Текст книги "Грудь четвертого человека"
Автор книги: Феликс Рахлин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Глава 19.Уникаускас
Ну, с «моряками» проблема сложная. Если сам призывник не признается медкомиссии в своем недостатке (а многие признаться просто стесняются или, как Локота и Шатуров, намеренно скрывают заболевание, надеясь именно в армии получить действенное лечение), то поди проверь, работает ли у парня внутренний «будильник». Ну, а еще тяжелее проверить жалобы: может, он просто не хочет служить.
А вот как могли призвать Уникаускаса?!
Этот литовец прибыл в том же прибалтийском эшелоне, что и
"фриц-ганс" Нойекайтис – тот, кому поменяли шапку на пилотку. И так же не знал по-русски ни слова. Более того, перед призывной комиссией он предстал глухим на одно ухо! Комиссия, озабоченная планом призыва, закрыла на это и глаза, и уши. Но, как видно, у парня был двусторонний отит; в течение 30-дневного пути, в продуваемом дорожными сквозняками товарном вагоне он простудился и оглох на второе ухо. Оглох – совсем, тотально!
Литовец попал в положение для себя трагическое, а со стороны – трагикомическое. Мало того, что он, крестьянский парень из литовской глубинки, по-русски не знал ни бельмеса, но если бы и знал, то не смог услышать. Как прикажете с ним общаться? Пока еще он был в карантине, рядом всегда оказывались соотечественники, и то, что командир отделения, взвода, старшие офицеры скажут, переводили ему письменно на бумаге. Но вот всех распределили по батареям, и задача общения с глухим стала гораздо сложнее: не всегда рядом оказывался другой литовец. Да ведь и не приставишь к несчастному адъютантанта-переводчика. Нельзя было и позавидовать командирам этого глухаря: в наряд его не пошлешь, обучать солдатской науке – невозможно. Даже дневальным возле тумбочки в казарме не поставишь: обязанность дневального – при появлении любого начальника, от командира данной батареи и выше, скомандовать: "Батарея – смирно!"
Так Уникаускас ведь и этого не сумеет…
Назначили беднягу вечным уборщиком. Батарея на занятия ушла, а он знай метет и метет, под койками да по проходам рачком ползает. И всегда тихий, спокойный, покорный. Поскольку он ничего не слышал и сказать не мог, солдаты – в лад с фамилией и обстоятельствами – дали ему хотя и весьма непристойное, но чрезвычайно выразительное прозвище "Нихуаускас". – "Выражается метко русский народ!" (Н. В.
Гоголь).
Казалось бы, картина ясная: надо срочно освидетельствовать человека и, если он и в самом деле глух, как тетерев, то немедленно отправить домой, а если выявится, что это симуляция, – судить подлеца. Но это только в кино армия предстает как точный механизм:
"Прибыть ровно в восемнадцать ноль-ноль!" – "Слушаюсь!" – "Так точно!" – "Никак нет!" Вообще-то, на самом деле эти формулы изрекают на каждом шагу, но на практике нередко встречаешь страшное разгильдяйство.
У меня разбились очки, и доктор Мищенко обещал свозить в госпиталь, в Ворошилов, чтобы выписать там рецепт и заказать новые.
Долго пришлось ждать, когда он соберет несколько человек на консультацию к специалистам. Наконец уже в разгар зимы "кворум" сложился, лейтенант посадил нас в будку "доджа", и мы поехали. Был среди нас и "Нихуаускас" – сидел безучастно и молчал. Да и не с кем ему было даже "переписываться": других литовцев в машине не было.
Поездка стала для нас замечательным развлечением. Мы впервые за много месяцев оказались в городе. Мищенко разрешил даже зайти в универмаг, предупредив лишь, чтобы не попадались на глаза патрулю: одеты мы были не по форме. У меня на ногах, например, были валенки, что допускалось лишь в карауле и в походе. Но здесь, в центре города, положено было ходить лишь в сапогах, да притом – до блеска надраенных. В Приморье (и не только в нем) города были напичканы войсками, патрули свирепствовали. Ворошилов-Уссурийский, где, помнится, находился штаб Пятой армии, не был исключением.
В магазине мы разбрелись, я отбился от товарищей и, считая, что они уже ушли, вышел на улицу. Прямо на меня надвинулся патруль – офицер и двое солдат. Без очков я не сразу их разглядел, но, заметив,. сразу же нырнул обратно в магазин – и вышел через другую дверь… прямо в объятия той же тройки.
– Товарищ солдат, предъявите увольнительную…
– У меня нет: я не в увольнении, меня полковой врач сюда привез на консультацию…
– А зачем же вы вошли в магазин? И почему нарушили форму одежды?
Короче, увезли они меня в комендатуру. Но следом явился наш
Мищенко. Стал показывать свои документы, список привезенных на консультацию в госпиталь, выдумал, будто я без очков ничего не вижу, поэтому отбился от своих и в поисках группы случайно забежал в магазин… Словом, отбил меня доктор у коменданта!
Уникаускас все это время, сидя в машине, сохранял безучастный вид. Приехали в госпиталь, вошли в приемное отделение – небольшую комнату с лавками у стен. Выяснилось, что надо подождать. Ждет и наш глухой – ко всему равнодушный, тихий, спокойный… Вдруг на всю комнату раздался звон рассыпавшейся денежной мелочи – целая пригоршня монет выпала из кармана нашего доктора, когда он вытаскивал оттуда носовой платок. Ребята бросились ее подбирать -
Уникаускас даже не оглянулся. Доктор, все время выделявший меня из других и, как я заметил, именно мне демонстрировавший свою медицинскую компетентность, объяснил:
– Это я нарочно из кармана горсть монет выбросил: есть такой прием проверки слуха. Если человек симулирует глухоту, а на самом деле слышит, то от неожиданности непроизвольно бросается на звук просыпавшейся мелочи – и тем себя выдает.
"Что за глупости! – подумалось мне. – Привез человека на экспертизу – и сам же устраивает ему зачем-то предварительную проверку. Так ведь там, в полку можно было опыт проделать: разоблачил бы симуляцию – и сюда везти было бы незачем…"
(Через несколько лет вспомню этот случай, впервые прочитав рассказ "Иваны" из бабелевской "Конармии": дьякона Ивана Аггеева призвали в Красную Армию, он сказался глухим, и бойцу Акинфиеву, тоже Ивану, поручили отвезти его в Ровно – "на испытание". Но
Акинфиев по дороге сам "испытывает" тезку, время от времени стреляя у того под самым ухом – то под левым, то под правым. От этого симулянт, еще не доехав до комиссии, и в самом деле оглох!)
Уникаускаса в госпитале оставили на обследование и хорошенько проверили (уж, наверное, не доморощенным, мальчишеским способом нашего полкового эскулапа). Глухота подтвердилась. Несчастный был комиссован. Но как же отправить глухого за десять тысяч верст в
Литву? Одного – нельзя! И в сопровождающие ему дали Карначева.
Ефрейтор Карначев был писарем "секретки". Это означало, что он проверен органами, допущен до всех военных тайн, какие там, в секретной части штаба, хранились. Такие люди – обычно хорошие службисты, на них лежит печать удачи и благополучия. Карначеву с этой командировкой повезло: "батя" (командир полка) разрешил совместить ее с отпуском, с выездом на родину. Старший писарь был родом откуда-то из среднерусской деревни, – кажется, Калужской или
Рязанской области.
– Отвезешь этого глухаря, – сказал "батя", подполковник Якимов, – и поезжай к родным на десять дней: заслужил!
Примерно через месяц ефрейтор вернулся – и вот что рассказал.
В дороге сопровождаемый вел себя спокойно, никуда один не уходил, ни с кем не общался, сидел молча все десять дней пути до Москвы, а там еще сколько-то – до Литвы. Аккуратный, вежливый, деловитый и трезвый Карначев, плечистый коротышка, добросовестно и заботливо ухаживал за массивным, рослым, но таким беспомощным литовцем… Так спокойно доехали и до райцентра, а потом – уж не помню на чем – и до хутора, где Уникаускас жил, пока не призвали.
– Вот входим мы во двор его родного дома, – рассказывал ефрейтор.
– Дом большой, просторный, хозяйство, сразу видно, справное, двор огромный, сараи, хлев; куры по двору бродят, в хлеву какая-то скотина стоит, в углу двора молодой мужик по хозяйству возится. Тут же и куча дров – наколотых и еще в чурках, и топор брошен… Как вдруг наш Уникаускас хватает в руки топор – и, занеся его над головой, бросается на этого мужика. Тот, лишь его заметил, – бежать, этот – за ним! Братцы, честно признаюсь: я было растерялся. Вот уж чего не ожидал – того не ожидал! Ну, что делать? Кого на помощь звать? И на каком языке?! А наш глухарь все бегает за братом
(оказалось, это брат его родный!), брат от него убегает – как в догонялки играют! И я тоже за ними побежал. Кричу: "Брось топор!
Брось топор!", да ведь он и не слышит, и по-русски – ни хрена…
Сам что-то кричит, но по-ихнему, глаза кровью налились… Тут на весь этот шум прибежали то ли соседи, то ли родня, мы вместе отняли у него колун…
Уж после-то мне объяснили по-русски: наш-то ведь хронически больной был на уши. А его все-таки забрили. И он решил, что это брат родной так подстроил. Может, и правильно решил: у них там какие-то дела крестьянские, споры о наследстве, между братьями несогласие. Он считает – братец взятку дал военкому, чтобы его, нашего-то, призвали и чтоб в свою пользу верней куш отхватить.
Стало быть, глухарь все дни в поезде мечтал о том, чтобы с братом расправиться. Укокошить его хотел. Вот вам и Нихуаускас!
Глава 20.Молодостьдедовщины
Какое место заняла «дедовщина» в последние десятилетия Советской
Армии (а потом и в жизни ее наследниц – армий России. Украины и т. д.) – современному читателю рассказывать не надо: он ее, дедовщину и сам так или иначе изведал – на собственных ли боках и шее или на опыте сыновей, братьев, других близких. Напрасно кое-кто пытается убедить себя и других, что это – нормальное явление, без которого нельзя обеспечить воинскую субординацию и уважение младших к старшим. Соглашусь, что в психологии любого человеческого сообщества расслоение по стажу, опыту, возрасту, бывалости – заранее существует, так что даже залезшие раньше других в набитый людьми транспорт чувствуют свое преимущество перед теми, кто этого сделать еще не успел. И все же в здоровом общественном организме униженность новичков бывалыми – не возобладает: такая сепарация искусственна и опасна, она может возникнуть только на болезненной почве, в условиях начавшегося разложения общественных основ, именно как способ насильственного, принудительного удержания "дисциплины", как инструмент подчинения слабых – сильными. Такие иерархии возникали и раньше в различных выморочных сообществах: бурсах, партиях каторжан, концлагерях. В подобных, наполовину или полностью уголовных,
"шоблах" этот "порядок" всегда поддерживают начальники: он им выгоден, так как помогает сохранять влияние и власть.
На фронте, где молодой и старый солдат в любую минуту были равны перед угрозой смерти, ветеран, мне кажется, не имел исключительных прав и преимуществ перед необстрелянным новичком. А если и имел, то лишь право и авторитет опыта. Они оба: старик и юноша – одинаково вооружены. И если первый позволит себе куражиться над вторым, унижать поминутно его достоинство, не ставить ни во что, оскорблять и заставлять себе прислуживать, то в бою рискует получить пулю себе под лопатки. Конечно, могли быть – и бывали наверное – исключения.
Но недаром ни в одном сочинении о минувшей войне – даже в таких правдивых и откровенных, как "В окопах Сталинграда" В. Некрасова или военная проза Василя Быкова, – мы не найдем и подобия рассказов о дедовщине. Напротив, эти писатели, никак не склонные к лакировке действительности, показывают нам армейское ли подразделение, партизанский ли отряд как одну дружную семью, в которой, как и в каждой семье, есть, конечно, и острые коллизии, и свои герои, и свои негодяи, трусы, просто малодушные люди, но нет и тени вражды и притеснения старослужащими солдатами – молодых…
В Советской Армии 1954 года я такое притеснение сразу почувствовал. Оно не имело еще столь резких и крайних форм, какие приобрело в 70-е годы и позднее, однако ощущалось уже весьма отчетливо. С первого дня над нами, "фазанищами", возымели власть не только поставленные нами командовать вчерашние выпускники полковой школы (что, в общем-то, естественно, хотя они пока что по званию были вполне равны с нами), но и такие же, как мы, рядовые старших лет службы.
Бывало, нас, новичков, старшина (или помкомвзвода) поднимает в шесть утра, подгоняет, тренирует на скорость одевания и т. д., а старослужащий Витька Андреев, или Киселев, или Суворин, или даже смирный, конопатый ефрейтор Федоров спят, накрывшись с головой одеялом, и досматривают ночные сны. Некоторые новенькие пытались сослаться на их пример, возражать, возмущаться: "А чего ж они лежат, товарищ младший сержант?!" Иной раз обращались с подобным возражением и к кому-либо из офицеров. Но всегда звучал примерно одинаковый ответ:
– Он – старослужащий, а тебе еще служить, как медному котелку!
Общаясь с офицерами, служившими в армии еще во время войны (а у нас в полку были и фронтовики), можно было без труда реконструировать процесс зарождения особого авторитета и вытекающих из него привилегий старослужащего солдата. После окончания войны многих из рядового и сержантского состава не увольняли в запас по несколько лет. Утомленные, издерганные службой люди нервничали, томились, ждали. Офицерам (в том числе и политработникам) трудно было привести их к повиновению, иначе как создав пусть и неофициальные, но преимущества. Между тем, потихоньку, медленно, но армия все же разгружалась от выслуживших двойные, тройные, четверные сроки, им на смену приходили новобранцы, не изведавшие ни обстрелов и походов, ни даже бытовых солдатских трудностей. Не делать различий между остававшимися служить ветеранами и зелеными новичками командиры никак не могли. Они всячески попускали первым и усердно гоняли вторых, подключая старослужащих к "воспитанию" призывников. В такой обстановке появление неравенства молодых и "старых" было неизбежным.
Однако и в "мое" время далеко еще было до расцвета дедовщины, до ее превращения во всеармейскую, всесоюзную язву, до прочного и почти что узаконенного (не уставами, а тем, что подчас гораздо сильнее любых официальных уложений: общепринятым, вошедшим в привычку обыкновением)правилажизни и службы По крайней мере, у нас в полку не было случая, чтобы новенький прислуживал "старичку", чистил ему сапоги, пришивал подворотничок и т. п. Подвохи и розыгрыши носили шутливый, хотя порою и довольно жестокий характер (например. спящему могли поджечь вставленную между пальцев ноги бумажку, и он во сне начинал сучить ногами: так называемый "велосипед")… Но введенного последующим развитием института "рабства" молодых и владычества "дедов" – пока что не наблюдалось.
Да и самого слова "дед", "дедовщина" еще не было. Но явление уже родилось, и для него стихийно искали термин. Через много лет после возвращения я обнаружил записную книжку с конспектом своего выступления или доклада на комсомольском собрании. К середине второго года моей службы у нас объединили радиовзвод с телефонным, создав единый взвод связи, и образовали одну комсомольскую организацию "взводов боевого обеспечения", включив туда и взвод разведки. Она стала самой большой в полку, превысив по численности комсомольские организации каждой из четырех батарей. Совершенно неожиданно секретарем выбрали меня.
"Комсомольский вожак" в армии – фигура весьма декоративная. Даже комсорг полка, а ведь я был всего-навсего комсоргом подразделения. И однако у меня появились кой-какие специальные заботы и даже трудности. Самая существенная заключалась в том, что особенности
"комсомольской демократии" в армии (как и "демократии партийной") исключают критику снизу служебных действий начальников. То есть, имея звание рядового, я мог критиковать любого сержанта за то. что он, скажем, напился и буянил, но у меня не было права выступить на собрании против его недопустимо грубого отношения к подчиненным.
Но комсомольские собрания надо было проводить, на них надо было что-то говорить… Вот к одной из таких моих речей и сохранился набросок плана. Там отдельным пунктом записано "стариковство". Позже в общесоюзном масштабе его назовут "дедовщиной". (У нас почти не говорили "дед" – все больше "старик").
Еще в начале службы, стоя дневальным у тумбочки в расположении своего взвода, я однажды наблюдал, как поздно ночью отделение одной из батарей после отбоя мучилось, «воспитывая» одного из своих товарищей. То ли он нагрубил сержанту (командиру отделения), то ли в чем другом провинился, только из-за него этот сержант, пока все другие солдаты спали, гонял свое отделение по гарнизону. Виноват один – отвечают все! Это правило круговой поруки тщательно внедрялось в сознание солдат и должно было помочь командиру настроить их против нарушителя. Все устали, всем хочется спать, а тут – ступай на улицу и бегай с высунутым языком по дороге, а иногда и прямо по сопкам, только лишь из-за того, что этот долболоб «уперся рогом» и не хочет повиниться перед командиром отделения, не хочет покориться обстоятельствам.
– Проси прощения! – требует сержант перед строем у провинившегося. Солдат упрямо молчит. – Напра-во! – командует сержант всему отделению (а это человек пять, среди которых и парочка старослужащих). – Шагом – марш! При-готовиться к бегу! Бегом – марш!
Вернувшись после очередной пробежки, все злы не на сержанта – да и не имеют они права протестовать против "служебной деятельности".
Они рвут и мечут на своего товарища. А уж особенно – старослужащие:
"Ах ты, фазанина гребаная, Че-Пэ ходячее! Тебе еще служить и служить, а ты права качаешь! Из-за тебя, падла, и нам покоя нет".
Объявленный сержантом нарушителю наряд вне очереди и приказание вымыть сейчас же ночью пол в казарме они воспринимают как акт справедливости. Но солдат, защищая свое человеческое достоинство, выполнять такой наряд отказывается. Между прочим, он тоже хочет спать! Тогда сержант приказал своим подчиненным прикрутить проволокой к рукам непокорного мокрую половую тряпку… И я сам видел, с какой готовностью бросились товарищи нарушителя выполнять это приказание самодура-отделенного… В конце концов, виновник вымыл-таки пол: обломали строптивца. "Не таких обламывали"…
Был у нас во взводе связи командир отделения младший сержант
Кочуг – обрусевший молдаванин из Донбасса. У него под началом состоял новобранец Матиещук. Оба – маленькие, черноголовые, только командир плотнее, солиднее, старше, а подчиненный – щупленький пацан. Он один составлял весь наличный штат отделения, которым Кочуг командовал. На беду Матиещука, сержант ему попался болезненно властолюбивый, придирчивый. Он своего единственного подчиненного каждый день напролет "строил", "ровнял" (по ком?!), тренировал: на скорость одевания-раздевания, на время и безупречность заправки постели, на аккуратность подшития воротничка, на блеск пуговиц и ременной пряжки… Вся казарма, бывало, потешалась этой картиной.
Несчастный Матиещук, по три раза перешив подворотничок, неоднократно выполнив команду: "Равняйсь! Смирно! Вольно! Ложись спать!
Отставить!" – снова и снова одевается и раздевается. Собравшиеся вокруг или уже улегшиеся по своим койкам солдаты хохочут, кто-то, сочувствуя замордованному "фазанчику", стыдит ретивого Кочуга:
– Слышь, ты, младшой, имей же совесть: совсем загонял парня!
– Прошу не вмешиваться, – шипит "младшой.– Я все требую согласно уставу. Рядовой Матиещук – подъем!!!
Что тут скажешь…
Но Матиещук еще в рубашке родился. – он, может, сейчас и сам с улыбкой вспоминает, как его учил сержант уму-разуму. А вот его товарищ по эшелону и даже, кажется, земляк, колхозник откуда-то с
Волыни, из Хмельницкой области, с очень похожей фамилией Матвейчук, попал в переделку похуже. Я бы и не узнал об этом. если бы не еще один из молодых – молдаванин Андриуца.
Ушастый, мальчишистый Андриуца служил в радиовзводе и тоже, как я, радиотелеграфистом. Летом моего второго года службы, а его – первого, мы были вместе на лагерном сборе радистов. Мне запомнилось, как он угостил меня молдавской брынзой, присланной ему из дому в посылке. Наученный историей с "молдавским" вином, я с большой опаской вознамерился попробовать предложенный продукт – но тут же отказался: брынза воняла нестерпимо! Андриуца не обиделся – и на моих глазах съел все сам.
Именно он доверил мне страшную тайну, предварительно взяв с меня слово, что я его, Андриуцу, не выдам: наши сержанты из взвода связи и взвода разведки вместе со старослужащими солдатами до того усердно
"тренировали" и "воспитывали" телефониста Матвейчука, что тот однажды потерял сознание…
Матвейчук, рыхловатый крестьянский парень из глубинного села
Хмельницкой области, добродушный и спокойный, не справлялся с упражнениями по "физо". Кто-то из сержантов требовал, чтобы он поднатужился – и вылез-таки на турник, но у парня не получалось. И он сказал что-то, сержанту не понравившееся. Тот позвал товарищей, и они вместе повели Матвейчука на сопку, предварительно заставив надеть вещмешок с поклажей, взять карабин – короче, снарядив его по полной боевой "выкладке". В таком виде они принялись гонять его по сопке вверх-вниз, пока слабый здоровьем хлопец не упал в обморок.
Решив, что он притворяется, сержанты еще попытались силой проволочь солдата по земле, но, убедившись, что обморок – настоящий, испугались – и притащили его в каптерку взвода связи – маленький домик напротив казармы. Там они стали приводить его в сознание… как вдруг вошел в каптерку сам старший врач полка – к этому времени уже старший лейтенант – Мищенко. Увидав, что они колдуют над лежащим без сознания солдатом, врач спросил, в чем дело. Кто-то из сержантов догадался, как втереть ему очки:
– Да вот, товарищ старший лейтенант, Матвейчук сбегал самовольно в Чернятино, там напился – хотим его вытрезвить…
– Представляешь, Рахлин, – говорил мне Андриуца на ломанном, но бойком русском, – врач даже не подошел, не проверил. А еще доктор!
Но сержанты – вот какие злые (Андриуца еще не выучил слово
"подлые"): сами его замучили – и говорят: "напился"! Это они – пьяницы. А он и не пьет совсем.
– Я тебе рассказал, потому что ты – комсорг, – объяснил молдаванин. И снова взял с меня клятву: никому я не должен рассказывать, от кого узнал эту историю. Но тут же и заявил: по его мнению, я как комсорг должен что-то сделать, чтобы такие истории не повторились.
Как мне надо было поступить? Молчать нельзя: доверие товарища и – пусть кто хочет, теперь посмеется надо мной – пост комсорга не позволяли мне оставить дело без последствий. Но, будучи рядовым солдатом, я и не имел права «вмешиваться в служебную деятельность» старших по званию и должности. Устав не запрещает обратиться с любой жалобой, но – соблюдая субординацию: сперва спросить разрешения у командира отделения, потом – у командира взвода, потом… и так далее. Каждый, конечно, поинтересуется содержанием жалобы – и она неминуемо застрянет в самом начале пути. Раз в год, на инспекторской поверке,. имею право обратиться через головы всех к поверяющему – он спросит перед строем: нет ли жалоб? Но ближайшая такая поверка – в декабре, а сейчас лето.
Плюнув на последствия, пошел к освобожденному парторгу полка, которым к этому времени стал капитан Гриша Шутовских (имя и фамилия изменены).
Маленький круглый белоголовый улыбчивый добрячок, Шутовских был всеобщим любимцем в полку, солдаты ему особенно доверяли: было в нем что-то очень свойское, домашнее, закадычное. Гриша (так за глаза его называли солдаты) мой взволнованный, сбивчивый рассказ принял с доверием, обещал сохранить источник (то есть меня самого, а до
Андриуцы он доискиваться не стал) в безусловной тайне – и слово сдержал. Не знаю, что и как он говорил участникам истязания
Матвейчука. Но не только не повторялось больше ничего подобного, а вообще сержанты наши стали вести себя как-то мягче, от чего вся обстановка во взводах боевого обеспечения лишь выиграла.
Хотя, может быть, какие-то сведения все же просочились, потому что я почувствовал на себе какую-то отчужденность сержантов, их ко мне настороженность. Однако к тому времени я уже готовился к сдаче экстерном офицерских экзаменов, потом сдал их – и запахло для меня досрочным увольнением в запас.
Я этих сержантов здесь даже не назвал ни разу по фамилии, они остались для читателя просто бесплотными пятнами, фигуры не имеющими. Но для меня облечены в живую плоть воспоминаний.
Вот, например, сержант Гришин. Как-то раз на занятии по строевой подготовке этот маленький носатенький деревенский паренек с семью классами образования обучал нас, молодых, оружейным приемам с автоматом Калашникова. Но пользовался при этом наставлением по автомату ППШ. Этот автомат носят за плечом на ремне стволом вниз, а
"Калашников" – наоборот, стволом вверх. Поэтому строевые приемы с ними совершенно разные. Сержант этого не учел,. и у него получалось, что. "Калашниковы" должны были в определенный момент очутиться у нас стволами вниз. Это было явное недоразумение, и я, желая его натолкнуть на осознание допущенной ошибки, стал одолевать его вопросами. Не понимая логику моего рассуждения, он с сердцем сказал:
– Какой же вы тупой, Рахлин!
Младший сержант Здобнов, могучий сибиряк, был одного со мной года призыва, но – весеннего, и успел побывать в Китае – в Порт-Артуре или Дальнем, откуда вскоре советские войска были выведены по просьбе китайского правительства. Группу солдат оттуда перевели тогда в наш полк – среди них и Здобнова. Это был горлохват, на сборах радистов он пил на моих глазах разведенный в кружке тройной одеколон. Звание
"младшого" ему присвоили без учебы в сержантской школе – за ретивость в службе. "Обучать" Матвейчука им помогал ефрейтор третьего года службы Кочеров – удивительно способный радиотехник, но нахальный и беспринципный человек. Их бы воля – уж меня бы не пощадили. Шутовских это понимал – и принял какие-то свои меры. Как видно, крепко их напугал. Авторитет партии как всесоюзного
"организующе-мобилизующего" пугала был еще достаточно велик.
Бедный, бедный Матвейчук! Тогда мне удалось отвести от него неправый гнев сержантов и "стариков". Но Бог ли, Сатана ли, просто ли Судьба – кто-то над нами крепко его невзлюбил. Однако об этом рассказ впереди.