355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Кандель » Люди мимоезжие. Книга путешествий » Текст книги (страница 5)
Люди мимоезжие. Книга путешествий
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:25

Текст книги "Люди мимоезжие. Книга путешествий"


Автор книги: Феликс Кандель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)

Мой нетерпеливый друг сидел перед ней на корточках, качался, вглядывался жадно, руками держался за горло, будто его душило.

– Немедленно... – просил жалобно. – Кто-нибудь! Укрепить-выявить-сохранить...

Дунул ветер. Завертелась вертелка. Беднота на крыше вскинула руку. И заныл по церкви сквознячок, поверху, из окна в окно, жалобно и моляще, немощно и скорбяще, на тонкой, высокой, нескончаемой ноте, а голосники по стенам подхватили его, углубили, усилили, печалью наполнили помещение, как зажалились-замолились калики, убогие и юродивые, сирые, бедные, скудоумные и гнусавые – вечно увечный люд. И дрогнули на непривычном ветру скорлупки, шелохнулись чешуйки, отслоились, посыпались по одной, беззвучно и безостановочно. А изнутри ныло, стонало, не переставая, всем нутром своим, всем изуродованным пространством по сожженному, перестроенному, загаженному и закрашенному, затопленному и заваленному, порушенному и пограбленному, приспособленному под склад, кинотеатр, контору, хлев, клуб, тир, магазин, овощехранилище. Паук, и то одну муху сосет.

Опал ветер.

Опустились руки.

Затихли стоны.

Ссыпались чешуйки.

Доска голая. Церковь ломаная. Душа киснет в сырости. Слысили в сто слоев.

А мы уходили.

Друг волок доску,

Кряхтел, сопел, надрывался.

Тюкал топор за спиной, деловито и беспечально.

Стыл у руля Коля-механизатор.

Что ихнему пригожеству до нашего убожества?

– Дай хоть рюкзак, – говорю.

И рюкзак не дал.

– Пусть будет плохо. Пусть уже, пусть! Как всем, так и мне…

Упал на склоне. Лицом в траву. Доска легла сверху – плитою могильной, накрыла его с головой.

– Друг мой, – сказал оттуда. – Последняя моя просьба. Зарой меня. Сравняй с землею. Забудь это место. Меня нет и никогда не было. Пух земля, одна семья.

– Да, – сказал я ворчливо и растроганно. – Как хоронить, так друг. А как жить, так попутчик.

А голос со стороны добавил к этому:

– Рыбы уснули. Раки перешептались. Скот извелся. Народ упокоился. Когда же из меня душа вон?

Друг мой заелозил под доскою:

– Это кто там вякает?

6

Росла береза посреди могил.

Корни пучило из земли.

Переплетения хитрые.

Сидел на корнях утрешний наш знакомец, руки свесил в колени, безотрывно глядел в свою сторону. И лист с дерева запутался в волосах, лежал на плече, пристал к рубахе. Сухой березовый лист.

– Вот, – заговорил из-под доски мой нетерпеливый друг, как экскурсию повел по музею. – Рекомендую. Порченый человек. Омороченный. Изуроченный и присушенный. Его лешие в лесу обошли. Надеть белую рубаху навыворот, посадить на семь зорь возле вереи, напоить травяной росой, окатить водой из нагорного студенца: как рукой снимет.

– Дурак, – сказали непочтительно из густой травы. – Понимал бы чего в порче.

Надулся. Полез из-под доски.

– Да уж побольше вашего. Чем критику наводить, лучше бы церковь уберегли от разора. Срам, да и только!

Заобиделись. Кутырком кутырнулись. Траву взлохматили. Пошла галда на все голоса.

– А что мы-то? Всё мы да мы! Какой с нас спрос? Нам и заходить туда заказано. Хоть и склад с мерзостью, а крест помнится... Чем ругаться без толку, деда бы накормили!

Подошли. Поглядели вблизи. Лицо сизое, глаза запавшие, щеки внутрь завалились, как человек в бессилии.

– Дед, ты когда ел?

Сморгнул замедленно. Сказал замучено:

– Ворота-то скрып-скрып, а Настенька спит-спит...

– Да не ел он! – зачастили в траве. – Не пил! Чем живет – неизвестно. Дом пустой, в ноздри вопхнуть нечего. Репа пареная да редька вяленая.

Быстренько развязали рюкзак, открыли консервы, водочку откупорили, хлебца порезали, выставили на газетку угощение.

– Ешь, дед.

Снова галда:

– Станет он тебе! Приплошал с тощака! Напоите сперва. Губы омочите.

Поднесли кружку к губам, голову ему запрокинули, он и высосал послушно.

– Жжется, – сказал. – Отмокает... Будто к слезам.

Мы ему – бутерброд к губам.

Куснул:

– Это чего?

– Колбаса.

– Колбаса, – сказал. – Надо же...

И жевать не стал.

Голову склонил. Запечалился. А эти, из травы, пошумливают:

– Плесните ему. Не распробовал. Первая пташкой, вторая черепашкой!

Выпил до дна – и оживел. Глазом закосил благодарно. Рукой руку отёр. Вздохнул шумно.

– Поди ж ты... И жить вроде захотелось.

Потом ели дружно. Разливали и откупоривали. Выкладывали и подкладывали. Поле бескрайнее. Деревня манящая. Ветерок слабый. Холмики проросшие. Кресты потемневшие. Сухость травы поздняя. Запасы уговорили в момент.

– Дед, – говорим, – тебя домой отвести?

– Не, – отвечает. – Я тут.

– А то давай. Нам в ту сторону. Какая твоя изба?

– Третья, – сказал. – С этого краю.

Подпрыгнули:

– Дед! Да мы к тебе идем! К бабе Насте твоей! Она уж из оконца глядит. Дожидается. Чего тут сидишь?

Охнул. Руки вперед выставил.

– Кто вам сказал?..

– Никто. Сами в бинокль видели.

Дед ломался на глазах. Распадался. Расслаивался. Меркнул и затухал. Серело лицо. Леденели глаза. Заваливались щеки. Сила уходила из рук.

Дед ломался на глазах. Распадался. Расслаивался. Меркнул и затухал. Серело лицо. Леденели глаза. Заваливались щеки. Сила уходила из рук.

– Чтоб вам! – закричали из травы. – Жизнь спугнули!

Ком земли полетел в нашу сторону.

Мы ему – остатки из бутылки.

Мы ему – кружку к губам.

Мы его – тормошить и вздергивать.

Вскинулся. Порозовел чуть. Губу облизал шершавую.

– Нету, – сказал тускло, – бабы Насти... Схоронили весною...

Тут уж и мы сломались. Как штырь из нас вынули. Заюлили, задергались, залепетали:

– Платок в горохах... Лицом кругла... Щеку подпирает... Как же та-аак?

– А так, – сурово сказали из травы. – Вы в чей бинокль-то глядели? Ну, анчутка, дождешься у нас!

Пошуршали вдогон.

А мы всё колышемся, никак отойти не можем. Мы к деду тычемся, дед тычется к нам. Выговориться: душа душу просит.

– Дед! – стонем. – Скажи, что шутишь... Дед! – унижаемся. – Скажи, что ошибся... Дед! – вымаливаем. – Про нас хоть подумай...

А он – глаза пересохли от муки:

– Это она меня выглядывала! Из оконца чердачного! Сорок, почитай, лет!.. Избу обхожу... В поле лето летую... На чердак глянуть боязно... Бывало, ворочусь с работы, а уж горшок на столе: садись, ешь. «Настенька, как же ты углядела через поле?» А она: «Нешто я глазом смотрю?..» С войны шел, нежданный-негаданный: горшок на столе – садись, ешь. «У меня, – говорит, – оконце заговоренное. Я из него где хошь тебя угляжу...»

Мы уже сидели в кружок, голова к голове, и дед хватался за нас, как хватаются за спасителей: упустишь – не станет.

– Королевой ходила в девках... Краса и пригожество... Сарафан до полу, под грудью перепояшется, ступает мелко, на редкую стёжечку. Приглядная, приветистая, одна такая на всю округу. Как за меня пошла, в три ноги плясал. На праздник и у комара пиво...

– Хочешь знать! – крикнул запальчиво мой нетерпеливый друг. – Я ее тоже люблю! Не меньше твоего! Красавица! Умелица! Теперь и нет таких!.. Хоть бы меня кто из оконца выглядывал! Хоть бы мне кто: садись, ешь!..

Слезу пустил от обиды.

А деду некогда. Дед свое несет, пока слушатель есть.

– Время было: как врага морили... Нагота и босота одолели. Старость пришла – хоть по окошкам ходи. Пенсия моя двенадцать рублей. Как сажать, трактор придет, вспашет за бутылку. Мы по гряде ползем, картошку в землю тычем. Как убирать, трактор отвал сделает. Еще за бутылку. Мы опять ползем, картошку собираем, запас на зиму. Гляжу, припадать стала... «Настенька, ты чего?» «А я ничего». Слегла, на печи ёжится... «Настенька, подать чего?» «А не надо, всё есть». Не просила никогда, не жалилась, в завидках ни к кому не была... Только и сказала раз, ночью бессонной: «Дед?» «Аюшки!» «Как мы с тобой, дед, прожили, да как теперешние... Телевизоры у них. Сапоги резиновые. Матрацы пружинные. Рано мы с тобой, дед, родились или поздно...» «Настенька, – говорю, – да мы зато как прожили-то? В поладках. В согласье. Мирно да ужиточно. На тебе моя рука не была... Да я с тобою – хоть где! Хоть когда! Хоть три жизни перемучаться!..» Молчит. Затаилась. Слушает. Разобрало меня, говорю ей назавтра: «Настенька, может дать чего? Может, попросишь чего хоть раз за жизнь? Расшибусь – достану». Только и сказала: «Чаю бы я попила. Сладкого. Да хлебца белого с городской колбаской». Заснула к вечеру, я и пошел. Где пешаком, где с попуткой. К ночи пришел в город: все спят, магазины закрыты, один мужик в канаве трезвеет. «Где тут у вас, – говорю, – колбаса покупается?» А он мне: «Покупается, – говорит, – где хошь, да нигде не продается. Почитай уж десятый годок не нюхали. Ты, дед, откудова взялся? Из каких-таких дремучих лесов?» «Чего ж, – говорю, – теперь делать? Мне колбаса нужна. С хлебцем с белым». «Это тебе в Москву, – говорит, – а не к нам. Или в ресторан иди, там еще отперто». Пришел: «Колбаски не продадите?» «Дед, – говорят, – не смеши нас. Откуда ее взять, колбаску? Хошь – котлету тебе подадим, шницель рубленый...» Тут меня как за рукав потянуло. Чую – беда. Бегу назад, ноги не несут, попутки нету: Господи, доведи до дому! Сколько бежал – не помню. Как дошагал – не знаю. Приполз – светало уже. «Настенька, вот он я!» А ее нету. На печи нету. В избе нету. На дворе нету. «Настенька, ты где?» А она на чердаке. У оконца. Стылая... Меня выглядывала...

– Запомни, – сказал мой друг высоким, торжественным голосом. – Запиши на память. Забудешь – прокляну.

– Я не забуду, – сказал я. – Мне и записывать не надо.

– Нет, запиши!

– Запишу, – пообещал. – Выдь душа!

А дед уже затухал, затихал, вяло опадал на бок:

– Что она мне скажет теперь? Чем встретит?.. Что ж ты, дед, обмишурился? Одно попросила за жизнь, хлебца белого с колбаской, – и то не принес...

Дед заваливался на траву, щекой на бугор: покойно, покорно, укладисто, как на долгую ночь. Глаза закрылись, щеки завалились, веки подрожали и затихли, руки легли на землю безо всякой уже надобности. Пал лист березовый в раскрытую ладонь. Мураш пополз по щеке. Трава заплелась в волосах. Дыхания не стало.

Рядом стояла могила копаная.

Старая. Осыпавшаяся. Под покойника готовая.

То ли ждала кого-то, то ли передумал кто.

И отвал земляной травенел заметно.

Мы и не сговаривались вовсе.

Подняли доску иконную. Поднесли к яме. Друг спрыгнул – принял. Травы нарвали. Траву подложили понизу. Полотенце у нас было. Полотенцем покрыли поверху. Монетку кинули: старые покойники за так места не дают.

– Мы еще придем сюда, – сказал мой нетерпеливый друг.

– Дай-то Бог, – сказал я.

С тем и засыпали.

Мы уходили по проселку.

Деревня виднелась по пути, недосягаемая по-прежнему.

Друг мой кричал яростно:

– Почему я должен за кого-то переживать?! С какой такой стати? Всё я да я! Он мне никто. Я с ним никак. Плюнуть и позабыть!

Но почему-то не плевалось.

7

Гукнуло сзади.

Взревело мотором.

Скрежетнуло шестеренкой.

Зашипело воздухом.

Накатился шустро грузовичок-силач, ладненький, желтобрюхий, как желанная детская игрушка, кабина зависла над нами, запыленное ее стекло, и за ним, в обнимку, хмельные и распаленные, радостные и ликующие, шофер со своей подружкой. Одной рукой за нее держится, другой – руль крутит.

Такие они теплые, такие они светлые, счастьем таким налитые, – вмиг завистью изошли.

– Гляди, – шепчу. – Давишняя...

Приткнулась к шоферу женщина из чайной, с утра получшела

заметно: хохочет по-девчоночьи, глазками постреливает, синева в них – бездна шалая, а коса трепаная, а кофта продувная, а губа запухшая: нацеловались всласть.

– Поманил! – крикнула сверху. – Слово сказал редкое! Уезжаю навсегда!.. На озера сладководные, на реки многорыбные, на поля доброплодные, – однова живем!

– Лезьте! – крикнул шофер. – Некогда лялякать! Времечко наше – нагоном нагнать!

Мы и полезли.

Сидели в кузове, на пачке кровельного железа, подпрыгивали дружно на скорости, задами о листы терлись, а из кабины – гульканье, бульканье, горловой хохоток, и машина на радостях вприсядку по проселку.

Друг мой скрипел зубами, хрустел пальцами, стукался головой о борт:

– Ему – полотенце холстинное! Ему – баньку парную! Блинки гречишные – тоже ему! Всё в жизни упускаю... Всё мимо рук плывет... Трус поганый! Кисель! Размазня!..

Тут мы и встали вдруг.

Как в стенку с разгона воткнулись.

У этих, у грузовиков, тормоза мертвые.

Сидел у дороги Коля-пенёк, постанывал негромко, знак рукой подавал.

– Довезите, – сказал, – до деревни. Мочи моей нету. Животом маюсь.

Втянули его в кузов и понеслись дальше.

Посидел, поглядел, глазами пошнырял вокруг.

Нормальные у него глаза, неперевернутые вовсе, озабоченно заинтересованные.

– Ну-ка, – велел. – Пересядьте.

Взял лист кровельный, поднатужился, подтащил к заднему борту да и выкинул на дорогу.

– Эй, ты чего?!

– Изба, – сказал, – течет. Потолок прогнил. Железа не купишь.

Выкинул еще лист.

– Стал бы я, – сказал гордо. – Руки марать!

Выкинул еще.

– Не от хорошей, – сказал, – жизни. Днем с огнем, – сказал. – Ни за какие деньги.

И еще лист.

– Осень, – сказал, – на дворе.

– Дети, – сказал, – болеют.

– Плесень по углам.

И – лист за листом...

Мы едем. Коля железо выкидывает. Машина легчает заметно. Нас подбрасывает ощутимо. Эти, в кабине, жизни радуются.

– Господи! – завопил мой друг. – Кругом одурь! Блаз с морокой! Заклятие с глумлением! Угомон вас возьми! Игрец изломай! Глаза бы мои не глядели!..

Тут выбоина на пути. Размеров не малых.

Мы подлетели над бортом. Коля подлетел. Остатки железа.

Машина выехала из-под нас.

Мы на дорогу упали.

Друг мой головой о проселок.

Я – на него. Коля на меня. Железо поверху.

Сидим. Головами крутим. Себя ощупываем. Переломы ищем. А машина уже уехала. Им не до нас. Не до железа кровельного. У них жизнь впереди.

– Бывайте, – сказал Коля-пенек и пошел назад собирать добычу.

– Эй, не донесешь ведь.

– А комбайн на что? – сказал деловито. – Загружу – и порядок.

Мы шли.

Смеркалось ощутимо.

Шишка росла на лбу.

В рюкзаке звякала разбитая посуда.

Водкой набухала ткань.

– Хочешь? – сказал мой друг. – Снять вселенское напряжение.

– Хочу, – сказал я. – Даже очень!

И мы выжали водку из рюкзака.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ЛЕС ПО ДЕРЕВУ НЕ ТУЖИТ


1

Дело забывчиво.

Тело заплывчиво.

А время переходчиво.

Мы шли по проселку в неизвестную нам сторону. То ли шли, то ли на месте топтались. Ноги заплетало. Голову морило. Глаза смыкало. Ночь подступала упрямо, сдавливая подковой, и на ее раскрытом конце отмирал день.

Не ждите от нас невозможного.

Не судите строго.

Не рассчитывайте на нашу непреклонность.

Не пакостим – и на том спасибо.

Мы были сонные, добрые, пьяные и на всё согласные.

– Куда идем? – говорю.

Мой сокрушенный друг скосил на меня любопытный галочий глаз.

– Куда ты идешь, этого я не знаю. Но лично я к чуду лесному отправляюсь на пожрание. Будя! Потоптал землю.

– Станет оно тебе, – говорю, – есть дорожного человека. Дорожный человек костоват да суховат. Его вымыть, в баньке напарить, а уж потом на стол.

Набычился. Оглядел придирчиво. Поискал ответ.

– Вот я всё думаю, – сказал, – как бы его со света сбыть?

– Кого?

– Да тебя. Конем стоптать? Копьем сколоть? Живьем сглотать? То-то радости будет в Киеве!

А я на это:

– Государь наш царь Султан Султанович! Вы здесь стоите, того не ведаете: из Рахлейского царства вылетела птичка-невеличка, коготок востёр. Не сбывайте меня. Я, может, худым временем пригожусь.

Засуетился. Поискал лихорадочно. Нашел не сразу.

– Дочкя, – сказал, – за тебя пришел свататься князь Малкобрюн Датский. Желаешь ты с ним под венец?

А я:

– Батенька, – говорю, – я еще зелена-поди. Девка-то не человековатая.

Засмеялся. Отмахнул радостно.

– Посвистим?

– Посвистим.

Но губы расползлись киселем.

С пьяного какой спрос?..

Вечернею зарею, холодною росою, сырою землею, из поля в поле, в зеленые луга, в дольные края: летит птица за моря, бежит зверь за леса, бредет человек незнамо куда.

Добрый путь, да к нам больше не будь.

– Эй? – говорю, – а дорога где?

Видим – проселок перепахан. Как не было. Где плугом прошлись, где лопатой копано.

– Кака дорога? – сказали ворчливо. – Кака те дорога? Сроду не бывала.

Пригляделись: яма вырыта. Копань темная. Да шапки наружу торчат. Да дрына железная.

– Кто такие? – оттуда.

– Человеки.

– Проваливай!

– Ишь ты, грозен. Это у вас чего нацелено?

– Пукалка. Скороспешный пулемет.

А мы – веселы. Нам море по колено. Наши в поле не робеют и на печке не дрожат.

– Пукни разок.

Лязгнуло. Как затвором передернули.

– Да ты что! – завопил мой сокрушенный друг. – Туристы мы! Природой интересуемся! Достопримечательностями родного края!

– Вы, случаем, не уполномоченные?

– Здрасьте вам! Отродясь не бывали!

Затихли. Как призадумались.

А кругом уже мрак: ночь-ночью.

В ночи, что в мешке: хоть глаз выткни.

И мигнуло желтым по правую руку, как позвал кто.

– Ребята, – говорю, – вы черти?

Хохотнули.

– Когда как. Днем, на работе – точно, что черти. Ночью людеем помаленьку.

– Чего окопались?

– Тебя не спросили.

Гикнуло спереди. Затопало мягко. Песней расплескалось по полю:

...не ездите, дети,

во чужие клети,

будет вам невзгода,

будет непогода...

Наехали. Встали. Притихли. Сап лошадиный над головой. Звяканье уздечное. Пена ошметками. Голос властный.

– Кто на стрёме?

А из ямы – услужливо:

– Бздюх с Прищурой. Беспута с Распутой. Базло с Куроедом. Да Фуфляй – за главного.

– Кто на крючке?

– Эти. Люди мимоезжие.

– Откуда?

– Из города.

– Город, – приказал, – сжечь и головней покатить.

Сделаем! – рявкнули грозно и пошли на рысях. Песней плеснули:

...сели-засвистали,

коней нахлестали...

И нет их.

– Это кто был?

А из ямы:

– Карачун. Батько наш. Да его шиши.

– Куда подались?

– Кто ж их знает. Может, на Рязань, а то и на Берлин: это уж как разложится. Вольная бражка, гульливый люд.

Мы затоптались:

– Пройти можно?

– Можно, – говорят. – Которые не уполномоченные, тем можно. Да только мы не пропустим. Тут стойте. Карачун воротится, суд вам будет.

Мой сокрушенный друг и на это не сплошал:

– Воротится он вам, – ждите! Все города почистит: хрен чего останется.

Подумали. Бормотнули матерно. Полезли впопыхах наружу. Вслед собрались бежать.

– Эй! – заорал один, Фуфляй, должно быть. – Дозор не бросать. Батько шкуру сымет!

– Да кто он есть? Знать не знаем. Ты себе в яме кукуй, а эти мануфактуру подбирают...

– Ребята, – попросился мой друг. – Возьмите меня в атаманы. Я поведу вас на город, который еще не грабили. Никогда! Замки не отбиты. Ларцы не отомкнуты. Кладовые не тронуты. Девки не щупаны.

– Здрасьте, – сказал Фуфляй. – А я на что?

– Ребята, – заныл, – я лучше... Я поведу вас на свой дом. Кооперативный. Интеллигентный. Деятели искусств. В каждом холодильнике – початая бутылка. А то и две...

– Вреоошь! – загалдели. – Початая да недопитая? Мели больше!

– Мужики! – завопил Фуфляй. – Бздюх по правую руку. Базло – по левую. Не робей, ребяты, я за главного!

Потопали, плоскоступы, города брать.

Который на пути попадется, тому карачун.

– Ах! – закручинился мой сокрушенный друг, которым пренебрегли. – Удальцы. Шатуны. Пустоброд. Тать шаромыжная! Я бы их повел из квартиры в квартиру, с этажа на этаж. «Здравствуйте! Атаман Баловень. Вы меня не печатали? Жги, ребята! Аванс не платили? Круши, братцы!» А они на коленках ползают, они снисхождения просят. «Серванты не поцарапайте! Хрусталь не побейте! Собрания сочинений не растрясите!» Вот вам! Фига!... Слушай! – завопил в озарении. – Что-то давно у нас самозванца не было! Может, пора?.. Мы еще пойдем лущить ваши города!

Стоим в темноте.

Кругом перепахано.

Дороги нет.

Куда идти – неясно.

Друг мой корчится в бессильном величии.

И снова мигнуло желтым по правую руку. Да не один раз. Как поторопил кто.

2

Мы бежали на призыв, как бегут в атаку.

В темноте.

По минному полю.

С пулеметами заграждения, нацеленными в спину.

Внизу страх, впереди ужас, позади смерть.

Лезло в глаза. Цепляло за одежды. Хрустело под ногой. Сушьё-крушьё, дром-бурелом непролазный. И подмигивало, как подманивало. Как поваживало и подпруживало. Рыбой вело на крючке в подставленный уже сачок.

Стояла в низинке машина, травой обросла густо.

Занавесочки на окнах. Труба от печурки наружу. Дыра спереди фанерой забита. Завалинка подсыпана для тепла. Дверь мхом законопачена. А внутри – пуху натаскано, перьев, листа сухого вдосталь: лежбище, логово, укрытие на зиму.

Обошли, оглядели с сомнением: вроде наша.

В ночи не разобрать.

Сунули руку внутрь, зажгли лампочку, заодно отключили мигалку.

Лежали в машине двое, калачом свернулись в пуху, как собаки дворовые, нос в колени уткнули, и повизгивали легонько, мелко подергивали ухом, ногой сучили во сне.

– Это кто же такие, – чванливо сказал мой сокрушенный друг, – да в чьей же машине?

Гуднул что есть силы.

Взлетели. Головами врубились в потолок. Заметались по стенам. В тесноте переплелись конечностями. Руками загородились.

– Ты чё пугаешь?..

А мы – строго:

– Кто будете?

– Клохтун да ерестун.

– Какого племени?

– Сатанинского.

– Чем докажете?

– Поведением.

Нас не удовлетворило.

– Отгадку! Быстро! Маленький, красненький, на бабе сидел, на мужика захотел.

А они без промедления:

– Клоп!

– Верно, – говорю. – Вылазь из машины.

Вылезли. Жались друг к другу. Потирали озябшие коленки. Взглядывали боязливо. Друг мой прохаживался перед ними, как старшина перед строем.

– Так-так-так... С поста сбежали?

– Мужики погнали, – бормочут. – С ими свяжись... Сегодня их ночь! Мы уж тут, в дрёме, прокантуемся до весны...

– Да вы что! – говорю. – А миром владеть?

Развздыхались:

– Это не мы... Это мудреные черти. Алиох, Асмодеос, Антострапалос, Зерефер, – не нам, босоте, чета. Одним в яме сидеть, другим миром владеть.

– Ты погляди, – сказал мой сокрушенный друг. – Везде одинаково. Чего же тогда душу беречь? Для кого? Случаем не покупаете?

Тут он и появился, зыристый мужичок с пузатым портфелем. Как набежал впопыхах. Запыхался. Рот поразевал судорожно. Оглядел – обтрогал.

– Покупаем, – зачастил. – Новые и подержанные. Чиненые и ненадеванные. Латаные и перелицованные. Получите задаток!

– Ха, – увильнул мой друг. – Да я не продаю пока...

Но тот уже дергал антенну из портфеля, выпрастывал микрофон на веревочке.

– Намазывается, – передал в эфир. – Созревает помаленьку.

Тут он увидел двух дезертиров.

Они оседали заметно на ослабевших ногах, клацали без остановки зубами.

– Ну, – сказал зловеще. – Что мне теперь с вами делать? Кого в меду утопить, кого в пепле удушить?

Те и попадали на коленки, заскороговорили с перепугу в свое оправдание:

– И при Прокопе кипит укроп. И без Прокопа кипит укроп. И ушел Прокоп, а кипит укроп…

– Вы мне зубы не заговаривайте, – сказал брезгливо. – С Прокопом разберемся отдельно. Марш в яму!

– Да там мужики, – заканючили. – С пукалкой... Лучше уж тут кончи!

– Нет, – говорю, – мужиков. Города пошли брать. Областные и районные центры. Вряд ли теперь вернутся.

– Ах, – позавидовали. – Вот бы и нам с ими...

Пошлепали во мрак безо всякой охоты.

– Распустились, – сказал мужичок. – Разбаловались. Времена пошли – пугнуть некем.

– А раньше как?

– Раньше? Попом пугали. Монахом. Первым прохожим. Закрестит ужо! Я вам так скажу: естественный был отбор. Выживали сильнейшие. Богатыри. Летуны. Трупоядные бесы. Леший Володька! Чирий Василий!! Ты ему слово, он тебе семь. Ты ему семь, он тебя в ад. А нынче кто? Шалды-балды. Умирашки. Заморенная коровья смерть. Мельчаем и вырождаемся, граждане. Я вам больше скажу: где людям плохо, там и нам неладно.

Но мы уже лезли в машину.

На согретое еще место.

Бухнулись в пух. Зарылись в перья. Подсыпали с боков лист. Заночуем себе до весны.

– Я не прощаюсь, – сказал мужичок. – Только свистните.

– Носом, – пообещал мой друг. – Только носом.

И засопели согласно.

3

Мы опускались в сон, как в бережно подставленные ладони.

Как с дальних, холодных небес в пышные, податливые снега.

Как высохший, истоненный лист в зеркало лесных вод.

Как воспаленной и обожженной кожей в сладкую остуду тишины и слабости.

И вот уже мы задергали ухом, засучили ногой, взвизгнули легонько под первое, зыбкое еще сновидение.

Шорох прозвучал обвалом. Каменной осыпью. Взрывом порохового погреба. Согласованным воем драных, шелудивых котов.

Мы распластались на стенках машины. Безумным глазом ввинчивались в темноту. Отгораживались руками. Отпихивались ногами. И что-то упрямо шуршало снаружи, старательно и с натугой.

– Включи фары, – прохрипел мой друг.

Я включил.

Гриб лез из земли. Гриб пробивался упрямо округлой головкой. Гриб раздвигал спекшуюся почву, переплетение трав, коркой ссохшийся лист. Гриб вырастал на глазах, храбрым одиноким солдатом в красном, туго натянутом колпаке.

– Ха, – сказал мой друг, позабыв про страхи. – Неплохо бы и поесть...

Самовар у нас был. Вода в канистре осталась. Гриб срезали под корень. Крупица нашлась в рюкзаке. И лаврушка. И соль в тряпочке. Мигом спроворили супец, гриб с крупицей, и дух пошел из самовара – на все окрестности. Густой. Сытный. Наваристый. Проглоти язык.

– Тебе, – сказал мой друг и черпнул поверху жижицы.

Сунулась из темноты рука, ногти сто лет не стрижены, миску подставила под черпак.

– Это еще кто такой?

А оно сопит, слюну сглатывает, рожу отворачивает старательно.

Пришлось отлить супчику.

– Мне, – сказал мой друг и черпнул понизу гущицы.

Сунулась из темноты другая рука, шерсть сто лет не чёсана, тазик подставила под черпак. Пыхтит, кряхтит, рожу подолом перекрывает.

Плеснули и ему.

Тут и пошло. Тазик за тазиком. Не разглядишь кому! Последними сунулись две руки, лохань держат бездонную. Им остатки пошли, отлили через край. А они чавкают вокруг, давятся, урчат довольные. Чуем, удался супец. Супец что надо. Угодили. Самое оно объеденье. А попробовать – очередь не дошла.

– Эй, – говорю, – а нам чего?

– Другой сварим.

Самовар у нас был. Вода в канистре осталась. Крупицы еще нашлось. И соли с лаврушкой. Мигом спроворили новый супец, вода с крупицей, и дух пошел от самовара – пожиже прежнего.

– Тебе, – сказал я и черпнул поверху.

Снова сунулась миска: за сладкой добавкой. Сунулась за ней другая: по то же дело. И пошло – только черпаком махай! Вылезла напоследок лохань о две ручки: туда остатки ушли. И опять они чавкают, чмокают, схлебывают, как стенки языком вылизывают. Ничего супец. Могло быть и хуже. Не так наварист, да так горяч. А хлебнуть – опять нам не достало.

– Вари еще!

Самовар у нас был. Воду вылили до капли. Лаврушка еще нашлась. Мигом спроворили супец, вода с лаврушкой, и духом не потянуло от самовара, ни на самую малость. Такой суп только пучит пуп.

– Ну, – говорю, – есть желающие?

А они икают, поганцы, морды воротят, рыгают, вздыхают сытно, зубом цыкают в ночи: набуровились, чужеспинники, за наш счет.

– Станут они тебе, – сказал мой сокрушенный друг. – Станем мы им.

Полез обратно в машину.

– Туши фары!

И снова мы лежали в пуху. Дрема утягивала неприметно. Руки отпадали с ногами. Голова без забот.

– Поначалу, – заворковал он из забытья утомленным шепотом, – едят горячее. Щи, борщ, взвар, селянку с похлебкой, ушку стерляжью. Супы не едят. У супа ножки жиденьки. За горячим идет холодное: стюдень, дрожалка, желе. А там и тельное: котлеты, колобки из рыбы, визига с икрой, белая рыбица паровая. Потом жареное: гуси с журавлями, лебеди с цаплями, курята с утятами, кулики да тетерева. Кушайте, гости, не стыдите, рушайте лебедя, не студите. А там и оладьи, блины с маслом, кисель с патокой. Вино, ренское, рамонея, балсам, тентин, и браги, и бузы, и квасу, и меду переваренного от пуза... Слушай, – подал голос. – Чего это они на супец навалились? Как оголодали, сто лет не ели.

– Проваливаются, – пояснил я. – Сквозь землю. Всякую осень, до весны, в Ерофеев день. И на дорожку – горяченького.

– Ты-то откуда знаешь? – шепнул без сил.

И посвистел расслабленно: сначала губами, потом носом.

– Знаю, – шепнул я и тоже посвистел.

– Ты черт, – сказал убежденно. – Опрокидень. Змея Гарафена. Будешь проваливаться – меня не забудь.

Заснул окончательно.

Тут я подумал, что неплохо бы встряхнуться, вылезть из машины, пойти прямо, куда глаза глядят, куда душа зовет, куда ноги несут. И я встал, и вылез, и пошел, а впереди расстилалось поле травяное, небо голубое, мягкость трав несказанная, и вместо солнца на небе оконце отворенное, а в нем женщина – на лицо кругла. А я всё шел к ней, шел, шел и шел...

– Ах, парень, парень, куда же тебя несет нелегкая?!..

4

Шорохом развалило тишину.

Разломило мир.

Разорвало воздух.

Страхом обвалилось на головы.

Мы бились спросонья в тесной коробке, как заживо погребенные в темноте-духоте, отчаянно колотили руками-ногами, и рот залепляло тягучим сиропом ужаса.

– Включай фары!..

С треском вылетела фанера из окна. Ночным воздухом остудило лбы. Мир встал на место: верх опять был верхом, а низ низом.

Человек стоял перед нами. Белесый. Безликий. Колыхался на ветерке. Смывался с краев. Чуточку, пожалуй, просвечивал. Глядел, щурился несмело, рукой оправлял рассыпчатые волосы, а они падали, ссыпались на стороны, никак не могли уложиться.

Свет плескался в темноте.

Выгораживал призрачное пространство.

Привычное делал неузнаваемым.

А мы прилипли к окну, как прилипают в батискафе, на дне моря, на чудовищной глубине, и глядят с пугливым восторгом на диковинные существа, что выплывают на свет из мрачной, немыслимой бездны.

– В старину везде леса были, – сказал он и молчал потом долго.

Мы тоже молчали. Затаенно ожидали продолжения.

– Чего бы я вас спросил... – сказал, как подумал вслух. – Послал царь сынов за Жар-птицей. Иван-царевич обманул царя Далмата и получил коня златогривого. Обманул царя Кусмана, получил Елену Прекрасную. Обманул царя Афрона, получил Жар-птицу. Старшие братья обманули потом Ивана, а их за это волк разорвал. Иван нечестно, и братья нечестно. Ивану – царство, а братьям – смерть. Где же справедливость?

Мы так и присвистнули от восторга.

На свист появился зыристый мужичок, стал пояснять с ходу:

– Веня-каженник, светлый пьяница. Нежный лирик, загульная. тоскующая душа. Не то делает, что видит. Не то говорит, что слышит. Утром пьет, днем спит, ночью по полям гуляет.

– Почему ночью? – всполошились мы.

– Темноты боится.

– Так днем же нету темноты! Пускай днем и гуляет.

– Днем-то, – сказал Веня, – еще больше... Раскинули печаль по плечам да пустили сухоту по животу.

Задумчивая тоска. Уныние. Тихое отчаяние. Волосы ссыпались на стороны, и он их уже не оправлял.

– Чего бы я вас спросил... – и помолчал. – Вот написали в книге, будто человек слышит свой голос не так, как слышат его другие. Может, и слова не те? И смысл не тот?

Мы так и подпрыгнули от удовольствия.

– Веня-каженник, – пояснил мужичок. – Живет машинально. Свет не мил, жизнью не дорожит, хозяйство не ведет. Не ленив, но задумчив. Имеет скверную привычку додумывать до конца.

– А когда додумаешь, – сказал Веня, – чего тормошиться? Пчелы роятся, пчелы плодятся, пчелы смирятся...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю