Текст книги "Люди мимоезжие. Книга путешествий"
Автор книги: Феликс Кандель
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Пришел дед-дребезга, вертлявый да гунявый, встал за кустом, облизнулся, на глаза не кажется.
– Кто таков?
– Степа-позорник.
– Чего прискакал?
– Озерцо показать. Уток навалом. Сами на смерть лезут.
– Сыпь сюда.
– Да он заругается.
– Заругаешься? – спросили Терешечку.
– Заругаюсь, – сказал. – Ходит, выпивку клянчит, меня позорит.
– Терентий, – позвал дед из куста. – Лишу родительского благословения.
– Лиши, лиши. Не больно и надо.
– Терентий, – позвал тот слезливо. – Наследство не отпишу.
– Да чего у тебя есть?
– Чего, чего... Шубный пинжак. Галифе. Ремень с бляхой. Много чего.
А сам уже лез в лодку, бурчал обиженно:
– Да я в МеВеДе работал. В спецчастях. Бандитов ловил на высотных местах сибирской низменности.
– Наш человек, – сказали сверхсрочники.
– Не наш человек, – сказали от канистры.
Но отлили.
Со знакомством – святое дело.
Пришел мужчина – калган бритый, двустволочка в узорах, не иначе, немецкой работы, ягдташ-патронташ с иноземной наклейкой, сапоги до пупа, дым сигареты ненашенской, строго спросил с берега:
– Что за народ?
– Сбродня, – ответили. – Лесовики. Дикие мужички. Дрянца с пыльцой. Ты кто есть?
– Кто есть, – сказал важно, – вам знать незачем. Кто буду – еще узнаете.
Степа-позорник подкатился незамедлительно:
– Наработано. Бандитов наловлено. Медаль отхлопотать за героическую жизнь.
А тот:
– Зайдете в приемные часы.
Сел на носу. Отдельно от прочих.
– Не, – сообщил. – У меня коньяк.
– А никто и не подносит, – сказали от канистры.
И поглядели нехорошо,
Лодка уже осела заметно, но народ всё прибывал.
Пришел мужик с капканом.
Пришел малец с луком.
Малоумный с рогаткой.
Недросток с фоторужьем.
Пришли вместе слепой с глухим: один слушает, чего где шевелится, другой палит туда без передыху. Бой-гром по лесу: авось, в кого попадут.
Последним притопал звероватый дядя, косорукий, косоротый и косоногий. То ли человек, то ли полулюдок.
– У меня фузея, – сказал. – Стволы-стаканы. Кило пороху, два кило гвоздей: стаю на лету снимаю.
Зауважали:
– А вы кто есть?
– Косой Гам-Гам.
– Из каких будете?
– Из недоносков.
– Чего надо?
– А чего всем. Я их руками рву, с пером ем.
– Годится. Иди к нам жить.
Влез. Лодка осела. Борта вровень с водой.
– Потонем, – сказал Степа-позорник.
– Не потонем, – сказали от канистры. – Еще не допито.
– Мы не потонем, – сказали сверхсрочники. – У нас плавучесть повышенная.
– У меня тоже, – сказал калган. – Везде всплывал.
– А и потонем, – слепой с глухим, – спирт не надо разводить. Сам разбавится.
И протянули складные стопочки. С виду неприметные, а раскроешь – ведро входит.
Прибежал малый с бутылкой, прыгнул на корму, лодка черпнула бортом:
– Чего стоим?
И мы тронулись.
Сбродня. Дрянца с пыльцой. Всякие разные.
Сбежать бы, да некуда.
От себя не сбежишь.
4
Дальше – туман.
Захочешь – не вспомнишь.
Туман снаружи и туман внутри.
Только прогалы редкие, как оконца в трезвый мир.
Терешечка толкался не спеша шестом, лодка ползла тяжело, брюхом раздвигала осоку.
Болотная жижа. Пузыри. Осклизлые коряги. Островки гнилых трав. Вода на дне. Ноги промокшие. Спины озябшие. Жуть и пьянь.
– Моё! – верещал малый и махал под носом бутылкой. – Сперва выпьем моё!
Мой друг глотнул с пониманием и сразу отпал.
– Бесиво, – сказал из беспамятства. – Зелье одуряющее. Настоено на голом спирту. Трава-дурман, да дуришник, да волчья ягода, да сонная одурь, да черная псинка, да песья вишня, да кошачья петрушка, да собачий дягиль, да свиная вша, да синий зверобой, да мужичий переполох, да мухоморов – по вкусу.
И сник.
Терешечка взял бутылку, оглядел на просвет.
– Где брал?
– У мужика у одного, – сказал малый. – Тут, за углом. Я у него всегда беру.
– Что за мужик?
– Да когда как. То он зверь, то жеребец, а то гриб. А сегодня не пойми чего. Снизу мохнато, сверху гладко, посередке дыра.
– Всё правильно, – сказал Терешечка. – Можно пить.
Другие глотнули и тоже отпали.
Кто-то лез искупаться.
Кто-то полз целоваться.
Кому-то лили в рот прямо из канистры.
Костер разводили в лодке.
Подгребали ружьем.
Малоумный пулял из рогатки.
Мужик ставил капканы.
Малец крякал в туман, подманивая уток.
Косой Гам-Гам сворачивал дула в узел и на спор разворачивал их назад.
Бритый калган бил себя в грудь и отчитывался за истекший период.
Недоросток целился фоторужьем и мешал всем пить.
Отобрали у него ружье и выкинули за борт.
Завопил – выкинули и его.
Потом он долго брел следом по пояс в воде, жаловался, что кусают пиявки, просил прощения. Простить его не прощали, но наливать наливали.
Степа-позорник подкатывался к сверхсрочникам:
– Отхлопотать! Немедленно! Хоть чего! Хоть «Материнскую славу»...
Те отвечали с натугой:
– Сперва с Китаем разберемся, а уж потом – тебе.
Смазные, скрипучие, ружья у колен. Пили – не пьянели. У них от бесива только глаз жестче.
Глухой орал слепому:
– Эй, ты, подпрыгни! Я тебя влет возьму!
Слепой орал зрячему:
– Эй, ты, голос подай! Я тебя на звук сниму!
Эти, от канистры, задирались к калгану:
– Начальничек! Давай твою пукалку пропьем!
Калган цеплялся к косому:
– Эй, парень, выверни глаз! Целиться будет удобно.
Косой Гам-Гам нарывался на драку:
– Чёренький, ты чего не пьешь?
– Да так как-то...
– Учти, чёренький! У меня ружье само стреляет. Раз в году.
И ненавидел уже меня, трезвого.
Малый верещал с кормы:
– По рублику! По рублику!
– По рублику, – сказали от канистры, – святое дело.
И зашарили по карманам. Раз по своим, два раза по чужим.
Тут недоросток пустил пузыри, всплыл, ухватился за лодку.
– Тону, – сказал радостно.
Лодка кружилась на месте, воды было по колено, но никто ее не вычерпывал. А из тумана глядели рожи с рылами, хари с мордами, перетекали одно в другое вялыми волнами. Смотрели. Удивлялись. Похохатывали уважительно. Когда им подносили выпить, отворачивались стеснительно, переплывали в тумане, меняли облики.
– Чего встали? – спросили сверхсрочники. – Нам стрелять пора.
– Омут, – объяснил Терешечка. – Шест не достает.
– Рукой греби.
– Туман. Морока. Леший водит.
– Лешего нет, – авторитетно сказал недоросток. – Отвечаю за это.
В тумане вздохнул кто-то. Кто-то подхихикнул. Кому-то сказали язвительно:
– Вот так вот. Отменили тебя, Игоша.
– Я его сама отменю, – ответили со скрипом. – Мутовкой по затылку.
Сунулась оттуда рожа: не приведи Господь! Зубы – как у пилы. Разведены на стороны, чтобы не заедало. Мой друг увидел и снова отпал в беспамятство.
– Игоша, – сказал. – Кикимора болотная. Безрукая и безногая. Она же трясуха, гнетуха, желтуха, бледнуха, знобуха и трепуха. Ломовая и маяльница – тоже она.
– Красавица! – заорал Гам-Гам. – Сыпь сюда! Я тебя в жены возьму.
Ее и перекорежило от ужаса.
– В кале блуда, – сказала с омерзением, – яко свиния валяшеся... Сгинь, нечистая сила!
Он, естественно, не сгинул.
– Стану я тебе, – сказал важно. – Небось, не старые времена. Хватит уже, подурачили нас с попами.
Кинул сквозь нее бутылку...
5
В тумане – времени не разобрать.
Когда лодка ткнулась уже о берег, дело было под вечер.
Волны опали вялые. Небо порозовело закатное. Холод разлился по округе, гниль листа прелого, светлота глубин предосенняя.
Вышел на берег Терешечка. Вышли мы с другом. Вышли старшины-сверхсрочники, в ногу зашагали на мысок. Остальные спали вповалку на дне лодки.
– Может, передохнем? – вслед попросил Терешечка.
– Мясца поедим, – ответили старшины, – тогда и передохнем.
Дружно взвели курки.
Тишь зависла несмелая.
Небо загустело понизу.
Лес затаился до случая.
Будто ждал, выжидал, высматривал.
И оттуда, с закатной стороны, пошли на нас утки.
Розовым строем. Тяжело и размеренно. На излете долгого пути.
Зависали в раздумье, валились на крыло, опускались на ночевку в болота.
– Кто стреляет, – сказал мой надоедливый друг, – тот чистит ружье.
– Я стреляю, – сказал Терешечка. – Дали бы мне.
– Куда тебе, – гордо сказали сверхсрочники. – Сиди на печи да золу пересыпай.
Ввдарили дуплетом.
Была пауза.
– Странно, – сказал мой друг. – Что-то они долго с неба не валятся.
Сверхсрочники уставились друг на друга.
– Глаз застоялся, – объяснил один.
– Рука занемела, – объяснил другой.
И ловко переломили стволы.
Дальше – сплошной ужас! Стрельба, как при хорошем наступлении. Артподготовка. Массированный налет. Минометы с гаубицами. Только лес ухал жалобно. Да хвоя валилась. Да зверье разбегалось. Да жуки-таракашки валились на спины и прикидывались мертвыми. И хоть бы одна утка упала с неба. Подлетали, крутились над головой, грудью кидались на каждый выстрел, будто склевывали с воды дробь.
Старшины зверели.
Мы удивлялись.
Терешечка ликовал.
– Птица, – кричал, – заговоренная! За так не возьмешь!
– Врешь, – шипели сверхсрочники. – Не такую брали.
Снова переламывали стволы.
Подлетел зеленоголовый селезень, сел на воду, нагло подплыл к самым ногам. Они подобрались к нему с двух сторон, ухнули в упор с четырех стволов: тот даже не почесался.
Сломались старшины.
Захлюпали сверхсрочники.
Пустили слезу особые десантные войска. Сопели, сморкались, соплю растирали могучим кулаком.
– Мясца... – ныли. – Хоть какого. Силу потеряли без мясца... Ути-ути...
И пошли прочь несчастными, обиженными переростками.
Сгинули навсегда в лопухах-крапиве.
– Хе, – подхихикнул Терешечка. – Не таких брали.
Нам засветило чего-то:
– Ты умудрил?
– Я шебутной, – сказал. – Я бедокур. Я им патроны поменял. Вместо дроби – картошка вареная. Утицам на корм.
– Когда это ты успел?
– А тогда. Зря я вас по туманам елозил?
Рот разинул варежкой.
Тут прискакал от лодки Степа-позорник, подхватил наше ружье, повел стволами за стаей.
– Зря стараешься, – сказали мы. – У нас и патронов нет.
Грохнуло громом.
Полыхнуло огнем.
Потянуло пороховым запашком.
Валится птица с небес к нашим ногам.
Ударилась грудкой о землю, выворотила крыло, бусинка крови выступила на клюве.
Как умерло всё вокруг. Затаилось без дыхания. Приподнялось на носочки, чтобы разглядеть и убедиться.
Терешечка грозно поворачивался к нему:
– Ты! Срамник старый...
– А чего, – на голос взял Степа. – Их ружье, им и ответ.
– Патрон, – залепетали мы. – Не проверено... От прежнего хозяина.
– Да у них и прав нету, – нагло сказал Степа. – Пойтить доложить, может, медаль дадут.
Ушагал без оглядки.
А сзади уже подкапливалось – свирепое, суровое, грозовое: кожу ершило на спине. Как рука отпахнутая для удара. Нога отведенная для пинка. Пасть ощеренная. Коготь нацеленный. Клык. И закат утухал стремительно, кровью утекал из тела.
– Минута благая, – сказал Терешечка. – Вам бы не к месту...
Повел нас от беды. Спорым шагом.
А позади свист, щелканье, уханье, плач навзрыд и хохот взахлеб.
– Дикенькие мужички, – сказал. – Лешии. Лисуны. Разгуляются теперь без меры.
Обогнули воды озерцо, осоку с кувшинками, поднялись в гору: вот он, перед нами, лес многостолпный, вот оно, понизу, дупло в корневище. Сколько в тумане бултыхались, не один поди час, а воротились в момент.
Терешечка уже лез внутрь, нас волок за собой.
– Пересидим тут.
И всё стихло.
В дупле было сухо, тепло, труха мягкая под ногой. Подстилочка. Одеяльце истертое. Одежка грудой. Букетик засохший. Моргасик керосиновый. Жилого жилья дух. Лечь бы, да укрыться с головою, да храпануть всласть.
Мой надоедливый друг уже щурил на Терешечку глаз.
– Ты чего это – такой к нам добрый?
– Тоже живые, – ответил. – Небось, и вас жалко.
– Да мы-то вон чего наворотили!
– Все наворотили, – сказал. – Кого тогда и жалеть?
Гудение прошло по лесу.
Густое. Нутряное. Тяжкое.
Как скотину повели на убой.
Шла меж стволов смытая далью процессия, лепились воедино невидные к вечеру фигуры, птица плыла над головами на вскинутых к небу руках, крыло провисало опавшее, и были приспущены ветви, были притушены звезды, были приглушены звуки, и плач шел оттуда, плач леса по утице, стон горький по живности – выбитой, стреляной, травленой, загнанной, запуганной, разбежавшейся, выродившейся, обреченной, выпотрошенной, ощипанной и обглоданной. Брюхом кверху. Кишками наружу. Чучелом на стене. Подстилкой на полу.
Стукнули по стволу стуком хозяйским.
Женщина сказала сурово:
– Терентий, выводи этих.
Он затаился.
– Терентий, кому сказано.
Дыру пузом заткнул.
– Я пойду, – взволновался мой друг. – Я повинюсь.
– Сиди! Не то получишь – грудями по ушам.
– А ты?
– Я-то привыкший.
Распалилась:
– Терентий, с корнями завалю!
Вылез с неохотой.
Дальше шепот. Быстрый и горячий. Не разбери поймешь. Бурдело, зудело, прорывалось словами: «Ходят тут всякие... Не для них рощено... Я тебе кто?.. Пошел вон отсюдова!..»
И Терентий в дупло впал.
Сидит, за ухо держится, губы распустил от обиды.
С бабой – оно непросто.
Мой надоедливый друг подобрался поближе:
– Ты чего это – такой нам заступник?
– Дурные вы, – сказал. – Неприкаянные. Вам – прислониться к кому.
Мы с другом вздохнули от удовольствия:
– Еще говори...
Тут я поплыл куда-то, как на облаке, и плыл легко и долго, не желая опускаться на землю... но завалился сразу и вдруг.
В дупле было черно.
Тепло и покойно.
Разинутая пасть наружу перемигивалась частыми блёстками.
И голос с хрипотцой ерошил-беспокоил...
– ...жили мы на отшибе, у самого леса. Мать-тихуша да я молчун. Хлеба ни куска – везде тоска... Бати у нас не было. Батя сбёг давно, я еще в люльке лежал, с той поры лица не казал. Мать за двоих горбатилась. Писем от него не было, денег тоже; кой-когда, к празднику, слал фото свои. С ружьем. В тулупе. Морда сытая. Мать их на стенку кнопила, ночью вставала, глядела, ладонью оглаживала. А то у окна сидела, на дороге высматривала. «Мать, – говорю, – шла бы ты замуж, пока годы не вышли». А она: «Что ты! Ты что? Я ведь повенчана». Так и померла, не дождавшись. Велела напоследок: «Отец воротится – прими». Один остался, совсем уж молчком жил...
Возился долго, располагался удобно, вздыхал, кашлял. Потом сплюнул наружу...
– ...тут к нам училку прислали. Красы неоглядной. Таких и не бывает вовсе. Раз только такую и видал на обертке на ненашенской. Я по ночам к ей бегал, у избы постоять. На улице караулил. У школы. Огородами обегал. Увижу – глаза тупит, шаг прибавляет. Засмеяли меня: «Где тебе, дураку, чай пить! Да у ей жених есть, директор школы, не тебе, навознику, чета». А я им: «Ну и что же, что директор. Я ее сню зато, училку нашу». «Чеего?!» «Сню, – говорю. – Лягу, закрою глаза и сню». «А чего снишь? Расскажи в подробностях». «Так я вам и сказал». Смех пошел по селу: Терентий училку снит. Всякую ночь. Да по-разному. «Раз так, – говорят мужики, – мы тоже попробуем. Такая баба – грех пропускать». Не пошло у них. Я сню, один я на всю деревню, а у других никак. А они уж по улице ходят, директор с училкой, под ручку, чин-чинарем, а я стою себе в сторонке, улыбаюсь без дела. Он с кулаками: «Опять снишь?» «Опять». «Я на тебя в суд подам!» «Подавай, – говорю. – Нешто они запретят? Да хоть кто не запретит». А она стоит, глаза тупит... Тут беда. Чего-то с ей стряслось, с училкой моей. Поросль по лицу пошла, как у мужика, всю приглядность подъела. Этот, жених ее, тут и отступился, будто под ручку не водил, а она сбежала из села. В город, говорят. От позора. Ночью. Собрался я, покатил следом. «Где тут у вас, – говорю, – бороды у женщин выводят?» «В институте красоты». Подкараулил, встал на крыльце, говорю: «Поехали домой. Я тебя и бородатую люблю». Ничего не сказала. Поглядела быстро, в глаза, в первый, быть может, раз, в дом ушла. Потом глянула из двери: «Поезжай, – говорит. – Я следом»... И не приехала. Болтали потом: свела поросль, в городе осталась. При институте красоты. Там ей и место, красе ненаглядной...
Опять кто-то расшебуршился: места не находил удобного...
– Снишь? – спросил из темноты мой надоедливый друг.
– Сню. Теперь кой-когда... Лисухе не говори.
– Да ты что!
И опять я поплыл...
– ...ночами потом не спал. Лежал. Слушал. Ждал. Сказала: «Поезжай. Я следом». Раз слышу – скулит кто-то. За дверью. Вышел – собака под амбаром. Бок в крови. Глаза нету. Веревки огрызок. Кто-то привязал, видно, да дробью и шарахнул. Веревку перебило, она ко мне приползла. Мелкая, злая, кусучая: как черт. Я ей еду подставлял, она мне руки грызла. Я ей воду менял, она за ноги цапала. Садился в сторонке, говорил с ней, душу выкладывал, – кому бы еще? – а она рычала без передыху, как горло полоскала. Потом отошла, признала меня, стали вдвоем жить. Я да Катька, стерва кусучая. Только погладить – ни-ни. И под амбар руку не суй – тяпнет... Тут батя воротился. Без ружья, без тулупа, старый, потертый, на фото свои непохожий. Может, и не батя он вовсе, кто его разберет? «Здорово, – говорит, – сын мой единственный. С тобою жить стану». «Чего вдруг?» «Желаю я на закате дней передать тебе мой житейский опыт. Зря, что ли, землю топтал, народ сторожил, набирался за жизнь всякого? Готовься – тебе буду отдавать». Стали втроем жить: он, Катька да я. Мать велела напоследок: «Воротится – прими»... Первым делом он лампу продал. Керосиновую. Память мою по бабке, по матери. Из голубого стекла лампа, в цветах, с узорами: нынче таких нету. Зажжешь, а она изнутри теплится… Туристам на бутылку сменял. «На кой, – говорит, – у нас электричество есть. Лампочка Ильича». Хотел я его погнать, да мать пожалел. Ночью вставала, на фото глядела, ладонью оглаживала... Пошел на могилу, окликнул: «Матушка, моя породушка, чего с им делать прикажешь?» «Терпи, – отозвалась. – Не ты один». Живи, Бог с тобою... На праздник надел батя форму свою, сапоги смазные, вышел на двор – с Катькой падучая. Не иначе, кто ее стрелял, сам такое носил. Цапнула его, на ноге повисла, галифе порвала – еле отодрали. Батя взревел – и косой ее. Поперек. Развалил надвое. Взял за хвост да в колодец кинул...
Кашлянул...
– ...она на сносях была, Катька... Под амбар не пролазила. Схорониться – никак...
Еще кашлянул...
– ...я потом в болоте топился... в месте глухом... Выдернули за уши, и не скажу кто...
– Ну, – подтолкнул мой надоедливый друг. – Теперь чего?
– Теперь хорошо. В деревне не бываю. Всё тут есть. Был раньше тощак, стал нынче сытеть. Хлеба край – и под елью рай...
– А зимой?
Помолчал.
– Зимой и медведь спит...
Засмеялся несладко.
– Не теребят тебя?
– Кому теребить?
– Власти.
– Я дурак, – сказал. – С дурака какой спрос?
– Какой ты дурак?
– Такой и есть. Станет тебе умный в дупле жить?
– Я остаюсь с тобой, – решительно сказал мой друг. – Найди и мне дупло.
6
Опять наползла луна, всё вокруг заворожила, чар подпустила – полон лес.
Всплыла за деревьями тень – не тень, фигура – не фигура: хребтом виляние, головою кивание, ногами скакание, руками плескание, бедрами завлекание: сатанинские игры, бесовская похоть, чужеродная плоть.
Терешечка отключился сразу, стал подвигаться к выходу.
– Бывают друзья для радости и веселия, – зачастил мой друг, чтобы успеть. – Бывают друзья для горя и утешения...
Терешечка уже вылезал наружу, глядел жадно, дышал бурно, руками шевелил, как обтрагивал.
– Бывают друзья, – торопился мой друг, – которые и не друзья вроде... Давайте попробуем. Найдем свой вариант!
А Терешечка – глухо и задавленно, слюну глотая с трудом:
– Которая тугосисяя – я уважаю...
Топнул, взбрыкнул, гоготнул: земля затряслась окрест.
Они убегали при полной луне, огромные, корявые, запаренные и ликующие, воплями будили лес, будоражили желанием, а мы глядели с тоской из глубины дупла, лишние и случайные.
– На чужой-то стороне, – бормотал мой друг, губу разрывая в кровь, – растут леса вилявые, живут люди лукавые...
– А что ты хочешь, – отвечал я. – Мы тут пришей-пристебай.
Пошлепали восвояси...
Около кустов шиповника стоял Степа-позорник, улыбался пакостно и загадочно, будто секрет имел.
В кустах застряла наша машина, и в ней, на заднем сиденье, поленницей была уложена вся гоп-компания. Недоросток, малец, трое с канистрой, мужик с малоумным, слепой с глухим, калган бритый. К крыше был привязан Косой Гам-Гам, и ноги его свисали на капот, а голова на багажник.
Переднего сиденья у машины не было, взамен стояли два чурбачка.
Для меня и для друга.
– Это ты постарался? – спросил мой друг.
А Степа туманно:
– Не то доложу...
И поволок чего-то в темноте, цепляя за кусты.
Тут потемнело.
Затучилось над головой.
Загудело, зарычало, зафыркало не на большой высоте, как подбиралось по нашу душу.
– Опять! – завопил мой надоедливый друг. – Хватит уже! Враг, шут, летун, нечистый с неладным, – сколько терпеть можно?..
Размахнулся – палицу запустил в небо. Тульскую. Двустволочку. Шестнадцатого калибра.
Треснуло что-то на высоте, фыркнуло, огнем брызнуло.
Валится на поляну вертолет – дыра в боку, пыль поднял до небес.
Вылез наружу мужичок в шлеме, силач-крепыш, пошел к нам, готовя кулаки.
– Да я материально ответственный, – говорил с обидой. – У меня из зарплаты вычтут. Дать тебе лупака?
– Ну, дай, – сказал мой друг.
Он и дал.
Мы ехали назад.
Чурбачки вертухались под задом.
Нос расплывался сизой картошкой.
Сопели дружно мужички из поленницы.
Ноги Косого Гам-Гама подпрыгивали на ухабах, пятками проминали капот, заодно ограничивали обзор.
Ни шло, ни ехало. Ни с горы, ни на гору. Ни с поля, ни в поле. Ни землею, ни межою, ни колодою. Ни в зеленые луга, ни в раздольные леса, ни в далекие края. Одолеть бы мне горы высокие, долы низкие, леса темные, пни и колоды: Господи, научи! Сумеречными далями, утренними зорями, полуденными зноями: Господи, помоги!
– Хочешь? – спросил мой друг и развязал рюкзак. – Снять лесное напряжение.
– Наливай, – хором сказали из поленницы.
– Аааа!.. – закричал мой друг рваным и тонким голосом. – Да за что же это?!
Вышел на ходу из машины.
Я, конечно, за ним.
Как друга бросить?
И машина укатила в темноту.