее учил, а мама стояла рядом и смотрела. Правый конец над левым, затягиваешь; захватываешь шнурок указательным и большим пальцем, перекидываешь петлей, берешь сверху, потом вниз, вытягиваешь. Все.
– Отец тогда уже встречался с Лоис, – сказала она Уильяму. – Наверняка. Это было перед самой маминой смертью. А через неделю или две Лоис уже распоряжалась в доме как хозяйка.
– Это ты о прошлом, – сказал Вильям. – А больше ничего? Время от времени прошлое нас настигает, но только если у нас хватает духу. Я тебе помогу. Рассказывай дальше.
Но Фелисити больше уже не находила слов. Она была либо старухой, либо малым ребенком, и никакого промежутка.
– Ты сказал, что возьмешь меня сегодня в “Фоксвуд”, – только сказала она. – Я позвонила, а подошла Мария. Я думаю, это была Мария. Что я знаю о твоей жизни? Много ли ты мне рассказываешь? Она сказала, что ты уже уехал, без меня.
– Ай-яй-яй, мы не уверены в себе. – Он покачал головой. – Мне надо было еще кое-куда заехать, перед тем как свернуть сюда. Перестань дуться.
– А куда тебе надо было? – Она уже снова была ребенком, капризным, но твердо знающим, что, как бы плохо он себя ни вел, небо на землю не упадет. Один раз когда-то она вела себя плохо, и оно обрушилось, но то было тогда, а то теперь. Когда-то она обещала брату своей мачехи, что будет с ним ласковой, если он увезет ее в Сидней, но ведь она, конечно, не знала, что на самом деле означает – “быть ласковой”. Она была ребенком. Тогда четырнадцатилетние девочки были детьми. Но и это не совсем правда: что-то она все же понимала, просто потому что была живой, даже очень живой. Понимала, почему отец предпочел маме Лоис, и это было особенно гадко с его стороны, и он это знал, но ему было все равно, все было принесено в жертву мужскому желанию. В жертву Лоис, жестокой сладострастнице.
Тогда была зима, и липа стояла без листьев, прижимая к окну голые сучья, точно пальцы скелета, норовящие тебя достать, ухватить и обречь судьбе воистину страшнее смерти: ты не умрешь, но будешь жить в постоянном зле и страхе. От этой судьбы ты всю жизнь старалась убежать, спасаясь за океаны и континенты, пристраиваясь к другим людям и отрываясь от них, потому что настигала опасность, слышался за спиной бег адских псов; потому что, раз вступив в сговор со злом, ты теперь уже никогда их не отгонишь. Задержишься слишком надолго на одном месте – и уже слышишь позади их жаркое дыханье, пыхтенье, чувствуешь смрад. Она услышала и почуяла все это однажды в “Пассмуре”: страшные звери, должно быть, годами описывали вокруг нее круги, прежде чем дали ей почувствовать свое присутствие. И вот явились за ней. Она попыталась растолковать это врачу в больнице, но он сказал, что тут всего лишь небольшое сенсорное нарушение, вызванное микроинсультом; оно скоро пройдет. Поэтому-то она все распродала и уехала из “Пассмура” сюда, где живут добрые, поющие люди, которые стараются, чтобы все было так, как надо. Псы ада не доберутся до нее здесь. Им требуется безмолвие и одиночество.
Старые люди лучше молодых понимают, что мир сотворен из добра и зла, как ни пересчитывай на деньги, секс и удачу. Беда только в том, что у стариков нет слов, нет языка, не сохранилось памяти; то, что поражает душу, в конце концов поражает и тело. Старые люди смотрят на мир подслеповатыми глазами, которыми они слишком долго смотрели на голую правду; они плохо слышат, наслушавшись за жизнь всяческой лжи, и спины у них сгорбились под тяжестью больной совести. И острый ум их оставил, как доктора Бронстейна. Старость сама по себе – зло, и от нее нет спасения. А молодость сострадает старости, потому что если слишком много знаешь, твое знание считают безумием. Но как же быть? Как иначе выразить то, что стало тебе понятно под конец? Только твердя: “Берегись, берегись, льются кровавые слезы”?
– Я был у знакомого знатока живописи, расспрашивал его насчет Утрилло. Устраивает это тебя? – сказал Уильям. Но Фелисити почти не слушала. – Он уже на покое и живет у Наррагансетского пирса, но в рынке живописи разбирается неплохо.
– Я знаю, кого мне напоминает сестра Доун, – говорила между тем Фелисити, не обращая внимания на его слова. – Мою мачеху Лоис. Надо же было снова встретиться с нею после стольких лет.
Она улыбнулась Уильяму и постаралась сосредоточиться на настоящей минуте и на том, что вокруг. На полосатых розовых обоях, довольно милых, но тускловатых; и на деревьях за окнами, уже украсившихся первыми набухшими почками, и на еле ощутимом придыхании весны в воздухе. Жизнь – это одновременно и обновление, и в то же время распад. Это надо всегда помнить.
– Я сегодня немного расстроилась. Подумала, что ты от меня отвернулся и уехал без меня. От этого полезли в голову всякие глупые мысли о прошлом, такие давние воспоминания, что никто этого уже не помнит, кроме меня.
– Ты мне расскажешь в свое время, – сказал Уильям. – Это разговоры про женитьбу тебя разволновали. Меня тоже. Я подумал, может, поехать показать тебе родительский дом по пути в “Фоксвуд”. Он стоит в лесу.
– Если он в лесу, – сразу забеспокоилась она, – мне надо переобуться.
– Но у тебя такие изящные ботинки, – возразил он. – Со шнуровкой. Ты в них была тогда, на похоронах. Когда я в первый раз тебя увидел. Стою, смотрю вниз, в могилу, и вдруг мне на глаза попали такие ботиночки. Совсем не по погоде и не к случаю. Я подумал, что вот, перед лицом смерти кто-то полон заботами жизни. Поднял глаза и увидел тебя.
– Шнурки были завязаны двойным бантом? Как сейчас?
Но он этого не мог помнить. Папа ей сказал: “На всякий случай, для полной уверенности, можно завязать еще раз, получится двойной бантик”. Для полной уверенности. В чем же ее отец мог быть полностью уверен? Он женился на чудовище из семейства чудовищ: сестра знала способы, как завлечь мужчину и доставить ему удовольствие, – нескромные способы в те скромные времена, когда секс прятался в темноте и служил целям деторождения, а рот пускали в дело только шлюхи; и брат, для которого забавой было обмануть и растлить девочку, обучить развратным приемам, а потом, беременную, бросить на произвол судьбы. Возможно, родная мать смотрела на все это с небес и печалилась, но что и отец там рядом с мамой, в это девочке не верилось. Раз уж завел себе другую жену, от тебя ждать нечего. Ему остается только подглядывать из преисподней вместе с Лоис.
А рядом с кем из своих многочисленных партнеров, мужей и любовников, из дорогих и близких окажется она, с кем встретится после смерти, как учат спиритуалисты? Неужели все там соберутся? Если ты несколько раз выходила замуж, кому из твоих мужей достанется после смерти законное место рядом с тобой? Если с Эксоном, то можно будет глядеть сюда сверху вниз, но все-таки это не для нее. А если с Уильямом, придется задирать голову кверху. Гулякам, грешникам, игрокам место в аду. И прелюбодеям с прелюбодейками. То есть ему и ей. Это вернее. А может быть, ее пристроят к Софии, она заслужила Софию в уплату за Эйнджел. Мужчины приходят и уходят, а родня остается.
Идя с Уильямом через сад, Фелисити, обутая в туфли на низком каблуке и без шнурков, спросила:
– Почему ты вдруг заинтересовался картиной Утрилло? И сестра Доун тоже что-то насчет нее говорила. Что в ней такого особенного?
– Дело в цене, – ответил он. – Неразумно, чтобы собственность в три миллиона долларов висела на стене нижнего этажа безо всякой охраны. Об этом могут пойти слухи. Ты тут одна. Я о тебе беспокоюсь.
– Так дорого? – поразилась Фелисити. – Я и не представляла себе. Молодец Бакли. По крайней мере, умел выбрать картину. Но тебе не о чем беспокоиться. У меня над кроватью имеется кнопка вызова. В “Золотой чаше” это предусматривается контрактом. Да и кто в здешних местах способен отличить подлинного Утрилло от дешевой копии? Разве что пустит слух твой отставной специалист по живописи, проживающий у этого пирса, как его там.
Она уже опять в форме и сейчас, а не в прошлом, и все хорошо и будет еще лучше, она любит Уильяма Джонсона и выйдет за него замуж. Но пока еще не скажет ему об этом.
Только поздно вечером, уже в постели, Фелисити задумалась над тем, откуда сестре Доун известно, что картина у нее на стене – подлинник? Она как-то сказала это Джой, но та пропустила ее слова мимо ушей. Почему у нее постоянное чувство, будто люди вокруг замышляют против нее недоброе? Возраст или реальность, что больше на нее влияет?
Если станет известно, что у тебя навязчивые идеи, тебя, как доктора Бронстейна, в конце концов отправят в Западный флигель. Из того, что, по-твоему, против тебя плетется заговор, вовсе не следует, что заговора не существует.
44
Уильям повез ее не в “Фоксвуд”, а к дому, который назывался “Пасхендале” и стоял среди лесов к югу от Хопкингтона, близ границы между Коннектикутом и Род-Айлендом. У третьего поворота съехали со 195-го шоссе, а потом еще долго колесили по дорогам, просекам и тропам то под гору, то в гору, углубляясь в лесные заросли, с каждой милей подступающие все ближе и ближе, покуда листья рододендронов, вместе с молодыми темными побегами лавров, не зацарапали зелеными пальцами по стеклам “сааба” – и вдруг расступились, обнажив открытые просторы холмов и долин.
– Должен признаться, что есть дорога короче, – сказал он. – Зато эта живописнее. Деревья еще не в цвету, но можно любоваться видами. Рано или поздно мы должны были сюда заехать. После “Фоксвуда” это второе место, без которого меня нельзя понять.
– “Пасхендале”! Какое странное имя для дома, – заметила она, не впадая в пафос. – Это битва Первой мировой войны? В память кровавой бойни? Или просто означает, что здесь непроходимая грязь? Тогда я рада, что догадалась переобуться.
Он оглянулся на нее с улыбкой:
– Ты, оказывается, даже слышала про Пасхендале. Наверно, последняя во всей Америке, и мне повезло, что я тебя нашел.
– Ты выбрал меня за возраст. Я это подозревала.
Им почти никто не попадался по дороге. Только промелькнула и отстала одна группа пеших туристов, да промчались мимо несколько велосипедистов, и встретилась машина, до отказа набитая шумной молодежью, а больше никого, еще не время для весенних пикников, объяснил Уильям. В одном месте дорога стала ровнее и расширилась, огибая озеро Грин-Фоллз, и здесь через низкую каменную ограду вдруг выпрыгнул олень, постоял на пути у “сааба”, глядя на них карими глазами, а потом перепрыгнул через камни обратно в лес.
– Я всегда считал это добрым знаком, – сказал Уильям. – Увидишь оленя – значит, игра пойдет удачно.
– Если только раньше не убьешься, – возразила Фелисити. Она чуть было не вывихнула шею, когда Уильям внезапно затормозил. Кто это ей когда-то жаловался, что придется отправить машину на свалку – из-за кустов выпрыгнул олень и угодил прямо на капот? Забыла. Много всякой ерунды забылось. Может быть, на небесах вспомнится. Или, наоборот, забудется?
– Что характерно для оленей, это что они прыгают наудачу, не глядя. Вот и приносят удачу, – сказал он.
Она надеялась, что ехать осталось недолго – у нее затекли ноги, хотелось их выпрямить. А в Уильяме нет почти ничего старческого. Она же старше, может быть, стоит отнестись к этому серьезнее. Но нет, невозможно. Она положила ладонь ему на колено. К ним в “Золотую чашу” каждую неделю приезжает маникюрша, и руки у Фелисити в полном порядке. Когда-то такие белые, нежные, мягкие, теперь они похожи на когти – но когти элегантные. Ей нравились собственные руки и в молодости, и на старости лет. Она вообще сама себе нравилась. И нравился Уильям. Довольная собой и довольная Уильямом, она забыла про свои затекшие колени.
Преодолев густые заросли сосен и берез, гинкго и пекана, падуба и молодых кустов кизила, под которыми темнел черничник и густо лежали плети костяники, узкая дорога, вернее – под конец уже просто тропа, вышла на луговину, обнесенную каменным забором, посредине которой возвышался большой дом, обшитый дранкой, сильно выбеленной на открытых местах непогодой, но там, где одну дощечку прикрывала соседняя, сохранившей следы зеленой краски, так что на расстоянии казалось, что он весь в нежно-зеленых заплатках. Оконные проемы обрамляла вьющаяся растительность. Это было живописное строение, видавшее на своем веку лучшие времена. Казалось даже, будто от старости оно слегка покосилось.
– Если бы у этого дома были ноги, они бы у него устали, – сказала Фелисити.
– Ему нужны новые, – отозвался Уильям. – Но у меня нет средств. Царь царей Озимандия[16]16
Озимандия – персонаж и название сонета П.Б. Шелли, 1817 г.
[Закрыть], страдающий ревматизмом. Все, что осталось от семейного гнезда; три столетия прошли, и вот где очутились Джонсоны из Массачусетса. То есть обедневшая ветвь. “Смотрите на меня, о владыки мира, и оставьте надежду”.
– Шелли, – сказала Фелисити.
– Все-то ты знаешь, – откликнулся он. – Это так согревает душу.
Зато он знал названия всех деревьев и определял их с первого взгляда. В этом было что-то любовное. Вдвоем они объединили интересы и увлечения двух жизней, и хотя старше она, он знал больше.
Они обошли вокруг дома. Он был нежилой, но только с недавних пор. Птицы еще не склевали все орехи в кормушке, подвешенной под нижней веткой каштана на заднем дворе, откуда открывался вид на лесистую долину с озером, а дальше уже прямо угадывалась близость океана. На краю кормушки сидел коричневый дрозд с рыжеватой спинкой и белой, в коричневых разводах грудкой. Он негромко насвистывал, пока вдруг не спохватился, что на него смотрят, расправил крылья и улетел. Его место тут же занял франтоватый серый пересмешник, подхватил ту же песню, просвистел до конца прерванную фиоритуру и тоже улетел; опустевшая кормушка еще какое-то время потихоньку раскачивалась под каштаном. Фелисити подумалось, что это добрый знак – второе рождение, новые возможности, песня, допетая до конца. Шестьдесят четвертая гексаграмма в “Книге перемен”. Она снова представила себе ту страницу:
До самого завершения – успех.
Но если лисичка, уже почти перейдя через ручей,
Намочит в воде хвост,
Дальше ничего не будет.
Иными словами, будь настороже. Цель пока не достигнута. Дело близится к благополучному концу, но все еще может сорваться. Фелисити до сих пор не призналась Уильяму в своем увлечении “Книгой перемен”. Ему это может не понравиться. Он сочтет это ее слабостью, как игра – его слабость. И, глядя один на другого, оба решат: “Это была ошибка. Этот мужчина – или эта женщина – не для меня”. Можно сколько угодно спорить, что “Книга перемен” – порождение конфуцианства, а не суеверия, что сам Карл Густав Юнг написал к ней предисловие, чем придал ей авторитет, но все-таки она может прийтись Уильяму не по вкусу, показаться ему слишком похожей на вульгарное гадание. И еще один парадокс: его собственная вера в силу удачи так сильна, почти религиозна, он может увидеть в “Книге перемен” слишком близкое подобие своих взглядов, и это ему будет неприятно. Самые непримиримые разногласия возникают между одинаковыми учениями, почти ничем одно от другого не отличающимися. Он бросает кости – она бросает монеты. Может быть, лучше вообще не говорить об этом. Забыть про “Книгу перемен”, пойти в церковь и возблагодарить Бога за свое счастье, а заодно помолиться, чтобы и он бросил играть.
– Для загородного дома он что-то уж очень величествен, – осторожно выразила свою мысль Фелисити. – Если это жилище обедневшей ветви рода, что же тогда сталось с богатой?
Оказалось, что тяжелые времена не обошли и их. Разорившись в начале XX века при обвале текстильной промышленности, они перебрались в Нью-Йорк, занялись банковским делом, потом возвратились в Род-Айленд, настроили себе грандиозных загородных домов под Провиденсом и потеряли все в кризисе 1929 года. Сами дома снес с лица земли ураган 1937 года. Только кузен Уильяма Генри, в сороковые годы переселившийся в Калифорнию и занявшийся там новой, компьютерной технологией, более или менее, можно сказать, преуспел, хотя, дожив до девяноста лет, Биллом Гейтсом так и не стал.
– Выдохся род, я так полагаю, – заключил Уильям.
Ключ у него был при себе. Они вошли в дом. Здесь с пятидесятых годов ничего не изменилось. Фелисити узнала столовую посуду, кастрюли, мебель середины века. Радиоприемник на длинных ножках в коробке из красного дерева. Уйма комнаток с высокими потолками, коридоры с сиреневыми стенами, на полу – выцветшие ковровые дорожки, короткие лестничные пролеты, кончающиеся на неожиданных площадках, и повсюду живописные полотна, висящие или прислоненные к стенам, деревянные скульптуры, бронзовое литье, темные фигуры в человеческий рост, изящные и примитивные, отдаленно человекоподобные, сплетенные торсы и конечности. С задней стороны дома – просторная студия в два этажа высотой, с широкими окнами на север, когда-то наверняка теплая и сухая, но теперь холодная, пропахшая плесенью, – если не принять меры, этот запах, конечно, очень скоро распространится по всему дому. Все аккуратно убрано: кисти в кем-то подливаемом скипидаре, на мольберте – неоконченная картина, словно живописец внезапно, недописав, бросил работу: тусклый пейзаж в мягких серо-зеленых тонах, совпадающий по настроению со всем, что вокруг.
– Мастерская отца, – пояснил Уильям. – Он умер семь лет назад. Дом моего детства.
На всем лежит слой пыли; домом завладели мелкие прожорливые твари; повсюду живут и размножаются пауки.
– Когда у меня будут деньги, – сказал Уильям, – приглашу кого-нибудь все здесь вымыть и вычистить.
Фелисити вспомнился Руфус, муж Эйнджел, и хаос красок в его мастерской – отражение всей его взбалмошной, бестолковой жизни. Художники – люди одержимые, всякий на свой лад, но за всю жизнь она не встретила ни одного, кто бы, напрасно гоняясь за собственным бессмертием, не подпитывался жизненной силой за счет своих детей. Художники проповедуют мораль эстетики, а не политику выживания. Уильям бросает кости; София крутит пленки. Оба принимают мало участия в том, что происходит вокруг; и оба плохо встраиваются в главный энергетический поток жизни. Во всяком случае, после смерти Руфуса домовладельцы явились с требованием уплатить долг за квартиру и освободить помещение, а вопрос о том, что делать с его полотнами, разрешили очень просто: сожгли все, что обнаружили, тем самым довершив дело, которое когда-то начала Эйнджел. А действительно, что со всем этим делать? Вещи хорошие, на помойку не снесешь; продать – никто не купит: в наши дни создать репутацию умершему художнику невозможно. Картины – деталь интерьера.
– Почему ты не живешь здесь? – спросила Фелисити. – Такой красивый дом.
– Это дом моего отца. Я не могу существовать в его тени. И я не люблю безлюдья. Кроме того, он уже не мой. Теперь он принадлежит Маргарет. Она даже не знает, что у меня есть ключ.
– Хозяйка дома – твоя падчерица?
– Это ее месть, – сказал Уильям.
– Месть за что? – спросила Фелисити. Но он не захотел ответить. Сменил тему и стал рассказывать, что дом сначала назывался летним и был построен в 1919 году, когда отец вернулся после войны из Европы.
– Что он там делал?
– Отказывался воевать с фрицами. Он был квакер, по идейным соображениям не участвовал в боевых действиях, только водил санитарную машину. Его заставили целый год вытаскивать трупы из жидкой грязи под Пасхендале, это такой городишко в Бельгии. Немецкие трупы, канадские, английские; их там много полегло и с той и с другой стороны. У него был выбор: либо это, либо домой – и за решетку.
– Но ведь война была наша, – удивилась Фелисити. – Европейская. Европейское безумие.
Великая Война, как ее называли, война за то, чтобы не было больше войн. Да только ничего не вышло. Вирус, как всегда, на время притих, затаился, погрузился в спячку, а потом снова всплыл, и опять все сначала. Война – это возвратное сумасшествие, вроде маниакально-депрессивного психоза у Эйнджел. Страны все время то готовятся к войне, то приходят в себя после войны. Вот чем все заняты. Сколько Фелисити их пережила, этих войн. Война в Эфиопии, Гражданская война в Испании, Вторая мировая война, Корея, Вьетнам, холодная война ядерного террора, война в Персидском заливе, война в Югославии. И всякий раз одно и то же: всеобщий ажиотаж, угрозы через третьи руки, упоение ложью, самохвальные фанфары. Вирус, конечно, мутировал, стал более опасным. Человеческие жертвы, прежде насчитывавшиеся только среди военных, теперь на девяносто процентов оказываются среди мирного населения. Даст Бог, следующую войну она уже не увидит.