Текст книги "Грудь четвертого человека"
Автор книги: Феликс Рахлин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
Получилось как раз во-время. Осенью 1954 года все перестраховочные ограничения сталинских времен относительно призыва в армию были отменены: сняли запрет с имевших судимость, с советских граждан «неблагонадежных» национальностей (каковыми считались, например, немцы, румыны, венгры и представители других нацменьшинств, чьи собратья за рубежом имели свою государственность; евреи такого «иммунитета» не имели, но в определенные части их все-таки не брали…) Перестали осторожничать и с детьми «врагов народа», вот почему в конце сентября 1954 года пришел, наконец, и мой черед. Впрочем, подробности – впереди. А здесь скажу лишь, что вскоре после моего отъезда в армию неожиданно освободили из лагеря маму. Шла разгрузка ГУЛАГа, ее «дело» пересмотрели – и вместо десяти лет, полученных ни за что, дали – тоже ни за что! – пять. А такой срок подходил под амнистию 1953 года. Впрочем, около пяти она успела-таки отсидеть. Мама вернулась в Харьков – и тот же рыжий
Чуняк без малейших осложнений, а, напротив, со всей возможной предупредительностью прописал ее в пустующей комнате как мать военнослужащего срочной службы. И ведь наверняка вспомнил мои, казавшиеся несбыточным бредом,. надежды. Думаю, он был ошеломлен тем, что они исполнились.
С Охапкиным мы еще встретимся – и даже, может быть, с Ивановым. А вот с Чуняком хочу расстаться навсегда. Но прежде расскажу о нашей последней встрече.
Прошло много лет, умерли наши родители, я взматерел и сам уже стал ощущать за плечами годы. Пришла пора воспоминаний, и я засел за свои "Записки…", хотя писать их в начале 70-х, да и до средины 80, приходилось с оглядкой. Но так хотелось запечатлеть на бумаге картины и сюжеты пережитого. Особенно впечатляло то, что родные и близкие, давно завершившие свой жизненный путь, по моему хотению вдруг словно бы вновь обретают жизнь. Я стал себя чувствовать, в какой-то мере, хозяином прошлого: кого пожелаю видеть сам и показать людям, того и воскрешу, пусть это лишь иллюзия!
И вот, уже набросав несколько эпизодов, еду как-то раз на работу в трамвае – и вдруг вижу на задней площадке полупустого вагона знакомую физиономию бывшего управдома. Я, по-видимому, за многие годы существенно изменился, и он явно меня не узнавал, зато я его узнал сразу. И вдруг мне явственно вспомнилось, как он торговал у меня комнату. Мы часто склонны оправдывать себя и других гримасами эпохи. Уж такое, мол, было время. Можно ли обвинять человека?
Время-де поставило его перед необходимостью подличать… Но могу ли я простить такую подлость? Управдом готов был воспользоваться моей юношеской неопытностью, беспомощностью, чтобы обтяпать свое дельце.
Такое поведение не сродни ли мародерству? Дрогни я тогда, согласись, польстись на обещанную "полукруглую" сумму – и наши измученные родители лишились бы крыши над головой, да ведь и я – тоже…
Мое туповатое упрямство оказалось тогда спасительным для всей семьи (комнатку на Лермонтовской потом родители и сестра использовали при обмене квартиры). А теперь я почувствовал некое авторское могущество, сравнимое с Божьим: вот сидит передо мною в дребезжащем трамвае мелкий чиновник, деловар, кто вспомнит о нем в недальнем будущем? Но если я захочу рассказать об этом "рыжем
Мотеле" – он, так и быть, останется в памяти людской. Быть ему или не быть – зависит от меня!
Мне стало почему-то так смешно, что я беспардонно расхохотался ему в лицо. Видимо, в этот момент я напоминал сумасшедшего, а, возможно, и впрямь был им. Видели бы вы, читатель, как вытянулась физиономия моего давнего знакомца! Он явно сообразил, что смех мой имеет к нему отношение, но меня не узнавал и впал в еще большее смятение. Так он ничего и не понял, а мне пора было выходить.
Прощай, сволочь. Вряд ли я тебя увековечил: таланта не хватает.
Но ведь ты и не стоишь памяти, честный хабарник. Сгинь.
Глава 3."Последний нонешний денечек…"
Последний нонешний денечек
Гуляю с вами я, друзья!
А завтра рано, чуть светочек,
Заплачет вся моя семья…
Старинную эту рекрутскую песню нередко певали в нашем доме. И вот она зазвучала по-особому в моем сердце: настала моя пора!
Уж я было совсем перестал ожидать призыва. На дневном отделении института познакомился с Инной, и очень скоро попытки совместных академических занятий окончились неудачно: свадьбой! То, что я не служил еще в армии, как-то не смущало ни меня, ни ее, ни ее родителей, а уж у моих спрашивать было далеко и бессмысленно. В апреле мы "расписались" и отпраздновали свадьбу, одновременно сдавали экзамены, получали дипломы, подписались под "распределением" на работу… Весна прошла на удивление спокойно: впервые за последние годы меня даже не вызвали в военкомат. Летом съездил повидаться с родителями: неожиданно в "особых", то есть самых свирепых лагерях разрешили свидания, до тех пор строго запрещенные… И с середины августа 1954-го мы с женой приступили к работе: учителями в средней сельской школе, километрах в 90 от
Харькова. Нам пришлось туда переехать на жительство, но выписаться из города мы, конечно, не спешили. Вот почему повестка пришгла по моему старому адресу, и вызывал все тот же знакомый Кагановичский райвоенкомат – мой почти что приятель майор Охапкин.
По проторенной дорожке – на медкомиссию. На сей раз работала она в областном Доме врача. Мне указали там, где надо раздеваться, я вошел в помещение, напоминавшее небольшой предбанничек. Увидел там несколько дверей, ведущих в разные комнаты или кабинеты, а также несколько голых и полураздетых фигур. По привычке и я быстренько разделся, выскользнул из трусов и бодро открыл дверь в одну из комнат.
По напряженной тишине, которая вдруг воцарилась явно в связи с моим появлением, я понял: что-то не так. Но что – не сообразил. В небольшой комнатке находились две молоденькие женщины: врач-отоляринголог (эту ее специальность легко было определить по зеркалке на лбу) и медсестра, в руках которой был прибор для определения кровяного давления. Обе выглядели остолбеневшими. От их испуга остолбенел и я.
Молоденькая ушница сказала мне что-то неразборчивое; не расслышав, я подался вперед, чтобы понять ее слова.
– Сюда – одетыми! – строго повторила врачиха. Охнув, я ретировался, успев расслышать рассыпчатый смех медсестры и ее лукавый голос:
– Да ладно, чего уж теперь, заходите!
Но я уже опять был в предбаннике…
Оказывается, дух «оттепельных» реформ заставил даже заскорузлых солдафонов отступить от многолетнего обыкновения, и некоторые элементы проверки разместили особо, входить сюда надо было в одежде.
Натянув трусы, я вернулся и, красный от смущения, должен был выслушивать лукавый шопот докторицы, проверявшей мой слух:
– Шестьдесят шесть… сорок пять…
А потом еще и пройти антропометрию у сестрицы, кусавшей губы от сдерживаемого смеха.
Либерализация, правда, помогла мне решить волновавший меня вопрос. До отправки в армию мне еще предстояло какое-то время ходить на работу. А ведь я – учитель. Если остригусь наголо – хоть в класс не иди: дети засмеют! Тем более, что у меня, как назло, уши – на отлете. Я обратился к военкому и попросил, в виде исключения, разрешить мне не стричься вплоть до отправки.
И – о чудо! – он разрешил. Отправку мне назначили на 25 сентября.
Рассказ о медкомиссии ужасно развеселил мою смешливую жену. Она до того разрезвилась, через каждые пять минут вспоминая постигший меня конфуз и каждый раз заливаясь переливчатым смехом, что мне стало не по себе.
– Послушай, – сказал я озабоченно, – это даже как-то странно выглядит. Похоже, ты не сознаешь, что через несколько дней нам предстоит расстаться на годы…
Сказал – и пожалел: без малейшего перехода моя веселая-превеселая
Инка залилась горючими слезами. Навзрыд!
Глава 4.Резерв Главного Командования
У Инны есть закадычная, со школьных лет, подруга Стела. За нею ухаживал импозантный, крупнотелый, рослый и очень добродушный Додик, замечательный своим умением отлично устраивать практические дела.
Оказалось, что и ему в том же военкомате и тем же Охапкиным назначена отправка на то же 25 сентября.
И вот является он к нам с Инной в нашу городскую квартиру, чтобы рассказать:
– Я майора Охапкина сводил в ресторан, и он, подвыпив, мне сказал: "Не бзди – вас повезут недалеко: в пределах треугольника
Харьков – Киев – Москва. Это РГК – Резерв Главного Командования".
Так что к тебе – Инка, ко мне – Стелка смогут вскоре приехать.
А в самом деле: что до Москвы, что до Киева дорога от Харькова недолгая: одна ночь. Мне и в голову не пришло, что либо майор мог соврать Додику, либо… Додик мог соврать нам: в молодости так хочется выглядеть значительным!
Но, поверив его рассказу, мы и не подумали заготовить на дорожку побольше припасов: на сутки – хватит, а там кто-нибудь подвезет…
И, главное, денег я взял с собой совсем немного…
В составе большой команды призывников мы приехали из районного военкомата трамваем в областной, и тут за нами закрылись ворота. Мы очутились внутри большого двора, постепенно заполнявшегося призывниками из различных районов города, а также Харьковской и
Сумской областей. Здесь начали нас тасовать, передавать
"покупателям" – офицерам и солдатам, прибывшим за пополнением. С
Додиком и другими знакомыми ребятами меня разлучили, и я попал в небольшую команду, под начало добродушного западного украинца, вместе с тремя-четырьмя харьковчанами из рабочего района, которые за спиной у сопровождающего называли его "бандерой". Мы немедленно пристали к нему с расспросами, куда же нас повезут. Но он молчал, как партизан, – впрочем, поясняя:
– Нэ полежено розказувать! Нэ полежено!
Между тем. слышно было, что за воротами собралась толпа провожающих. Однако выглянуть туда было невозможно.
Но вот нас построили в большую колонну – и ворота отворились.
Пешком, по проезжей части улиц, колонна направилась к станции
Харьков-Сортировочная. А по тротуарам поспешали за нами матери, жены, невесты… Массовка для кинофильма о войне – да и только!
Зрелище со стороны, должно быть, живописнейшее. Новобранцы были одеты так, будто соревновались, кто напялит на себя рубище постарее и похуже. Из многочисленных рассказов всем было известно: штатская одежда домой не высылается, в части не хранится, владельцу на руки не выдается. А ведь шел всего лишь девятый послевоенный год, хороших вещей у большинства населения было мало, вот призывники и надевали в дорогу старье да рванину. Стимула выглядеть поприличнее ни у кого не было, паспорта и приписные свидетельства у нас отобрали, никаких временных удостоверений не выдали. А без удостоверения личности человек в наше бюрократическое время теряет самоуважение: он – никто, и звать никак. Нет удостоверения – нет и личности! Так уж до внешнего ли вида существу без паспорта?!
Построенная шеренгами шантрапа с гиканьем, свистом и бранью следовала по мостовой, сопровождаемая семьями, дружками, ребятней.
Так дошли до "Сортировки" и очутились на широкой эстакаде или же перроне, вдоль которого на рельсах уже стоял готовый к погрузке длинный-предлинный товарняк, вид которого еще со времен революции и гражданской войны был привычен советским людям. То были "теплушки" – грузовые вагоны с двухъярусными деревянными нарами. с железными печурками посередине, с распахнутыми дверями, в которых поперек проема был прибит толстый брус, кое-как предохранявший от падения на ходу из вагона.
Каждой из сформированных в военкомате команд показали ее вагон, каждый кинул вещички на нары, отметив свое место. Расходиться категорически запретили. Но семьям было разрешено подойти к своим.
Так мы еще немного побыли вместе: я – с женой, тестем, тещей, друзьями… Додика пришла проводить Стелла, но его вагон был в середине состава, а мой – ближе к хвосту. В самом же хвосте было несколько вагонов-кухонь, за ними – рефрижераторы, куда прямо при нас стали загружать мясные туши, мешки с крупой, множество буханок хлеба… Только каким-то психологическим ступором могу объяснить, почему никто из нас не сообразил: если везут не дальше "треугольника
Харьков – Киев – Москва", то для чего же столько жратвы?!
Но вот – как в кино! – запела труба, вдоль эшелона прокатилась зычная команда: "По вагонам!", где-то недалеко духовой оркестр заиграл знаменитый марш "Прощание славянки" – и эшелон медленно двинулся в путь, оставляя на перроне наших родных и близких, в большинстве – плачущих горькими слезами. Уж так это напоминало проводы времен недавней проклятой великой войны… Случайно ли?
Незадолго перед тем в парламентах Франции и Западной Германии состоялась ратификация "парижских соглашений", официально вводивших бундесвер в орбиту НАТО, наступал новый виток "холодной войны".
Обстановка в самом деле казалась угрожающей. А ведь мы еще не знали о наметившемся охлаждении советско-китайских отношений, о том, что не случайно "китайские друзья" попросили Хрущева вывести советские войска из Порт-Артура и Дальнего…
Миновав крупный пригородный узел Основу, эшелон взял курс на
Чугуев. Главному Командованию мы в резерв явно не подходили: курс был задан на Восток. Но – куда?
Глава 5.Грабиловка
В Чугуеве, то есть на первой же остановке, произошел случай, невероятно меня поразивший. Поезд остановился на дальних путях, возле будки путевого диспетчера. Дело было вечером, и внутри горел яркий свет настольной лампы. Но людей не было, а на диспетчерском столе лежали какие-то служебные бумаги. На моих глазах туда вошли ребята из вагона Додика (его самого, слава Богу, среди них не было), переложили бумаги на пол, а стол и стулья с хохотом выволокли из будки и утащили во тьму. Эшелон тронулся дальше. Наутро, проведав
Додика, я увидел, как группа ребят, сидя на краденых стульях за краденым столом, с упоением забивает козла.
В том вагоне ехали только городские ребята, среди них и еврейские мальчики из интеллигентных семей – помню, например, Борю
Бержановского. Не утверждаю, что он, но, примерно, такие же, едва отъехав на полсотни километров от родного дома, легко расстались с простейшими условностями культуры и, ради пустой забавы, временного и не обязательного "комфорта", походя прихватили чужое.
Примечательно, что там, на станции, никто, видимо, не попытался вернуть краденое. А ведь сделать это было проще простого, телеграфировав на следующие станции по пути следования эшелона и устроив на одной из них элементарный осмотр вагонов… Но нет, мои земляки беспрепятственно пользовались добытой мебелью все двадцать суток пути!
Лиха беда – начало. Эшелон все дальше и дальше уносил нас по хорошо известному мне, недавнему беженцу, маршруту: Поворино.
Воронеж, Лиски, Сызрань, Саратов… "Резерв Главного Командования помещался уж слишком далеко от "треугольника", очерченного майором
Охапкиным или фантазией Додика… Пересекли Волгу, приблизились к
Уралу… "А за Уралом – Зауралье, а там своя, иная даль" (А.
Твардовский). Великая русская литература! "Мелькают версты, все отстает и остается позади…" Это – Гоголь. Ну, ладно, он -
"хохол", славянин, русский писатель, в его устах так естественны эти слова: "Русь! Русь! Вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе…" Но отчего же мне, презренному там жиду, сбежавшему от угрозы погромов, от тамошних нелепиц, неурядиц и неустройств, – отчего мне так внятны и дороги эти его слова? Отчего они так пронзают сердце? "Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня?" Только что, мучительница моя, проехал через тебя вширь, поперек: побывал у отца
– в вороватой Воркуте, у матери – в мордовском, мордующем
Дубравлаге, – и вот теперь мчусь вдоль – по долгой твоей, на полмира протянувшейся, длины, в пока еще знакомые, а дальше – неведомые, таинственные глубины твоей Азии… Здесь, сейчас, на Ближнем Востоке вспоминаю тот путь на Восток иной, родной, Дальний и, вопреки всему, близкий сердцу – и снова по-молодому волнуюсь. "Русь! чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами?"
Нет, не родился, так и не появился на свет богатырь, вымечтанный зябким, долгоносым и гениальным украинским карликом, но мне, о родина моя бедная, ты от того не менее дорога… Снова в старческой моей мечте "быстро лечу я по рельсам чугунным" вслед за гениями твоими, снова вижу тебя, словно въявь – и плАчу, плАчу о тебе вместе с ними – и с тобой. "…у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!"
…"Держи, держи, дурак, – кричал Чичиков"… Это он и мне кричал, а не только лишь своему кучеру. Кажется, и я, как Селифан, не туда заехал: вон уже свежеиспеченые, без году неделя, израильские патриоты возмутились моей любовью к "доисторической", как они говорят, родине, – пора возвращаться к рассказу.
Прихваченную мной "поллитру" распил с попутчиками, двух дней хватило, чтобы прикончить довольно скудный запас домашнего провианта, еще на день-два достало тех нескольких десятков рублей, которых должно было хватить "до Киева"… А дальше стало голодно.
Нас кормили регулярно и обильно, однако – редко: лишь дважды в день.
И лишь тем. что варилось в котлах. Хлеба не только хватало – он еще и оставался, накапливался. Но с раннего утра (завтрак) до не слишком раннего вечера (обед) все мы успевали проголодаться, а вот перекусить было нечего. Ни кашу, ни, особенно, борщ в тряском вагоне
"на потом" не оставишь, не спасал и излишек хлеба, а молодой организм требовал своего.
Предприимчивый Додик быстро нашел выход. На нем – единственном во всем эшелоне – была замечательная отцова офицерская форма еще фронтовых времен: суконные галифе и гимнастерка, хромовые сапоги…
Большой, плечистый, он во время стоянок важно ходил вдоль вагонов, мозоля глаза сопровождавшим нас старослужащим солдатам и сержантам.
По установившемуся в Советской Армии обыкновению, новобранцев развозили по частям именно те, кому оставалось всего-ничего до демобилизации (словечка "дембель" в широком ходу еще не было).
Каждый из таких "ветеранов" заранее старался принарядиться и прибарахлиться: перешивал свою "шинелку" и шаровары не по форме, а
"чтоб покрасившее", при случае приобретал на стороне что-нибудь щегольское, – неважно, если офицерское или даже генеральское: невесты в селах и на рабочих окраинах в Уставе внутренней службы не разбираются, тонкостей формы одежды не понимают, зато хорошее сукно от "Ха-бе-бе-у" ("хлопчатобумажного, бывшего в употреблении") отличат запросто. И вообще, как известно, женское сердце падко на эффекты. Уж так хочется демобилизованному воину по возвращении домой покрасоваться перед девками! К Додику стали приставать: "Махнемся, керя?!" Или даже: "Продай!" Многие его уже звали по имени, только не
"Додик", а "Дима". Масти он был светлой, смахивал на прибалта, и
Димой было жить полегче, нежели Додиком…
И вот он – Дима, или Додик, – сообразив свою выгоду, договорился с одним поваром: тот будет его всю дорогу прикармливать мясцом из котла, за что получит в конце пути гимнастерку и галифе с
Димы-Додика "плеча").
Добряк Додик решил и меня подкормить. На одной из станций, где стоянка предстояла долгая.. мы подошли к одному из кухонных вагонов, и ловкий повар, воровато зыркнув по сторонам, проворно сунул моему благодетелю огромный кусок вареного мяса из борща. Мы скорее поспешили прочь и, лишь отойдя довольно далеко в сторону от своего эшелона, спохватились, что у нас нет с собой соли. Да и запить было нечем. Пришлось жевать всухомятку пресное и оттого невкусное мясо.
Не помню, повторялись ли такие трапезы, но отчего они прекратились – о том отдельно и чуть погодя.
Есть хотелось не нам одним, но многие решали проблему гораздо проще. На станциях, особенно на маленьких, вдоль всего пути есть, хоть и небольшие, базарчики. К пассажирским поездам бабки местные выносили пироги, вареные яйца, помидоры с огурчиками и разную-прочую снедь. Новобранцы принялись напропалую грабить бабок. Один отвлекал торговку разговором: "приценивался", "торговался". Увлекшись процессом, она теряла бдительность, а оглянувшись, уже не обнаруживала корзинку с товаром: ее утащил сообщник "покупателя".
Бабка, спохватившись. хотела хоть этого поймать, но его как ветром сдуло…
Обнаружились такие "герои" и в нашем вагоне. Я, помню, стал спрашивать у одного из них:
– Ну, вот скажи: а если бы вот таким способом твою родную мать ограбили? Ведь эта женщина, у которой ты пироги унес и сожрал, – она ведь тоже чья-то мамаша?
В нашем вагоне только четверо или пятеро были горожане – остальные все из сел харьковской и Сумской областей. С некоторыми мне потом предстояло служить и дружить. Но сейчас моя "политработа" оставалась втуне: парень глядел на меня равнодушно и тупо, да еще и
"лыбился"…
Вместе с нами ехали два старослужащих солдата. Один, западный украинец Вася, ведал только нашей маленькой группой харьковчан, все же остальные состояли под началом у разбитного, говорливого белоруса по имени Володя Комель. Туповатый и осмотрительный Вася (тот самый
"бандера", по слову которого – "нэ полежено" раскрывать маршрут эшелона) сам того не желая, взял да и выболтал эту "военную тайну".
В рассказе о своей службе он несколько раз употребил слово "сопки":
"пойдешь на сопку", "у нас в сопках" и т. п. Невдомек было простаку, что в моем лице он имеет дело с литератором, который разбирается в местных особенностях русского словоупотребления. Да ведь горы сопками называют в Советском Союзе лишь на Дальнем Востоке… Ну, может быть. еще где-нибудь в Забайкалье.
– Вы нас в Приморье везете, – объявил я ему как человек, читавший фадеевский "Разгром". Он растерянно заморгал, а я невеликодушно объяснил ему ход своего умозаключения. Бедняга смутился и даже явно перепугался. Стало понятно, что я угадал.
Между тем, мы очутились за Уралом. Проехали памятный мне с войны
Златоуст. Я, волнуясь, наблюдал со склона горы, вдоль которого тянулся состав, панораму металлургического завода внизу, в котловине между нескольких гор. А на другой стороне этой гигантской воронки – заводской поселок, в котором мы жили в 1942 – 43 году. Потом пошли зауральские степи, город Курган, где невзгоды военных лет пережила в детстве моя жена, а за ним – станция Петухово, куда во время войны командированный туда отец взял меня с собою, чтоб подкормить в сельской местности… Дальше пошли места мне вовсе незнакомые.
Сибирь запомнилась своими охальными девками. Местами поодаль от насыпи стояли группы то ли путевых, то ли еще каких-то работниц, наши парни кричали им из вагонов разную жеребятину, но те не только не смущались, а, напротив, отвечали похабными жестами и телодвижениями. Некоторые даже заголяли бедра, поднимая подолы над головой – и оказывалось, что на них под юбками нет ничего – словно они заранее готовились к таким "стриптизам" (в ТО время и слово-то такое в русский язык еще не вошло). Теперь понимаю, что это, скорее всего, были заключенные, – возможно, расконвоированные.
А "грабиловка" продолжалась, приобретая довольно забавные формы.
Однажды где-то в Западной Сибири на одной из остановок мы застали торговлю арбузами с грузовика. В кузове лежала их целая куча. Видно, из глубинки подвезли – возле машины стояло несколько покупателей из местных. Мгновенно толпа призывников устроила у заднего борта машины толчею – с криками и даже с "дракой". Пока недогадливый продавец урезонивал "дерущихся" и отвечал на вопросы набежавших
"покупателей", за его спиной от грузовика к вагонам протянулась целая очередь, а точнее – цепочка новобранцев. Кто-то за спиной у торговца залез прямо в кузов, и за каких-то пять минут, перекидывая полосатые шары по конвейеру из рук в руки, завтрашние воины обчистили машину, перегрузив почти все ее содержимое в эшелон! Когда мужик оглянулся – было уже поздно: цепочка рассыпалась, поезд – ту-ту! – и поехал, увозя весь урожай какой-то колхозной бахчи.
Но эта забава – еще сравнительно невинная. Бывали случаи посерьезнее. В тот год в армию призвали даже недавних уголовников-лагерников. Один из них на остановке где-то в поле, у семафора, прогуливался около состава по вьющейся вдоль путей тропинке. Вдруг навстречу по этой тропке едет на велосипеде пожилой железнодорожник: может быть. стрелочник или путевой обходчик.
Блатняк заступил велосипедисту дорогу, заставил спешиться, силой отобрал велосипед, а когда старик попробовал протестовать – дал ему по шее и унес машину в свой вагон. И никто даже слова поперек не сказал! До сих пор удивляюсь: как такое сходило с рук? Ведь все-таки нас сопровождали офицеры, сержанты. На каждой станции – телеграф, телефон, на станциях узловых – комендатуры… Но никакой реакции на все описанные эксцессы – не было. Один из таинственных вагонов в конце состава представлял собой гауптвахту на колесах. Но она пустовала: в буквальном смысле – до первой крови. Либо ни один сигнал не настиг наш эшелон, либо, скорей всего, наше начальство их игнорировало, считая, что дело идет о пустяках.
Да ведь и в самом деле, не пустяк ли – такое вот ароматное происшествие.
…Глубокой ночью эшелон остановился возле какого-то сибирского села. Одна из больших бревенчатых изб, со всеми ее пристройками и службами, стояла к железной дороге ближе других – как бы на отшибе.
Все обитатели (уж не знаю, сколько их там было в огромном крестьянском доме) мирно спали и, должно быть, видели красивые сны, когда туча полуночников из нашего эшелона обсела, не сговариваясь, эту отдельную избу – спинами в ее сторону. Мерзавцы обнажили зады – и в один момент наваляли добрые кучи, после чего впрыгнули обратно в вагоны и уехали служить Родине. Вот оно, "коллективное творчество масс"! Легко себе представить чувства хозяев дома, проснувшихся поутру и обнаруживших возле своего дома благоухающий "ведьмин круг"!
Хулиганство, конечно… Позволительно, однако, спросить: перевозя массу людей в вагонах для скота – разве не предопределяла этим
"народная" наша власть свинское их поведение? Где мы должны были отправлять свои естественные надобности? Ответ: где придется. Ни на одной станции, включая самые крупные, у пассажира такого поезда не было возможности воспользоваться общественной уборной без риска отстать от эшелона. Ведь состав шел вне какого-то четкого графика, и никогда мы не знали заранее, на какой станции сколько времени будем стоять. Поэтому крупные дела оформляли всегда наспех во время стоянок где-нибудь у светофора или семафора – хорошо, если рядом оказывались кусты…
И вот на эту тему еще один сочный, ароматный эпизод. В нашей маленькой харьковской команде был Витька Сотник – длинный, худой, чернявый парень. Однажды вскоре после того как наш поезд отошел от очередной станции (и, значит, скорее всего, до следующей оставалось часа полтора), этому Витьке, что называется, приспичило… Как быть?
Не выставишь ведь голый зад на обозрение всей родной стране. Хотя и такой проект ребята ему предлагали. Но молчаливый Сотник на это ничего не ответил. Он ни слова не говоря подошел к слуховому окошку, какие бывают в каждом товарном вагоне под самым потолком, вылез наружу до половины, ухватился там за край вагонной крыши и – жилистый, цепкий – вытащил на полном ходу сам себя, как Мюнхгаузен, туда, наверх! Через некоторое время – ногами вперед – через окошко же вернулся в вагон весьма довольный: "Порядок!" А мне в поэтическом воображении все это представилось как некий символ: внутри сорок человек на правах восьми лошадей мчатся в неизвестность, а над ними, на вагонной кровле – блюдечко дерьма…
Вот так приходилось решать в дороге большие вопросы бытия. Что же до малой нужды, то, не чинясь, справлялись с нею прямо на ходу из открытых дверей вагона. Что, по правде говоря, тоже не слишком вписывается в правила приличий цивилизованного общества. Так не был ли описанный (…и обкаканный!) эпизод с "ведьминым кругом" чем-то вроде неосознанного протеста юных человеков против бесчеловечности умудренного годами начальства страны?!.
Иногда, впрочем, наши мальчики благодетельствовали по пути со всей широтой славянской души. Хлеб у нас оставался целыми буханками, и вот, бывало, на ходу они ухитрялись забрасывать буханки в отворенную дверь путевой будки. Хозяин будки стоит с флажками – и не видит, что в его каморку влетел щедрый подарок…
И все-таки проделки нашего харьковского эшелона были детскими забавами по сравнению с тем, что сотворили донецкие шахтеры. Наши эшелоны то и дело обгоняли друг друга. Но где-то уже под конец пути, не то в Благовещенске, не то в Хабаровске, мы их обогнали окончательно. Они там стояли уже третий день: шло нешуточное следствие. Дело в том, что на одной из предыдущих станций группа негодяев, забравшись в киоск «Союзпечати», изнасиловала киоскершу…
На всю жизнь меня поразила не столько даже безнаказанность преступлений, сколько их предопределенность всей системой перевозки призывников. Неужели так уж трудно обеспечить порядок? Достаточно было не обезличивать рекрутов, выдать им временные удостоверения, патрулировать со всей строгостью вдоль эшелона любую из его стоянок, установить ответственность сопровождающих за доверенные им группы, строго взыскивать с провинившихся. Но огромной важности дело заведомо бросили на самотек, не считаясь с огромными материальными и моральными потерями, которые были неизбежны при установившейся системе рекрутчины.
Все же великий транссибирский путь запомнился не столько описанными ЧП, сколько величавой своей красотой, захватывающими дух просторами. Особенно в душу запал Байкал, вдоль которого поезд шел тогда чуть ли не целый день, то ныряя во тьму тоннелей, то вновь вырываясь на свет. Запомнились чистые стремительные реки, иногда сопровождавшие эшелон (или это он их сопровождал?) по несколько лет подряд. Запомнились кочки и болота в Еврейской автономной области, вывески на двух языках с названиями станций: по-русски и – о чудо! – на идише…
От Хабаровска свернули на юг в Приморье. Постепенно эшелон стал укорачиваться: отцепляли вагоны, прибывшие к месту. В Спасске мы простились с Додиком, который был уже здоров, а мог ведь и не доехать, потому что…
Но тут надо вернуться на пару тысяч километров назад.