355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Кривин » Хвост павлина » Текст книги (страница 37)
Хвост павлина
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:38

Текст книги "Хвост павлина"


Автор книги: Феликс Кривин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 46 страниц)

ПЕРВЫЙ РАССКАЗ

Он стоял в дверях – маленький обшарпанный человек, и сам старый, и в старом ватнике, из всех щелей которого лезли грязные клочья ваты. Весь покрытый ватой, он был похож на Деда Мороза из довоенного времени, который прошел через всю войну, чтобы поздравить нас с первым послевоенным годом.

Он жался к дверям, словно боясь растаять в тепле столовой, и завороженно смотрел на глиняные миски, из которых мы ели суп.

Ложек не было – из предосторожности, чтоб их не украли. Да и суп был не в полном смысле суп. Немного темной муки, перемешанной с отрубями, знаменитая затируха времен войны. Она дожила до мира, продолжая выносить людей из трудного военного времени. Сколько их еще нести? Когда кончится трудное время? Этого она не знала. Она всегда жила в трудные времена. Супы и борщи, невероятные бифштексы и ромштексы, – все эти коллеги затирухи из легких времен в трудные времена сразу куда-то исчезли. И тогда она появилась. И считала, что это обычные времена, потому что других времен в ее жизни не было.

Она никогда не видела, как выглядят чистые скатерти, как выглядят хлебницы, полные пахучего белого хлеба. Она даже ложек не видела – их прятали, чтобы их не украли. А ее пили прямо из глиняных мисок, мелкими глоточками, чтобы продлить обед. Иначе обед сразу кончится, и даже не будешь знать, пообедал ты или не пообедал.

Дед Мороз все еще стоял у двери. Он боялся отвлечь внимание едоков от обеда и в то же время хотел как-то привлечь его к себе. И он говорил совсем тихо, чтоб не помешать, – но все же говорил, потому что иначе его не услышали бы:

– Мой сын битый на фронте…

Только эту фразу, больше ничего.

Он говорил «битый», а не «убитый», словно боясь поверить, что сын убит, словно надеялся, что он, битый, еще вернется.

Когда пьешь из миски, ничего не видишь вокруг. Ее глиняные края заслоняют все поле зрения. Посетители столовой обедали, запрокинув миски на лица, и на них, как сквозняком, тянуло от дверей:

– Мой сын битый на фронте…

Гражданин с портфелем и в каракуле, евший собственной, принесенной из дому ложкой, несколько раз порывался выставить старика за дверь, но не решался отойти от стола, где у него была несъеденная порция затирухи. Гражданин мог прикончить свою порцию единым глотком и тогда уже навести порядок у дверей, но зачем ему был порядок у дверей, если б он уже съел свою порцию? Он хотел есть долго и не спеша, но упоминание о каком-то сыне – то ли убитом, то ли просто побитом, – портило ему все удовольствие.

– Заведующий! – крикнул гражданин и постучал ложкой, как в те времена, когда ложки еще не вышли из употребления.

Появился заведующий. Он вынырнул из каких-то других, не голодных лет, и лицо его было так румяно и розово, словно вынырнул он прямо из кастрюли.

Даже не справившись, кто и зачем его звал, заведующий подошел к человеку в ватнике, взял его за шиворот, вышвырнул на тротуар и так же безмолвно удалился в свою кастрюлю.

Люди плотнее надвинули миски на лица. Им было неловко, им было жаль старика, и они не одобряли действий заведующего.

А Дед Мороз сидел на тротуаре и, не успев осмыслить происшедших с ним перемен, продолжал тянуть, как сквозняк, – но уже туда, в двери, а не из дверей:

– Мой сын битый на фронте…

В тот же вечер я написал о нем рассказ и высказал все, что не мог не высказать – и каракулевому гражданину, и заведующему, и всем, кто заслонился от чужого горя миской затирухи, скудной, голодной еды… В нем я утешил как мог старика, нашего послевоенного Деда Мороза…

А старик сидел на тротуаре. Потом он встал и пошел. Куда он пошел? Он ушел далеко и никогда не встретился с моим рассказом.

ПЕРВЫЙ ПИСАТЕЛЬ

Представьте себе, что в каком-то маленьком, провинциальном городишке несколько любителей варят сталь. Каждый варит у себя дома, кустарным способом, в кастрюльке, в которой прежде варили кашу. И вдруг приезжает в этот городишко настоящий металлург со своей домной и начинает у всех на глазах выдавать продукцию…

Примерно такая ситуация сложилась у нас, когда в наш город приехал первый настоящий писатель.

Он приехал не на отдых, не для встречи с читателями, – он приехал в наш город жить и работать корреспондентом республиканской газеты. Поэтому домна его варила не легированную сталь, а газетный чугун, который тут же выдавался на-гора, в то время как наша легированная продукция оставалась в наших кастрюльках.

По случаю приезда в город писателя в библиотеке состоялся большой литературный вечер. Писатель сидел на месте публики, а публика читала ему стихи. Эти стихи, переплавленные в короткую информацию, писатель собирался выдать на-гора в своей газете.

На следующий же день информация была напечатана на машинке – уже напечатана, хотя еще на машинке, – и один экземпляр писатель послал в газету, а другой постоянно носил с собой, показывая заинтересованным лицам. Мы, заинтересованные лица, специально подписались на газету, чтобы не пропустить такую важную информацию.

Но, видно, домна нашего писателя не сработала, не выдала продукцию на-гора. А вскоре должность корреспондента республиканской газеты была сокращена – за недостатком событий в нашем городе.

Писатель поступил на работу в горкоммунхоз, сдал свою домну в металлолом и стал варить сталь в кастрюльке, старым способом, каким делалась до нас вся большая литература.

ЖЕНА КАПУСТЯНА

У Капустяна была жена. Ни у кого из нас жены еще не было, и мы приходили к нему домой, чтобы посмотреть на жену Капустяна. Мы с ним все дружили, чтобы смотреть на его жену.

Капустян учился с нами в десятом классе. Был он высокий, сутулый, с неправильными чертами лица, которые всем нам казались правильными. Потому что у Капустяна была жена.

От учителей Капустян это скрывал, боясь, что его переведут в вечернюю школу. А он не хотел в вечернюю, он хотел проводить вечера с женой.

Не исключено, что она помогала ему по алгебре. Капустян был поэт и был способен заниматься только литературой.

Жена его уже окончила школу, ей не помешала война. А Капустяну помешала, и он теперь догонял свою жену, а она не только не возражала против этого, но даже помогала ему себя догнать.

Жена Капустяна была похожа на поэта Блока – такая же кучерявая и коротко стриженная. А Капустян не был на него похож – он старался быть похожим на Маяковского. И так они жили вместе – Блок и Маяковский, и мы приходили к ним в их маленькую, не больше кладовки, комнату, где Маяковский читал нам стихи Капустяна.

Нам очень нравилась жена Капустяна, Это даже невероятно, что так может нравиться чужая жена. Но объясняется это, видимо, тем, что своих жен мы в то время еще не имели.

Может быть, именно тогда я полюбил Блока. Маяковский читал стихи Капустяна, а я вспоминал стихи о Прекрасной Даме, такой кучерявой и коротко стриженной. Но кто я был такой, чтобы вспоминать стихи о Прекрасной Даме? По сравнению с Капустяном – все равно, что по сравнению с Маяковским какой-нибудь мелкий поэт…

Если, конечно, судить по росту.

Как бы то ни было, присутствие жены Капустяна, которое уже облагородило Капустяна, нас тоже облагораживало, и мы говорили о таких высоких материях, о которых за минуту до этого понятия не имели.

Потом мы с Капустяном поступали в Литературный институт и нас обоих не приняли. Были у института свои мотивы.

Капустян возвращался к своей жене, к своей Ярославне, которая ждала его в нашем Путивле на городской стене. Меня же некому было ждать, поэтому я так с тех пор и не вернулся…

Но стихи Блока я люблю до сих пор. И до сих пор дружу со стихами Маяковского.

МИЛЮКОВ

Наш Милюков никакого отношения не имел к историческому Милюкову. Точней, к антиисторическому Милюкову, поскольку тот Милюков всей своей деятельностью противился ходу истории.

Наш Милюков не противился. Он просто учился в десятом классе. Ну, иногда не выучит историю, но от этого история не страдала. Да и сам он не очень страдал. Такой у него был спокойный характер.

Но тихий человек – это как Тихий океан: видишь только то, что у него на поверхности. А то, какая у него глубина в районе Марианских островов, это разве замечаешь? Иногда и самих островов не замечаешь, думаешь, это так, веснушечки… А это – острова…

Та часть нашего Милюкова, которая находилась на поверхности, ничем особо не выделялась. Кроме школьных сочинений, Милюков ничего такого не писал, ничего не рисовал, только на мандолине играл, на известном народном инструменте. Но народный инструмент потому и народный, что на нем играет народ, – так что тоже ничего выдающегося.

Окончили мы нашу среднюю школу. Средне окончили. Какая школа, так и окончили. И каждый поступил в институт.

Милюков поступил в институт инженеров связи. Институт этот был недалеко от нашего города, и в него поступали многие, чтоб связи с домом не терять. Тот, другой Милюков, вон куда заехал – в Париж, а наш старался держаться поближе к дому.

Но вот он кончает институт и едет по назначению. В какой-то маленький городишко, районный центр. Он едет, а в руке у него чемодан, а в чемодане у него…

Вот вам и Тихий океан…

В чемодане у него полное собрание сочинений Станиславского.

Больше я о нем ничего не знаю, поэтому не скажу. Но представляю себе, как он там перевернул этот районный центр своим Станиславским, Константином Сергеевичем. Это уже не мандолина, тут открывается такой океан…

Подумать только, что нес в себе человек! Через нашу школу, через технический вуз, который выбивался из сил, чтоб выпустить инженера связи…

Я специально смотрел в «Театральной энциклопедии». Милюнас там есть, Милютенко тоже.

Милюкова пока нет.

Но зато Станиславский – есть.

А от Станиславского прямой путь к нашему Милюкову.

НОЧНАЯ РАБОТА

Я жил, как сова, у которой неотложная ночная работа. Я вылетал из дому в сумерки, а возвращался, когда уже было совсем светло.

Некоторые завидуют сове, что у нее целый день свободен, но они только днем завидуют, а ночью спят.

Мой рабочий день начинался с вечерней школы. Школа была маленькая всего несколько классов. И каждый класс маленький – всего несколько учеников. Но ученики были большие. Взрослые. Ведь ходить на вечерние занятия – все равно что в кино на вечерние сеансы.

То, что школа была маленькая, создавало домашнюю обстановку, которую несколько омрачали домашние задания, Но что мне были домашние задания, если после школы я шел не домой, а на свою ночную работу?

Я шел, а наш ночной город у меня на глазах засыпал и подмигивал гаснущими огоньками: «Может, поспим? А? Как ты считаешь?»

Я категорически не отказывался. Если выкроится минутка, можно будет взять кассу и немного поспать.

Выражение «взять кассу» скомпрометировано другими ночными профессиями. Поспать я собирался на наборной кассе, пока будет верстаться полоса.

Потому что я работал ночным корректором.

В наборной кассе буквы распределены по ячейкам: в одной ячейке все буквы «А», в другой «Б» и так далее. Скучно жить, когда все одинаковые, поэтому буквы, конечно, мечтают соединиться в слова. Хотя, может быть, и не в те слова, которые из них набирают.

Из этих букв можно составить роман, а из них составляют газетную информацию. Здесь у них вид сухой и официальный, и говорят они о довольно скучных вещах, по ошибке считая, что скучное – это серьезное.

Они многое говорят и делают по ошибке, но эти-то ошибки в тексте самое веселое, и мне совсем не хочется их исправлять.

В какой-то котельной лопнул козел. А если лопнет котел – кому от этого будет легче?

Корректорские игры: как из коров сделать китов? При помощи котов. А как из котов сделать воров? При помощи коров.

Я дочитываю полосу и думаю, как я сейчас возьму кассу. Выражение неудачное, но к неудачным выражениям в газете не привыкать.

Хотя к каждому в отдельности не успеешь привыкнуть. В газете ручной набор. Буквы набираются и сбрасываются, набираются и сбрасываются… Они сегодня не помнят, как соединялись вчера и что вчера было правильным, а что было ошибкой…

Ночь кончается. Начинается день. Я иду домой, и день подмигивает мне гаснущими окнами: «Не поспать ли нам?»

Может, и поспать. Но сначала приготовить домашнее задание.

Утро – мой вечер. Еще рано ложиться спать. Я лягу не раньше полуночи, когда солнце будет в зените.

ПЕДАГОГИЧЕСКАЯ НАУКА

Нас было много, битком набитый актовый зал, когда мы развенчивали нашего профессора. Не мы его венчали на профессорство, да и профессор он был не наш, а другого факультета, но развенчивать его поручили нам, всем преподавателям и студентам нашего института.

Мы не хотели его развенчивать. Ведь мы его даже не знали. Видели, что ходит по институту этакий старичок, преподает педагогику. Нашел что преподавать!

Но коридоры в нашем институте были расположены так, что никак нельзя было проскочить мимо актового зала. И всех нас туда заворачивали. Это был такой педагогический прием: развенчивать учителей при учениках и родителей при детях.

Откуда у нас появилось это слово – развенчивать? Как будто мы служители культа, которым дано право венчать – не на царство, так на профессорство. Ведь развенчивают те, кому дано право венчать.

А как у нас появилось слово «клеймить»? Как будто мы палачи, клеймящие беглых каторжников.

Тут, в актовом зале, мы услышали, что этот профессор вообще ничего не кончал, у него были свои университеты. Как у Горького. Но если каждый будет, как Горький, что будет с нашей педагогикой? Как учить и воспитывать, если у каждого будет свой университет?

Горького не упоминали, потому что институт был как раз имени Горького. Но смысл выступлений был такой. Говорили, что профессор пробрался в науку педагогику, злодейски миновав все высшие учебные заведения и вероломно завладев высоким званием, украденным у более достойных наших людей.

Людей, у которых профессор похитил звание, было много, хотя звание было только одно. Но каждый, клеймивший профессора, говорил так, словно это звание было вынуто лично у него, из его доцентского, преподавательского или даже студенческого кармана.

Самого профессора не было. Он болел. Специально заболел, узнав, что ему готовится. А может быть, не специально. Может, просто потому, что был старенький и потратил свое здоровье на свои университеты, а потом еще на наши университеты и пединституты…

Что-то в этом роде лепетали две студенточки, которые никак не могли понять, за что ругают их любимого профессора. Возможно, они далеко сидели и всего не услышали. Во всяком случае, их выступления прозвучали диссонансом. Словно все пели «Яблочко», а они затянули «Вниз по матушке, по Волге…»

Конечно, их заклеймили. И могли даже развенчать, но как развенчивать, если их еще не венчали? Пусть не на профессорство, не на доцентство, а хотя бы на звание учителя средней школы…

Особенно гневно клеймили профессора те, которые своих университетов не кончали, а кончали только общий университет или институт. Или даже не кончали, а начинали.

Некоторые неудачно начинали. Плохо отвечали на семинарах или вообще завалили экзамен по педагогике. Теперь они давали оценку профессору, словно он сдавал им экзамен.

Правда, профессора в зале не было, но они говорили так, словно он был. Потому что свой счет они предъявляли не только ему, но и каждому профессору, преподавателю и просто успевающему студенту.

Отсюда, с этой трибуны, начиналась их биография. Не с кафедры, а с трибуны.

Такое было в науке время: с трибуны старт брался намного легче, чем с кафедры…

МОЙ КОРОЛЬ

Жил-был король. Где-то он услыхал или вычитал, что любовь развивается, преодолевая преграды. Чем больше преград, тем сильнее любовь. Нет преград – любовь вообще исчезает.

Ему было где это вычитать. В классической литературе история любви есть, в сущности, история преодоления препятствий; Кем были бы Ромео и Джульетта без препятствий? Афанасием Ивановичем и Пульхерией Ивановной, причем, заметьте, не в трагедии Шекспира, а в повести Гоголя.

Мы тогда у нас во дворе много спорили о любви. Соседка Елена Михайловна утверждала, что любви просто нет, что ее придумывают такие, как я, молодые люди. Но как же тогда быть с художественной литературой? Ведь не могла же она вся быть написана о том, чего нет!

Пока мы вели этот спор, король сидел в отдалении и вежливо молчал, хотя у него, конечно, были свои соображения. Он верил в любовь своих подданных и создавал для нее как можно больше преград. У себя в королевстве он закрывал на лето все пляжи и открывал их только зимой. Зато зимой закрывал все катки и снежные горки. И подумывал о том, чтобы запретить печи топить зимой: что им, в конце концов, лета не хватает?

Муж Елены Михайловны был примусный мастер. В то время было много примусов, а чинить их было некому. Так что работы у нашего соседа хватало. И у жены его хватало. Конечно, им было не до любви.

– Я у себя в королевстве запретил примуса, пускай костры разводят, задумчиво говорил мой король.

– Не хотел бы я жить в вашем королевстве.

– Это ты напрасно. Ты бы меня еще как любил! Когда все разрешено, тогда любить неинтересно. Ты посмотри на детей: кто из них больше любит родителей? Тот, кто в строгости воспитан.

Чего-чего, а строгости в его королевстве хватало. За переход улицы в неположенном месте полагалось строжайшее запрещение переходить улицы вообще, за присвоение королевского пятака – конфискация всего впоследствии нажитого имущества. И все равно подданные переходили улицы в неположенных местах, а воровали так, что даже из нашего двора стали пропадать вещи.

Жила у нас во дворе еще соседка Сусанна Аркадьевна. Она была даже старше Елены Михайловны, ей было уже за сорок. Но она никогда не знала любви – такая у нее была внешность, да и характер трудный, неуживчивый.

– Вы не правы, Елена Михайловна, любовь есть, – говорила Сусанна Аркадьевна.

– Откуда вам это известно?

– Мне известно, мне очень даже известно.

– Но откуда?

– Просто живу, присматриваюсь. Я ведь старше вас, поэтому больше успела присмотреться.

– Вот эту женщину я бы полюбил! – говорил мой король, отведя меня в сторону. А Сусанна Аркадьевна продолжала:

– И вы утверждаете, что не любите вашего мужа?

– Не люблю, конечно.

– Не любите?

– Не люблю.

И тут Сусанна Аркадьевна привела сокрушительный аргумент:

– А чего ж вы тогда с ним в кино ходите?

Сама она ходила в кино с подругами, но часто представляла, как бы ходила с любимым человеком.

Елена Михайловна рассмеялась:

– А куда ж его девать? Он тоже в кино просится.

Сусанна Аркадьевна не сдавалась. Она верила в любовь. Пусть она и не видела в своей жизни любви, но она в нее верила. Если на то пошло, Джордано Бруно тоже не видел, как Земля вращается вокруг Солнца. С каким наслаждением она бы сгорела на костре за любовь!

Но об этом никто не догадывался, кроме, конечно, моего короля, который в связи с этим решил костры не запрещать, иначе за любовь сгорать будет просто не на чем. Примуса запретить, а костры оставить, поскольку не примуса, а костры утверждают идею любви.

Хотя в его собственном королевстве идея эта не находила особого подтверждения. И король все чаще жаловался, когда мы оставались наедине:

– Вот такие дела: разочаровался я в своем народе. Уж, казалось, такие преграды поставил – ну, должны, должны они меня полюбить. Нет, конечно, в любви они объясняются. Во всех газетах, книгах и даже на стенах пишут, как они любят своего короля. Но я подозреваю: не любят они по-настоящему…

– Вы же им все позапрещали!

– Вот-вот! Кажется, все позапрещал, а любовь их ко мне не увеличивается.

– Тогда разрешите им что-нибудь.

– А преграды? – он подмигнул. – Ой, малый, ничего ты не смыслишь в педагогике! А еще в педагогическом! На первом курсе!

Я был в том возрасте, когда проблема запретов встречается с проблемой любви, когда человек входит в возраст любви, еще не выйдя из возраста запретов. Мой король пытался совместить то и другое – возможно, для того, чтобы облегчить мое состояние.

Однажды прибежала девочка из соседнего двора:

– Тетя Лена, вашего дядю в больницу повезли!

Такое случилось. Примус разорвался в руках у мужа Елены Михайловны. Как она его выхаживала! Дневала и ночевала в больнице, домой забегала, только чтоб приготовить мужу еду.

– Вот как она его не любит, – говорила Сусанна Аркадьевна в пространство, которое еще помнило их разговоры. – Так не любит, что, кажется, сама бы за него умерла.

Ей никто не ответил. Опустела скамейка, на которой мы спорили о любви…

Но не может такая скамейка пустовать долго. Однажды, выйдя во двор, я увидел на ней Сусанну Аркадьевну и… моего короля!

– Эй, студент! – окликнул меня король. – Не стесняйся, подходи, ты нам не помешаешь. Если ненадолго, конечно. – Он улыбнулся Сусанне Аркадьевне. – А надолго у нас свой разговор.

Соседка смутилась и даже потупилась:

– Шутите вы все, Федор Данилович…

Я не знал, что моего короля зовут Федор Данилович. Я вообще не знал, что у королей бывают такие имена.

– А меня, ты знаешь, с престола прогнали, – сообщил мне король Федор Данилович. – Любили, любили и прогнали. Нет, братцы, не верю я в эту любовь.

– Ты верь, Федя, верь, – робко попросила Сусанна Аркадьевна.

– Ну, для тебя разве! – Он обнял соседку и сказал доверительно: – Она у меня хорошая. Ты посмотри на нее: сплошное препятствие для любви. Как раз то, что мне надо.

– Зачем ты так, Федя, при посторонних? – упрекнула его Сусанна Аркадьевна.

Вот тебе раз! Я уже стал для моего короля посторонним. Я, можно сказать, его выдумал, и я же для него посторонний!

– Такие дела, студент, – грустно сказал король Федя. – Не полюбили меня мои подданные. Не по вкусу я им пришелся, сам не знаю, почему. Так я, знаешь, какое принял решение? Буду я лучше сам любить. Любить самому – это даже еще интересней!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю