Текст книги "Где кончается небо"
Автор книги: Фернандо Мариас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Я принес немного воды, обтер ему лицо. Похоже, мне больше нечем было ему помочь.
– Дон Мануэль, – тихо проговорил я. – Дон Мануэль… Что же они с вами сделали?!
За годы войны я много всего повидал, но никогда еще не испытывал такого ужаса, такой боли – почти физической. Я поклялся себе, что найду этих нелюдей, всех троих, и заставлю их заплатить за содеянное. Видно, они думали, что старик прячет дома драгоценности.
Услышав свое имя, дон Мануэль открыл глаза. И узнал меня. Пристальный, суровый взгляд. Мне стало страшно.
– Ты правда Хоакин? А может, ты его призрак? – спросил он.
Его слова ужаснули меня. Наверно, он прав: я был всего лишь призраком прежнего Хоакина. Но, должно быть, сам этого до сих пор не замечал.
– Да, дон Мануэль. Это я…
Губы старика тронула улыбка. А может, это была гримаса приближающейся смерти.
– Я им ничего не сказал, Хоакин! Ты слышишь, ничего! – и он заплакал. Дико звучит, но мне показалось, что он плачет от облегчения и радости. Он сжал мою руку выше локтя с неожиданной силой; я понял, что ему осталось жить считанные мгновения. – Небо прислало тебя сюда! Потому что я им ничего не сказал. Понимаешь? Я не сказал им, где малышка! Но теперь-то я могу умереть спокойно, Хоакин. Ты ведь позаботишься о Констанце? Для этого ты и вернулся, верно?…
И он умер, оставив меня наедине с вопросом, который мне теперь некому было задать и который так и повис в воздухе, как проклятие или как признание моего бессилия.
– Где она? Дон Мануэль! Где малышка?…
Как, как мне теперь заботиться о ней, если я не знаю, где ее искать? В отчаянии я тряс бесчувственное тело старика. Тысяча вопросов вертелась у меня на языке, но он уже не мог на них ответить. Может, это правда – то, что он сказал, и я вернулся сюда, чтобы позаботиться о твоей дочери, где бы она сейчас ни была? Может, только ради этого я уцелел во всех переделках, когда упрямо и хладнокровно искал смерти? Я хотел, чтобы меня убили, для того чтобы не думать о тебе, о твоей смерти, которая невыносимой тяжестью лежала на моей совести, пусть я и не был виновен формально.
Несколько часов я провел рядом с мертвым телом дона Мануэля, накрытым грязной простыней. Когда рассвело, я поднялся в мансарду.
Я открыл окно и выбрался на крышу. Руки и колени сразу узнали наклонный черепичный скат, по которому я карабкался на то место, откуда отправлял в небо донесения.
Над Мадридом вставал рассвет. Справа простирался квартал Саламанка, который Франко запретил бомбить, слева лежали в руинах рабочие кварталы. Страдает ли город от ран, как живое существо? Или он и впрямь равнодушен к боли и, не чувствуя собственных каменных ран, бесстрастно наблюдает за человеческой агонией?
Легионеры, догадался я, искали девочку по распоряжению Кортеса; никому больше не было до нее дела. Вот оно, мое последнее, хоть и бессознательное, предательство по отношению к тебе и твоей дочери. Когда я бежал из города три года тому назад, Кортес потребовал рассказать ему о тебе. Я понял еще тогда, что за его безрассудной отвагой, за его стремлением во что бы то ни стало выиграть эту войну скрывалась одержимость тобой. Что чувствовал к тебе Кортес? Полюбил ли он тебя еще до того, как ты выбрала Рамиро? Надеялся ли завоевать тебя после победы? Любил ли он тебя? Что сломалось в нем, когда он узнал о твоей смерти? Много лет спустя он признался мне, что в день твоей гибели, в разгар битвы за Мадрид, он сам бросал бомбы на город. Кортес не говорил этого впрямую, но я-то знаю: до скончания дней он жил с сознанием того, что убил не только твоего мужа, но и тебя. Точно так же Рамиро мучился из-за смерти Хавьера. Я их обоих понимаю. Я тоже вот уже несколько десятилетий обвиняю себя в твоей смерти и в смерти Рамиро, хотя и не виноват в них. Но вина, как любовь, не оставляет нам выбора.
Стоя на крыше и глядя сверху на предрассветный весенний Мадрид, я спрашивал себя: сколько их здесь, в этом городе, – тех, кого мучает совесть? Сотни, тысячи? Проклятая война превратила город, всю страну в место, населенное неприкаянными душами. Наша больная совесть, наши страшные тайны останутся с нами навеки, до последних дней, как бы мы ни прятали их в самую глубину души. Впрочем, не у всех так. Были и другие: они и не думали страдать, напротив, они упивались своей победой, праздником, который пришел на их улицу…
Зачем Кортесу нужна была девочка? Чтобы уберечь ее от горькой участи потерпевших поражение в этой войне? Не все ли равно. Девочки нигде нет, она исчезла бесследно. Где, в каком уголке Мадрида спрятал ее дон Мануэль? Я пристально вглядывался в город сверху. Где она, моя вторая Констанца?
И тут я увидел «фиат» Кортеса. Он неспешно летел над поверженным городом. Похоже, капитан задается теми же вопросами, что и я, и не находит на них ответа. Из самолета повалил красный дым. Я встревожился. Авария, мотор отказал? Нет, приглядевшись, я понял: так задумано. Кортес привязал к фюзеляжу целую связку бенгальских огней и теперь собственноручно поджигал их, открыв дверцу самолета. Убедившись, что все идет как надо, он закрыл дверцу и принялся выполнять какие-то причудливые фигуры высшего пилотажа. На небе одна за другой стали появляться буквы из красного дыма. Несколько прохожих внизу остановились и, задрав головы, наблюдали за необычным зрелищем.
«Констанца», – вывел он на небе струей алого дыма. Послание в бутылке, с размаху брошенное Кортесом в волны небесного океана?
Буквы вскоре растаяли в облаках, послание исчезло… Но я понимал Кортеса. Он знал, что убил родителей маленькой Констанцы. Поэтому и искал ее. Трехлетняя девочка могла бы стать для него искуплением.
Вскоре состоялся большой парад по случаю победы. Я как адъютант новоиспеченного полковника Кортеса, аса франкистской авиации, сидел на трибуне. В нескольких метрах от нас сидел сам Франко. Я вспомнил тот день, когда увидел его в Бургосе. Тогда его только-только назначили главнокомандующим, а я воображал себе, как поднимусь когда-нибудь на самолете его брата Рамона, отважного летчика с «Плюс Ультра». Но Рамон погиб на войне, а от «Плюс Ультра» осталось лишь воспоминание, старая черно-белая фотография. Еще одна мечта, растоптанная на этом ослепительном параде.
Может ли сердце отсчитывать время? Сколько ударов сердца приходится на двадцать пять лет?
Я задал себе этот вопрос на рассвете, в шестьдесят четвертом году, надевая перед зеркалом свой парадный мундир.
Режим готовился отпраздновать четверть века своего пребывания у власти. Очередной военный парад должен был пройти по мадридскому проспекту Пасео-де-ла-Кастельяна, переименованному к тому времени в проспект Генералиссимуса. Празднества проходили под лозунгом «Двадцать пять лет мира». Я снова буду стоять рядом с Кортесом на трибуне, всего в нескольких метрах от Франко. Для большинства из тех, кто в этот день удостоился чести стоять рядом с генералиссимусом, сам этот факт был неопровержимым доказательством того, что жизнь удалась. Они гордились собой, это было видно по их лицам, их взглядам, по новеньким, с иголочки, безупречно выглаженным мундирам.
А вот в моей безрадостной жизни, пожалуй, почти ничего не изменилось за двадцать пять лет, со дня того парада в тридцать девятом, разве что теперь я носил мундир майора.
А что же Кортес? Остался ли он прежним, несмотря на свои награды, на свое звание генерал-лейтенанта военно-воздушных сил? В глубине души мы с ним оба знали, в кого превратились: в двух побежденных победителей. Да, мы добились успеха – точнее, того, что люди называют успехом, – во всем, кроме того, что стало нашей болезненной одержимостью: ни мне, ни ему так и не удалось найти твою дочку. Девочка бесследно исчезла.
И все же у Кортеса эта одержимость сочеталась с реальной жизнью куда лучше, чем у меня. Он женился, у него родился сын; он стал успешным предпринимателем, финансировал разные проекты в самолетостроении и даже сам спроектировал пару легких самолетов; по служебной лестнице он поднимался так быстро и неуклонно, будто в этом и было его предназначение – добраться до самого верха; ему даже в министерском кресле довелось несколько месяцев посидеть. Кроме того, он был богат. Большая часть недвижимости, экспроприированной победителями в марте тридцать девятого года в качестве «возмещения ущерба», и дома тех, кто погиб или бежал из страны, перешли в руки военных – самых удачливых из них. Многие из тех, кому удалось вскарабкаться на трибуну поближе к Франко, знали об этом не понаслышке. За героизм, проявленный в бою, Кортес получил несколько домов в Мадриде, в том числе и дом на площади Аточа. Теперь ему принадлежало все здание целиком, кроме той самой мансарды, которой он когда-то владел на законных основаниях. Узнав, что мое имя значится в списках счастливчиков, которых за боевые заслуги собирались отблагодарить недвижимостью, я тут же попросил эту мансарду. Кортес отдал ее мне не задумываясь; в чем, в чем, а в щедрости ему нельзя было отказать.
Наверно, я мог сойти за вполне благополучного человека – как же, ведь у меня теперь был свой дом, и майорские нашивки, и акции в авиационной фирме Кортеса… Со стороны могло показаться, что все у меня хорошо, что мне удалось забыть о тебе и о твоей дочери.
Но любое напоминание о прошлом, о страшных военных и послевоенных годах, растравляло мне душу; снова и снова являлся вопрос, на который я не мог найти ответа: куда подевалась вторая Констанца?
Однажды, в середине шестидесятых, прошлое вернулось. Или правильнее было бы сказать – начало возвращаться?
В пятьдесят седьмом году генерал Висенте Рохо, когда-то возглавлявший армию, которая потерпела поражение в этой войне, обратился к властям с ходатайством, чтобы ему позволили вернуться из изгнания на родину, в Мадрид; такое разрешение ему дали. Одни встретили эту новость с удивлением, другие – с неудовольствием, а большинство – равнодушно. А я все не мог забыть ту ночь накануне битвы за Мадрид. «Я присягнул на верность Республике». Думаю, из-за этих слов, произнесенных с такой беспощадной искренностью в таких тяжелых обстоятельствах, моя вина, мое предательство перевешивали для меня все мои успехи.
О возвращении Рохо я узнал из разговоров в конторе Кортеса – газеты обходили эту тему. Вскоре после возвращения генерал Рохо был отдан под суд за участие в военном мятеже и приговорен к пожизненному заключению. До тюремной камеры дело не дошло: он попал под амнистию. Зато другая цель, которую наверняка преследовал Франко, жестоко унизив генерала, была достигнута: тот впал в депрессию, от которой так и не оправился до самой смерти в июне шестьдесят шестого года. Я следил за подробностями судебного разбирательства, потому что втайне восхищался генералом.
В суде, где рассматривалось дело, я узнал его адрес. Генерал жил на улице Риос Росас; увидев ее название в материалах дела, я вспомнил разговор с Рохо в ту далекую ночь: «Я живу на площади Аточа». – «А я – в Риос Росас».
Рохо вышел из дому на свою ежедневную утреннюю прогулку. Я велел шоферу заехать за мной попозже, а сам занял позицию у входа в дом, чуть в стороне. Я хотел пожать ему руку, сказать, что, на мой взгляд, с ним поступили подло. Что я глубоко уважаю его. Неподалеку двое мальчишек семи-восьми лет фехтовали деревянными палками; на одном была бумажная шапка, другой повязал вокруг шеи самодельный рыцарский плащ – обрывок скатерти. Заметив мое присутствие, они тут же прекратили игрушечный рыцарский турнир и восторженно уставились на меня: как же, взаправдашний офицер, в настоящей форме!
Рохо появился через полчаса. Ничто в нем не напоминало о прежнем Рохо, но я сразу понял, что это он: пожилой сеньор (но еще не старик), задумчивый, усталый, с газетой под мышкой. Чуть пониже ростом, чем мне запомнилось. Лица я не узнал. В моей памяти остался человек со спокойным взглядом, полным непоколебимой решимости. Впрочем, может, задним числом я его немного приукрасил.
В два шага я пересек улицу, догнал его. Но заговорить не решился. Не знаю, что меня остановило, – может, то, что на мне был мундир армии, которая так с ним обошлась. Я уже собрался повернуться и уйти, махнув рукой на свои планы, но тут у него из рук выпала газета, а он и не заметил. Я поднял газету (это был свежий номер «ABC»), догнал генерала и коснулся рукой его плеча. Он вздрогнул, затравленно огляделся по сторонам и только потом взглянул на меня. Его глаза вспыхнули от негодования, хотя лицо оставалось неподвижным, только подбородок слегка дрогнул.
– Что… что такое?… – процедил он сквозь зубы. Выбрит он был скверно, на подбородке пробивалась седая щетина – передо мной стоял больной беззащитный старик. – Что вам от меня надо? Что еще вам от меня надо?…
Улыбка застыла у меня на губах. Конечно, он не узнал меня. Это моя форма вызвала его гнев – справедливый гнев. Там, на суде, мне некуда было деваться, – вот что я прочитал в его полном ярости взгляде, – там я был вынужден терпеть вас, сносить унижения от вашего брата, вы вдоволь надо мной покуражились и едва в тюрьму не посадили. Но здесь, на улице, – увольте.
– У вас газета упала, – выдавил я из себя.
Он увидел «ABC», и лицо его немного смягчилось.
– Благодарю, – сухо бросил он.
Повернулся и пошел прочь.
Дети подошли поближе. Они улыбались; одно мое слово – и я стал бы их героем. У одного из мальчишек, того, что повыше, нос был перепачкан шоколадом.
Рохо шагал к подъезду – сгорбившись, но не потеряв ни капли достоинства.
Вскоре я узнал, что его не стало.
В Мадриде, в нашем с тобой Мадриде, в его Мадриде, никогда не было улицы, названной в честь человека, который спас тогда город от вторжения фашистских войск. И сейчас такой улицы нет.
Та встреча все оживила заново, причем не только в моей душе… Судя по тому, что случилось почти сразу же, призрак Рохо решил подтолкнуть судьбу в нужном направлении и напомнить ей о нашей с тобой истории. Вот судьба и вспомнила, и извлекла эту историю оттуда, где она хранилась так долго, и решительным движением стряхнула с нее пыль.
Это случилось воскресным утром, весной шестьдесят шестого. Рано утром я вышел на прогулку – по выходным это вошло у меня в привычку. Мне всегда нравился безлюдный город, а таким он бывал только в эти утренние часы. Я зашел в бар, где обычно завтракал после таких вот прогулок, перед тем как подняться к себе. Хозяин бара, Фермин, хлопотливый, неутомимый, лично открывал свое заведение каждое утро. Ему было около шестидесяти; как-то раз он рассказал мне, что во время войны уже работал здесь, за барной стойкой, помогал отцу. Я его не помнил, хотя наверняка мы с ним тогда не раз встречались. Теперь он с удовольствием рассказывал всем желающим послушать истории о сражениях и летчиках, о бомбежках и смерти, о взаимовыручке и солидарности мадридцев. И истории эти принесли Фермину популярность в квартале. Он знал, что я военный: иногда мне приходилось выходить на улицу в форме. Правда, я не стал ему рассказывать, что был среди этих самых героев, которые брали город.
Когда я вошел, он как раз что-то рассказывал небольшой компании молодых людей. Парни и девушки слушали Фермина с неподдельным интересом.
– Так оно и было, что я, врать стану?… Прямо на небе, – продолжал он свой рассказ, расставляя перед посетителями чашки с кофе и тарелочки с пончиками. – И цвет был такой… ярко-алый. Я своими глазами видел.
– И кого же он искал, этот летчик? – спросил один из парней.
Я насторожился.
– Женщину какую-то, ясное дело. Вроде бы это была его большая любовь, – Фермин заговорщицки подмигнул. – Написал ее имя прямо на небе, а потом взял и исчез…
Я перестал помешивать свой кофе. Рука с ложечкой бессильно повисла в воздухе. Мне сделалось холодно, перед глазами стоял туман.
– Прямо Голливуд, – заметила улыбчивая блондинка и обернулась к своей подружке, невысокой брюнетке с короткой стрижкой, которая сидела ко мне спиной. – Представляешь, Констанца! Кто-то написал твое имя на небе! Вот это поклонник, умереть от зависти!
Сердце глухо дернулось у меня в груди. Нет, я не стал ничего сопоставлять; я вообще не думал ни о чем, у меня на это не было сил. Я просто слушал. А потом поднял глаза и увидел ее. Темноволосая девушка повернулась, чтобы ответить подруге. Ее правая рука потянулась к чашке кофе на барной стойке. Я увидел ее пальцы – белые, длинные, тонкие… Нет, не может быть. Так не бывает. И все-таки… вдруг это она?
– Скажешь тоже, – ответила девушка. – Мне в тридцать девятом и трех лет не было.
Твой голос, Констанца. Это был твой голос.
Меньше трех лет в марте тридцать девятого… значит, она родилась во второй половине тридцать шестого. Я обливался ледяным потом. Тошнота подкатила к горлу, меня зашатало, я неловко рухнул на стул. Чашка моя очутилась на полу и разлетелась на куски. Фермин выскочил из-за стойки и бросился мне на помощь. Молодые люди тоже подошли поближе.
Теперь я мог разглядеть девушку. До чего же она была похожа на тебя! Это была ты, Констанца. Горло у меня перехватило от страха или от счастья – я и сам толком не знал. Помню, что на глаза у меня навернулись слезы, я почувствовал, что задыхаюсь.
– Как вы? Вам уже лучше? – спросила она.
Голос, снова твой голос… И не только голос – губы тоже были твои, и твое лицо, и эта твоя заботливая улыбка. Она впиталась в меня, въелась мне под кожу, она хранила меня и утешала все эти тридцать лет. Из горла у меня непроизвольно вырвался какой-то жалкий звук, похожий на рыдание.
– Пустяки… Голова закружилась, – выдавил я из себя наконец. – Ничего-ничего, все в порядке.
Мне помогли встать. Когда я настоял на том, что мне пора идти, она проводила меня к выходу (ее руки… твои руки, обхватившие мой локоть…), а потом вернулась к друзьям.
Я прошелся по кварталу, потом уселся в свою машину и подогнал ее к бару. Припарковался так, чтобы видны были оба выхода из бара Фермина. Сердце у меня стучало так, что казалось – в груди строчит пулемет.
Молодые люди вышли из бара полчаса спустя. Я облегченно вздохнул. Присмотрелся повнимательнее: явно не местные, не мадридцы, скорее всего, из какого-нибудь городка неподалеку, приехали провести выходной в столице. Я поехал за ними.
Да, я был в смятении, но чувствовал, как все в этот ясный день неожиданно наполнилось новым смыслом. Каким образом твоя дочь, вторая Констанца, вдруг очутилась в том самом баре, где я всегда пью кофе? Да еще рядом с домом, где все случилось, где я увидел ее в последний раз, перед тем как покинуть! А с другой стороны, что здесь такого? Может, друзья собирались сесть на поезд, ведь вокзал Аточа в двух шагах. Или, наоборот, только что сошли с поезда. Да нет, не может быть все так просто, что-то за этим кроется. Я вспомнил дона Мануэля, его предсмертные слова. Девочка в безопасности, сказал он тогда. В безопасности, но где? Где он ее спрятал? В случайные совпадения я не верю, однако сегодняшнее и впрямь походило на поразительную случайность. А может, это ты, наблюдая за нами оттуда, из вечности, взяла и подстроила эту невероятную встречу?…
Ближе к вечеру компания отправилась на автобусную станцию. Сели в синий автобус, тот тронулся с места и выехал на шоссе. Я поехал следом. Прекрасные мгновения, прекрасные и ужасные. Ты стояла передо мной как живая, я вспомнил все – а значит, и смерть, разлучившую нас.
Синий автобус останавливался несколько раз в деревнях, а один раз – в небольшом городке, названия которого я не заметил. На одной из остановок вторая Констанца распрощалась с друзьями и вышла, а потом села в местный автобус, поменьше. Мне из машины было хорошо видно, как она едет в полупустом автобусе среди немногих пассажиров.
Садилось солнце, когда она вышла на остановке посреди шоссе и направилась куда-то по желтой немощеной тропинке. Я вышел из машины и пошел за ней пешком – иначе она бы меня заметила. Я шагал по полю… нет, не так – мы с ней шагали по полю, под синим небом, под солнцем, которое клонилось к закату. Я чувствовал себя открытым миру, свободным – и одновременно околдованным странной силой, исходившей от фигурки, которая шла впереди, в ста шагах от меня.
Вдали показался большой каменный дом. Сердце забилось сильнее. Похоже, я бывал в этом месте. И тут наконец я понял. Вспомнил. Узнал.
Это был приют, в котором я вырос, который я покинул тридцать лет назад. И вот теперь я возвращаюсь, круг замкнулся, и все встало на свои места.
Дон Мануэль, которому я много рассказывал о приюте, спрятал девочку там. Уже не узнать, как ему удалось вывезти ее из Мадрида и переправить на территорию, которая находилась под контролем франкистов. Может, помог кто-то из священников – кому-кому, а дону Мануэлю было хорошо известно, где их найти в этом безбожном и антиклерикальном Мадриде, он сам мне об этом говорил. А впрочем, какая разница, как это случилось, результат-то – вот он, передо мной. Значит, городок, который мы проехали, это Авила, а я даже не заметил – не мог оторвать глаз от твоей дочери.
Вторая Констанца вошла в дом. Я постоял перед железными воротами, потом принялся бродить вдоль ограды, разглядывая двор через решетку. Надпись над входом – «Сиротский приют Сан-Хуан-де-Дьос» – завораживала меня. Я уселся прямо на землю перед домом. Мыслей в голове не было; казалось, я перестал думать, только чувствовал. Сверху – небо, снизу – земля. Мне было легко и покойно, как во чреве матери. Потом я осознал, что беззвучно плачу. Может, из-за нахлынувших воспоминаний, может, потому что понял: это ты каким-то необъяснимым образом привела ее ко мне. А может, потому что теперь я знал, что мне делать.
Уже стемнело, когда я вернулся в машину. На ночлег я устроился прямо в ней. Когда стоишь на пороге чего-то такого, что круто изменит твою жизнь, не до удобств.
На следующий день – это был понедельник – я подъехал рано утром к воротам приюта и сказал, что мне нужно поговорить с директором. Директор оказался директрисой, да еще и монахиней вдобавок. Перед тем как войти, я поправил галстук; я представился директрисе военным, бывшим воспитанником приюта. Монахиня расплылась в улыбке. Приятно, наверное, когда сироты и подкидыши становятся счастливыми. Ну или кажутся такими.
Было нетрудно заставить ее поверить в мою историю – собственно, почти правдивую.
Человек я состоятельный, сказал я директрисе, у меня своя авиационная фирма, и я хотел бы нанять помощника для кое-какой работы в Мадриде. А она рассказала мне, что одна из «девочек» давно уже хочет покинуть приют, куда ее привезли во время войны, и начать новую жизнь в большом городе (которым вполне может оказаться Мадрид). У этой девушки есть кое-что на банковском счете, сказала директриса, потому что таинственный благодетель, который переправил ее в приют, передал дирекции ценную коллекцию марок, с тем чтобы продать их, когда девочка достигнет совершеннолетия. Я не смог сдержать улыбку. Какой же все-таки молодец дон Мануэль! Наверное, старик прав: поступки добрых людей рано или поздно находят признание и благодарность, а дела негодяев – лишь презрение, пусть даже тем и удается сначала натешиться властью.
Девушку эту, рассказывала дальше монахиня, зовут Констанца Сане: имя это значилось в письме, которое прилагалось к альбому с марками, то бишь это ее настоящее имя, а фамилию она сама выбрала во время заведенной здесь простодушной церемонии. В свое время, вспомнил я, для меня тоже такую устроили. Тогда сестра Анхела разрешала нам, воспитанникам, выбирать себе любую фамилию, какая понравится, самую красивую, на наш вкус, – раз уж больше ничего своего у нас не было. Я, сам не знаю почему, выбрал из предложенного списка фамилию Альварес, которую потом мне суждено было обменять на Дечен, а твоя дочь выбрала фамилию Сане, не зная, что настоящее ее имя – Констанца Кано Сото.
Ей тридцать лет, она уже несколько лет работает в приюте, помогает монахиням. Но с недавних пор стала поговаривать о своем желании уйти в мир.
– И надо же такому случиться, вы приехали именно сегодня. Какое совпадение! – подивилась монахиня.
– Совпадение?
– Да! Констанца ведь вчера ездила в Мадрид с друзьями. Хотела взглянуть на дом, в котором, по-видимому, жили ее родители.
– Вот как… – я усердно изображал полное безразличие.
– Ее благодетель – тот сеньор, которому удалось переправить ее к нам из красного Мадрида, – не захотел назвать свое имя и о родителях девочки тоже ничего не рассказал. А вот священник, который привез ее сюда, – тот был знаком с этим сеньором; он-то и сообщил нам, как его зовут и где он живет. Точного адреса он не знал, но назвал площадь, ну и описал это место в общих чертах. А потом я решила, что негоже это все от Констанцы скрывать.
Я молча кивнул. Так вот почему Констанца появилась на площади Аточа. Тем лучше. Мне как-то легче думать, что для всего есть логическое обоснование.
– Рано или поздно это случается со всеми, верно? – грустно улыбнулась монахиня. – Человеку хочется покинуть родной очаг, дом, где он вырос, увидеть мир…
– Ваша правда, – подтвердил я.
Интересно, посещали ли когда-нибудь такие мысли саму директрису?…
Новая жизнь твоей дочери началась две недели спустя.
Она приехала в Мадрид тем же автобусом, понятия не имея, что таинственный «бывший воспитанник», который принял в ней участие, – тот самый человек, который едва не упал в обморок, увидев ее в мадридском кафе. Я решил не открываться ей, мне было стыдно. Мне не хотелось лгать твоей дочери, а сказать ей правду – всю правду – я не мог: она бы меня запрезирала.
Вот так началась моя чудесная история любви. Порой она казалась мне полным безрассудством, а порой – чем-то возвышенным и прекрасным, началом пути к безграничному счастью.
Констанцу Сане взяли на работу в контору кортесовской фирмы, где у меня были акции и некоторое влияние. Ей везло, хотя она так и не узнала, что везение это – моих рук дело, что я управляю ее судьбой, прячась в тени. Теперь у нее была достойная работа, за которую платили неплохие деньги, она смогла снять квартиру – отличную квартиру и совсем недорого, я об этом позаботился. Порой я издали наблюдал за ней – смотрел, как она возвращается домой с работы, или ходит за покупками на рынок по выходным, или встречается с друзьями (а друзья у нее вскоре завелись). Констанца была хороша собой, нравилась окружающим, она могла стать счастливой.
Временами я задумывался о природе своего отношения к ней. О ком на самом деле я заботился – о твоей дочери или о тебе? Помогал ли я ей бескорыстно, от всей души, или возвращал долг вам с Рамиро, заглаживал свою вину перед вами? Кем я ей был? Отцом, братом, другом? Любил ли я ее? В любом из ответов была частица правды, и мое одиночество становилось из-за этого острее и болезненнее. Отец может радоваться успехам своей дочери вместе с ней, я же радовался успехам Констанцы, собственноручно подстроенным, в полном одиночестве, забившись в свою нору. Мучительно было сознавать, что она и понятия не имеет о моем существовании, о моих хлопотах. Но и устраниться от участия в ее судьбе я не мог.
Она стала встречаться с одним хорошим парнем, механиком с аэродрома, и новость эта одновременно и обрадовала меня, и раздосадовала. Как я был счастлив – и вместе с тем несчастен, – когда они поженились; как я гордился, когда устроил все так, чтобы они смогли заплатить первый взнос за квартиру, и как стыдился своего эгоизма: ведь квартира эта, моими стараниями, находилась неподалеку от моего дома.
Луис Кортес менялся на глазах. Он уже давно не был тем героем, которым я когда-то восхищался. Казалось, моральное падение затронуло и его наружность – он сильно постарел и обрюзг. И все-таки я понимал его и отчасти жалел. Кортес не был негодяем, хотя обстоятельства и заставляли его совершать скверные поступки, которые омрачили и его собственную жизнь. Мы никогда не говорили об этом, но я знал: он страдал из-за того, что убил Рамиро. А больше всего его мучила убежденность в том, что это именно его бомба – его и никакая другая – убила тебя. Ты была тенью, которая приходила терзать его (а мне вот казалось, что твой призрак меня охраняет). Теперь Кортес ненавидел тебя так же сильно, как прежде любил. И в этом коренилась причина всех бед, случившихся потом.
До сих пор не понимаю, как я мог свалять такого дурака. Ну почему я не подыскал твоей дочери работу подальше от Кортеса? Я ведь знал, что он время от времени наведывается в контору. Почему, наконец, я не подстраховался и не выдумал какую-нибудь уловку, какой-нибудь предлог, пусть самый идиотский, чтобы убедить ее назваться другим именем?
– Не нравится мне эта девушка, – сказал мне однажды Кортес, когда мы возвращались из конторы на его машине. Я сразу же понял, что он говорит о твоей дочери, что он узнал ее точно так же, как я в баре Фермина. – Неуютно мне из-за нее как-то. Не нравится она мне, и не спрашивай почему. Не нравится, и все тут. Я ее уволю.
Я угрюмо молчал. Все встало на свои места. Я был ангелом-хранителем твоей дочери. Я возвращал тебе долги. А у Кортеса на совести тяжким грузом лежала твоя смерть, и для него Констанца Сане была посланницей ада, явившейся усугубить его мучения. И так же, как я из кожи вон лез, чтобы помочь твоей дочери, он все силы решил положить на то, чтобы загубить ей жизнь.
И самое ужасное – мотив у нас с ним был один. Воспоминание о тебе, твое присутствие. Ты.
Он уволил их обоих – сначала Констанцу, потом ее мужа. Ему нужно было избавиться от них, вычеркнуть из своей жизни. Я не мог противиться его решениям – я ведь был всего лишь его служащий, хоть и занимал в компании неплохой пост и вдобавок владел кое-какими акциями. Кортес, болезненно мнительный во всем, что касалось твоей дочери, непременно бы что-то заподозрил, встань я на их защиту. Заподозрил? Что именно? Может, мне все-таки следовало за них вступиться, может, я струсил, снова поступил недостойно?… Но я не мог пойти против Кортеса. Собственно, никогда не мог. И только наблюдал с тревогой и болью, как молодая пара справлялась со своей новой ролью безработных.
Горько было видеть, как уныние потихоньку вытесняло радость. Теперь они познакомились с изнанкой счастья. Сбережения быстро растаяли, пришла нужда. Я видел, как они ходят по рынку, пытаясь как-то растянуть свои гроши, решая, что купить – фрукты или молоко, отказываясь от необходимых вещей в пользу других, еще более необходимых. Хуже всего дела обстояли с квартирой. Их неминуемо должны были выселить за неуплату. И что тогда? Констанца с мужем подолгу бродили по городу, вели разговоры, искали выход – и не могли найти. Я следил за ними, я тоже искал выход, только размышлениями своими ни с кем не делился – разве что с тобой. Иногда, забыв о своих бедах, а может, чтобы подбодрить друг друга, они брались за руки; меня это трогало, но и задевало.