355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Кривин » Плач по царю Ироду » Текст книги (страница 3)
Плач по царю Ироду
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:16

Текст книги "Плач по царю Ироду"


Автор книги: Феликс Кривин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

У ненависти глаза велики

О доблестях, о подвигах, о славе Блок забывал на горестной земле, но Зиновий Дракохруст считал, что напрасно он это делал. Ни о чем значительном в жизни не следует забывать, иначе жизнь превратится в ничто, а это уже будет обидно.

И вдвойне обидно Аркадию Михайловичу, потому что он всю жизнь избегал запоминающихся событий. По тем временам обычный поступок уже был событием, но он и поступков избегал, потому что все это обычно плохо кончалось. Но теперь видно: из того, что плохо кончалось, и состояла жизнь.

А может, это просто склероз? Может, в его жизни было что-то значительное, только он не запомнил? Некоторые этим пользуются. Когда не нужно, забывают, а потом начинают вспоминать и даже пишут воспоминания.

Что касается Аркадия Михайловича, то у него был совершенно бесполезный склероз, который ни с какой стороны не мог пригодиться. Жизнь у него состояла неизвестно из чего, в ней вообще ничего существенного не происходило. Воевал, конечно, но что тут особенного? Вон старик Финкель отсидел ни за что тридцать лет – пять еще при царе и двадцать пять при советской власти. Тридцать лет сидел, потом тридцать лет молчал, а теперь рассказывает. И никакой склероз его не берет.

А у Аркадия Михайловича была в жизни только война – чего тут рассказывать? Четыре года стрелял, да так ни разу и не попал. Это уже потом, когда война кончилась, совершил свой самый главный военный подвиг.

Он участвовал в ликвидации банды литовских боевиков и по глупости ее упустил. И ему сказали: не ликвидируешь банду, самого ликвидируем.

Банда была большая, человек пятнадцать. Она пряталась в лесу, в хорошо замаскированном бункере. И он ее обнаружил. И он против нее был один. Но они не видели, что он один, потому что сидели в своем укрытии.

Пользуясь тем, что его не видят, Аркадий Михайлович предложил им сдаться и даже гарантировал жизнь – чего в то время никто никому не гарантировал. Возможно, бандиты решили, что они окружены, а возможно, понимали безвыходность своего положения, но они ухватились за эту гарантированную жизнь и один за другим полезли из бункера.

Грязные, заросшие, они лезли из-под земли, как тараканы, как нечистая сила из преисподней, их было много, а он против них был один. И когда они выбрались наверх, он всех их положил из автомата.

Он себя не помнил, он косил этих литовских боевиков от живота, стрелял так, как никогда не стрелял за все четыре военных года.

Гробоедов и Дракохруст не нюхали пороха, а если нюхали, то совсем в другом месте. Они всю войну провели в глубоком тылу – настолько глубоком, что там уже кончался тыл и начинались новые военные действия. Хотя настоящие бои не велись, но народу полегло, как на фронте. Дракохруст тогда был врагом, а Мухаил Ильянович нашим, но теперь, спустя годы, считается, что Дракохруст был нашим, а Гробоедов – врагом.

Услышав рассказ Аркадия Михайловича, Дракохруст удивился: как же это – гарантировал жизнь, а поступил так, как будто не гарантировал? Может, Аркадий Михайлович испугался? Их же было много, а он был один… Гробоедов объяснил, что вести такую банду под конвоем – дело опасное. Даже если они безоружные, а ты с автоматом. Он сам не один год водил, причем не бандитов, а интеллигентных людей – артистов, ученых, писателей. И то опасался. Но, конечно, не стрелял. Потому что, если правду сказать, а теперь уже можно правду сказать, он никогда не питал к ним ненависти.

Дракохруст опять предположил, что Аркадий Михайлович пострелял их не от ненависти, а от страха. Потому что он ведь им гарантировал жизнь. Если б он им не гарантировал жизнь, он бы им соли на хвост насыпал.

Аркадий Михайлович и сам не понимал, как у него это получилось. Он же их не обманывал, он на самом деле гарантировал им жизнь. Это все из-за автомата. Когда у тебя в руках автомат… В конце концов, они получили то, что заслуживали. Он-то им гарантировал жизнь, а они? Кому они гарантировали жизнь, когда бродили по лесам своей бандой?

Да, сказал Дракохруст, наверно, он пострелял их от ненависти. Не от страха, а от ненависти. Хотя на счету у ненависти меньше жертв, чем у страха.

Маленький еврейский погром

Ходаев женился на еврейке, чтобы иметь у себя дома свой маленький еврейский погром. В больших погромах он боялся участвовать, а потребность была. У многих есть такая потребность, только она наружу не всегда прорывается.

Погромы ведь существуют не только для сведения национальных или идеологических счетов, но и для самоутверждения, укрепления веры в себя. Ах, вы такие умные? Такие образованные? А мы вас – пуф! – и куда оно денется, все ваше превосходство.

В нищей стране погромы решают и проблемы экономические. Давно замечено, что проблемы нищей страны не имеют справедливых решений.

У себя на работе, – а он работал, между прочим, в милиции, – Ходаев был тише воды, ниже травы, преступность с ним делала, что хотела. И он все терпел, помалкивал, дожидаясь того часа, когда в спокойной домашней обстановке сможет проявить необузданную силу своего характера.

Жена у него была красавица, но он этого не замечал. Потому что жена ему была нужна не для любви, а для погромов.

Звали жену Рита. Ходаев нашел ее в только что освобожденной от румын Бессарабии, а с началом войны эвакуировался с ней в город Ташкент, где продолжил робкую милицейскую деятельность, сопровождаемую безудержной домашней разрядкой.

Рита была соучастницей его погромов, изо всех сил старалась, чтоб соседи не услышали, а потом, когда он засыпал, долго себя отхаживала, обкладывала пластырями, маскировала ссадины и синяки, чтоб соседи не увидели. Можно сказать, что на их семейном поле боя он был солдатом, а она медицинской сестрой, выносившей себя с поля боя.

Однажды, когда Ходаев был на ночном дежурстве, в комнате у Риты появился Боренька. Он появился как-то странно: залез в окно и стал осматриваться по сторонам, приглядываясь к разным предметам.

И вдруг он увидел Риту и сразу понял, что она-то ему и нужна, что все, что он вынес из прежних квартир, не стоит одного ее взгляда.

– Меня зовут Боря, – сказал Боренька.

– А меня Рита.

– Да, конечно, Рита, – сказал он, не сводя с нее потрясенных глаз. – Я пришел за тобой, Рита.

Она не удивилась. Она давно ждала, что за ней кто-нибудь придет. Она только спросила:

– А откуда ты меня знаешь?

– Я всю жизнь тебя знаю, – сказал Боренька.

И сразу началась их любовь. А чего им было тянуть? Главное было сказано.

– Боренька, – говорила Рита, – я все время тебя ждала, я… Я так долго тебя ждала…

– А я тебя искал. Все квартиры излазил. Но в какую ни залезу – тебя нет.

Он рассказывал о своей маме. Они до войны жили в Киеве. Как хорошо, что освободили Бессарабию, иначе бы они никогда не встретились здесь, в Ташкенте.

Она ему ничего не сказала о своих домашних погромах. Боренька мог бы неправильно понять и выместить свой гнев на Ходаеве. А разве Ходаев виноват, что у него такой необузданный характер, но он нигде не может его проявить – ни с начальством, ни с преступниками? Только в семейной жизни, потому что только в семейной жизни человек может быть до конца собой.

Она написала ему записку: «Дорогой Ходаев, ты не сердись, пожалуйста, но я встретила человека. И я ухожу».

Они стали собирать ее вещи. Только самое необходимое. Раньше Боренька брал самое ценное, а теперь – только самое необходимое, да и то не для себя.

Его схватили, когда они вылезали из окна. Могли бы выйти в дверь, но не хотелось встречаться с соседями.

Сначала вылез он – и тут же его схватили. Его уже искали.

Рита всю ночь проплакала. Во время погромов сдерживалась, а тут – не смогла.

За окном занимался день, день нового погрома. После дежурства, на котором приходилось себя сдерживать, Ходаеву требовалась особенная разрядка.

Боренька появился через три года. Стал собирать Ритины вещи – только ее и только самые необходимые. Чтоб не подвергать Риту опасности, попросил ее выйти в дверь. Но когда она вышла на улицу, его уже взяли.

На этот раз он вернулся через пять лет, на следующий – через восемь. Его считали закоренелым рецидивистом, хотя он лазил только в одно окно – в окно любимой женщины.

Между тем жизнь с Ходаевым превращалась для Риты в один сплошной погром. Она бы давно ушла от мужа, но боялась, что Боренька ее не найдет: город большой, а страна еще больше.

А он спешил отсидеть очередной срок, но отсидеть поскорей никак не получалось.

Он спешил поскорей отсидеть, она спешила поскорей дождаться, и, подгоняемая ими обоими, жизнь летела быстрей и быстрей.

Ходаев первый устал от погромов и ушел от Риты к другой женщине. И теперь Рита могла спокойно ждать Бореньку и об одном лишь беспокоилась: сумеет ли он забраться в окно. Все-таки он был уже не так молод.

Как-то летней ночью ее разбудили странные удары под окном. Как будто что-то там падало, тяжело ударяясь о землю.

Она выглянула из окна и увидела Бореньку. Он лез к ней в окно. Срывался, падал, но упорно лез к ней в окно.

Она протянула ему ключ от двери. Он улыбнулся и покачал головой.

За все эти годы, прошедшие вдали от нее, он так и не научился ходить в двери.

Боцман Флянгольц

Встречали вы когда-нибудь еврейского боцмана? Не Кацмана, не Шуцмана, а именно боцмана, с маленькой буквы? Я, например, не встречал. Потому что боцман Флянгольц при всех своих внешних показателях был истинно русским человеком.

Показатели у него, правда, были – я вам скажу! Для русского человека, скажем прямо, не слишком красноречивые. Но боцман Флянгольц был, конечно, русский, потому что – где же вы видели еврейского боцмана?

В его глазах залегла вековая грусть русского народа. История у русского народа далеко не веселая, отсюда и грусть. Но работа боцмана не оставляла для грусти времени, и боцман Флянгольц почти не грустил, потому что у него всегда хватало работы.

Наша самоходная баржа «Эдельвейс» возила по Дунаю разные грузы. При этом боцман Флянгольц обеспечивал палубные работы, а я работу машинного отделения, выполняя обязанности ученика моториста. Учился я у двух мотористов и одного механика, так что в учителях у меня, как это, впрочем, бывает всегда, не было недостатка.

Не знаю почему, но боцман Флянгольц старался со мной не разговаривать. Иногда это было и невозможно, потому что я находился в машинном отделении, а он на палубе, наверху, но даже тогда, когда мы оказывались в одном месте, боцман Флянгольц от меня отворачивался, словно я напоминал ему что-то такое, что ему хотелось навсегда и прочно забыть.

Так мы проплавали несколько месяцев, а потом война кончилась, нашу самоходную баржу продали дружественной Румынии, присвоив ей новое наименование – «Дон», потому что название «Эдельвейс» чем-то румынам не понравилось. Возможно, оно напоминало им цветок, который растет в румынских Карпатах в таких недоступных местах, что, добираясь до него, не один румын свернул себе шею.

Видимо, до Дона румыны добрались легче. А обратно было еще легче бежать. И, может быть, в память об этой румынско-немецко-русской кампании они попросили заменить свой эдельвейс на наш Дон и только с таким условием согласились купить наше судно.

Всю нашу команду отправили в резерв, и мы с боцманом Флянгольцем оказались в одном резерве, в румынском городе Браиле, известном тем, что подчиненный нашего боцмана, нанеся визит в одно из местных заведений, заболел нехорошей болезнью (как будто бывают болезни хорошие!).

Во главе всей нашей браильской резервной компании стоял Вовка Парамонов, алма-атинский вор, сбежавший от наказания в Дунайское пароходство, испытывавшее острый дефицит в отечественных кадрах.

Вовка Парамонов был красивый молодой человек, высокий физически и очень низкий морально. Он водил нас на рыбную ловлю, которая состояла в том, что мы таскали рыбу у рыбаков и тут же продавали ее местному населению. Население к рыбацким лодкам не подпускали, а нас пускали, потому что мы были русские, а у русских перед румынскими было такое же преимущество, как у названия «Дон» перед названием «Эдельвейс».

И тогда боцман Флянгольц впервые повернулся в мою сторону и сказал, глядя на меня глазами, в которых залегла вековая русская грусть:

– Слушай, парень, держись подальше от этой компании. Или мама тебя не учила, что брать чужое нехорошо?

Но я не мог бросить эту компанию. Вовка Парамонов был мой друг, больше того, он выделял меня среди всех своих товарищей. А кто такой был мне боцман Флянгольц? Бывший боцман? Но боцман мне не указ, пусть командует у себя на палубе.

На заработанные рыбной ловлей деньги я купил мичманку – красивую форменную фуражку. Все наши рыбаки за меня радовались, я выглядел в мичманке, как настоящий моряк, хотя по малости лет солидности мне не хватало.

– Ну-ка поверни козырьком назад, – сказал Вовка Парамонов. – Интересно, как ты смотришься в бескозырке.

Я повернул мичманку козырьком назад. Вовка долго и внимательно меня разглядывал и наконец сказал:

– Так ты похож на еврея.

Я смутился. Почему я смутился? Я не знаю, почему я смутился.

– А я и есть еврей.

Наступила долгая пауза.

– Что же ты раньше не сказал? – спросил Вовка.

– А у меня не спрашивали.

Об этом и впрямь никогда не было разговора. Все сведения обо мне были на родине, в отделе кадров, а здесь мы были все русские. И узбек был русский, и грузин был русский.

Но еврей не может быть русским – вот о чем мне поведала повисшая в комнате тишина.

– Ты должен был мне сказать, – сказал Вовка Парамонов. Он любил меня, а я его обманул. И, конечно, ему было обидно.

Боцман Флянгольц слушал этот разговор, глядя куда-то в сторону печальными русскими глазами. Он не одобрял меня, но и не осуждал. В глубине души он даже, возможно, мне сочувствовал.

Больше разговоров на эту тему не было. Но в тот же день весь большой румынский порт Браила знал мое настоящее лицо, мое истинное, а не показное обличье. И с тex пор на какой бы корабль меня ни направили, моя национальность бежала впереди меня, как собака бежит впереди хозяина, и крепко держала меня на поводке.

А боцман Флянгольц все смотрел и смотрел мне вслед своими печальными глазами, в которых залегла вековая русская грусть…

Священная корова

В наше время «старая дева» – совершеннейший архаизм. Сейчас и молодые девы встречаются не часто, а уж старых не сыщешь и с огнем. А в начале пятидесятых старые девы еще изредка встречались, хотя уже вызывали удивление, как священные коровы: как же это ее за столько времени никто не зарезал и не подоил?

У нас в порту такие разговоры велись без всяких художественных образов. Народ в порту простой, прямодушный, и, чтобы высказать мнение о женщине, никто не станет тревожить священных коров, тем более, что в порту о них ничего не известно.

Зинаида Владимировна могла бы рассказать, она могла объяснить, что на священных коров молились, а не смеялись над ними, как мы смеемся над старыми девами. Но она не стала бы об этом рассказывать, потому что сама была из этих священных коров.

Жених Зинаиды Владимировны, белый офицер, погиб на гражданской войне, и она, юная дворянка, навсегда осталась верна этой любви. Может быть, к ее любви примешивалось немного политики, и любовь ее была не только к жениху, но и ко всей дореволюционной России.

Мы работали с ней в портовской школе, преподавали литературу в параллельных классах. Я, только что со студенческой скамьи, старался поразить воображение учеников какими-то экстраординарными знаниями, а Зинаида Владимировна шла строго по программе, подолгу задерживаясь на таких вещах, на которых бы я умер от скуки. Мне казалось, что она ничего не знает сверх программы, и я от души сочувствовал ее ученикам.

В начале учебного 52 – 53-го года по стране прошла волна антисемитизма, вызванного известным «делом врачей». По заданию районо учителя проводили в классах беседы, призванные смягчить удар правительства по евреям. Нужно было разъяснить ученикам, что не все евреи плохие, что среди них встречаются и хорошие.

Но у моих учеников сообщение о хороших евреях вызвало горячий протест. Примеры Маркса, Эйнштейна, Чаплина их не убеждали. Примеры Гейне, Маршака на них не действовали. Мои ребята, как оказалось, не любили еврейской национальности. Хотя ни одного живого еврея не видели, потому что и тех немногих, которые им встретились, принимали за греков, обычных в этих местах.

Они говорили, что евреи плохие, потому что ищут легкого хлеба (как будто кто-то специально ищет тяжелый хлеб). И тогда я спросил у них:

– Хлеб учителя легкий?

– Нет! – дружно отозвались они. Никто из них ни за что не стал бы учителем.

И тут я использовал, с одной стороны, служебное положение, а с другой, – любовь ко мне моих учеников. Я сказал то, что говорить было не принято, слово «еврей» было не принято употреблять с местоимением первого лица. Этот эвфемизм запечатлен в известном анекдоте: «Наша национальность?» – «Да».

Меня вызвали в районо, обвинили в неуместной национальной браваде. Объяснили, что в еврейской национальной гордости должно быть больше национальной скромности.

И тогда я напросился на классный час к Зинаиде Владимировне. Мне было интересно, что скажет о евреях эта дворянка, воспитанная в черносотенные царские времена.

Зинаида Владимировна сначала пошла по программе. Она напомнила ученикам такие крылатые выражения, как «египетский плен» и «вавилонский плач», и сказала, что плен – это плен евреев, а плач – плач евреев. Она сказала, что у евреев очень трудная, трагическая история, последний период которой мы знаем по недавней войне.

А потом она вдруг отошла от программы и рассказала об еврейском ученом по имени Гилель, который жил во времена царя Ирода.

Этому Гилелю ученость далась не просто. В школах Иерусалима в то время нужно было платить за вход, а у Гилеля не было денег, и он залезал на стену здания и слушал все уроки через окошко. Висеть на стене было неудобно, холод пробирал до костей, а уроки были такие трудные, что даже в помещении высиживали не все, некоторые убегали с уроков. И тогда мальчик Гилель решил: если его не сдует ветром, если не заморозит холодом, то он всю жизнь потратит на то, чтобы научить евреев терпению.

И вот какой смешной случай произошел с этим ученым, когда он уже был известным, уважаемым человеком.

Однажды он купался, вдруг слышит – к нему стучат. Обтерся Гилель полотенцем, оделся, выходит из дома, а там молодой человек.

– Извини, – говорит, – учитель. Ты, кажется, купался?

– Ничего, – сказал Гилель, улыбаясь. – Да, я купался, а что?

– Ничего. Я просто хотел спросить. Мне показалось, что ты купался, – сказал молодой человек и ушел.

Гилель вернулся в дом, разделся, намылился. Слышит – снова стучат.

Он ополоснулся, вытерся, оделся. Выходит, а там тот же молодой человек.

– Извини, – говорит, – учитель. Я тебя не оторвал от купания?

– Ну, подумаешь, – улыбнулся Гилель. – Немножко оторвал. У тебя, наверное, какое-то дело?

– Никакого дела. Просто хотел спросить, не оторвал ли я тебя от купания.

И ушел. Гилель опять разделся. Окунулся. Намылился.

Слышит – стучат.

Ополоснулся учитель, вытерся, оделся, вышел. И снова там тот же молодой человек.

– Я что хотел спросить… – говорит. – Я хотел спросить… Ты долго еще будешь купаться?

– Недолго, – говорит Гилель, улыбаясь. – Тем более, что я еще и не начинал.

Тут молодой человек не выдержал, вышел из себя. Стал оскорблять учителя. Оказывается, он поспорил с приятелями, что выведет его из терпения, но не получилось. И он проиграл.

– Ничего, – сказал учитель, – ты еще когда-нибудь выиграешь. Главное – потерпи.

Класс развеселился, слушая этот рассказ, но и что-то серьезное пробилось к нему сквозь эту веселость. А учительница сказала:

– Не зря старался этот ученый человек. История складывалась трудно, многим народам не хватило терпения. Давно уже нет амореев, давно нет арамеев, давно нет халдеев, а евреи – живут.

Она ничего не сказала о «деле врачей», словно считая его недостойным внимания. Но сказала намного больше, чем можно было сказать.

Вот тебе и дворяночка! Вот тебе и священная корова!

– Я люблю вас, Зинаида Владимировна, – сказал я ей в этот день.

Она покраснела, как девушка. Можно это сказать без запятой.

– Тридцать лет я не слышала этих слов. Долго же вы собирались.

Мне было двадцать три года. Я собирался дольше, чем жил.

Но все равно в тот момент мы с ней были счастливы.

Улица памяти

Постойте, постойте, разве Бебель жил в Одессе? Это Бабель жил в Одессе, а Бебель жил в Германии. Но почему же тогда улица называется именем Бебеля, причем улица не в Германии, а в Одессе? Или, может, в Германии есть улица Бабеля? Может, между Германией и Одессой заключен договор: мы будем называть свою улицу Бабеля, а вы – Бебеля?

А может, это Бебель жил в Одессе, а Бабель в Германии?

– Здравствуйте, мадам прокурорша!

Мадам прокурорша не живет на улице Бебеля, просто она иногда вспоминает о ней. Иногда вспоминается одно, иногда другое, но чаще забывается, чем вспоминается. А живет она на углу Богдана Хмельницкого и Шолом-Алейхема – тоже два хороших человека встретились в Одессе и разошлись, вернее, улицы их встретились и разошлись…

– Здравствуйте, мадам прокурорша!

Уже давно нет на свете ее прокурора, а она все еще мадам прокурорша. К таким профессиям люди относятся с уважением. Сколько лет прошло, а они помнят, хотя пора бы забыть.

И адвоката тоже нет. Все они росли вместе на улице Бебеля (или Бабеля?), играли в разбойников, потом – в фанты, в мнения… Адвокат однажды оскандалился, когда кто-то во время игры в мнения признался ему в любви. Он сразу указал на нее, потому что ему так хотелось. Ему очень хотелось, чтоб она призналась ему в любви, а это, оказалось, признался прокурор, и все над адвокатом смеялись. Адвокат долго обижался на прокурора, но потом они помирились, потому что вообще-то они были друзья.

Да, они были друзья, вместе готовили уроки, причем адвокат всегда списывал у прокурора… Нет, это прокурор списывал у адвоката… Что это такое делается с памятью? Прокурор так хорошо списывал, что получал даже лучшие отметки, чем адвокат. Потом они вместе учились на юридическом факультете, вместе влюбились в нее, и тут прокурор так хорошо списывал письма адвоката, что она стала мадам прокуроршей. Какую-то роль здесь сыграла внешность прокурора, который был от природы большой человек, а маленькому адвокату, чтобы стать большим, нужно было много учиться и работать, и все равно он оставался таким же маленьким.

Лучше один раз услышать, чем сто раз увидеть. Нет, не так. Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Что-то совсем у нее плохо с памятью. Один раз увидеть – может быть, но когда она стала видеть прокурора каждый день, ей все чаще хотелось услышать адвоката. У адвоката были и другие преимущества: он одевался и ел, как ребенок, а зарабатывал, как взрослый человек. Так говорил мамин папа… нет, папина мама, которая желала счастья своей внучке.

Внучка стала прокуроршей, хотя в душе она была адвокатшей. Ей больше нравилось, когда защищали людей, чем когда их обвиняли.

Прокурор только и делал, что обвинял. И наконец она ушла от него к адвокату. Она сказала, что не может жить с человеком, который только обвиняет людей. Она тогда хорошо говорила, потому что не забывала слова, ей не приходилось так много вспоминать, чтобы сказать одну-единственную фразу.

И что же ответил ей адвокат? Он сказал, что сам мечтал стать прокурором. Просто у него не получилось, поэтому он адвокат. Он сказал эту неправду, как адвокат: защищая интересы друга своего прокурора.

Но когда его самого обвинили, защищать его было некому. Прокурор пытался, но что он мог, прокурор? Защищать он не научился.

Она долго ждала адвоката. Уже с войны люди повозвращались, уже повозвращались и издалека, а его все не было. Вот тогда она от кого-то услышала, что адвокат погиб на фронте. От кого она это услышала? Да, конечно, от прокурора. Он даже, помнится, говорил (что помнится? Ничего не помнится…), он говорил, что встретился на фронте с адвокатом и адвокат вынес его на себе…

Хорошо, что прокурор так сказал. Она не верила, но все равно хорошо, что он так сказал. Значит, он умел сказать о человеке и что-то хорошее. И на памятнике прокурору, когда прокурор умер и она поставила ему памятник, она написала несколько слов про адвоката. У него не было своего памятника – где же еще можно было о нем написать? Она написала, что здесь лежит человек, спасенный при жизни другим человеком, который лежит неизвестно где, но о котором тоже нужно помнить на этом кладбище. Потому что, если б жизнь сложилась иначе, он мог бы лежать на этом кладбище…

– Здравствуйте, мадам прокурорша. Вы не против, если я посижу с вами на скамеечке?

Рядом с ней садится такая же старая женщина, с такими же больными ногами.

– Вы меня не помните? Мы с вами встречались в суде. Я часто бывала в суде по делам моего покойного мужа. По каким делам? Ну, не будем об этом говорить. У каждого свои дела, так уже заведено в мире… Я, когда вас увидела, будто помолодела на тридцать лет… Знаете, я недавно была в суде. Там совсем, совсем другие люди…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю