Текст книги "Плач по царю Ироду"
Автор книги: Феликс Кривин
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Игрушечный человек
В музее игрушек города Копенгагена мое внимание привлек человек с простыми чертами лица, обычными для здешнего экспоната. Экспонаты этого музея имеют довольно поношенный вид, поскольку каждый отработал в чьем-то детстве полновесную взрослую жизнь, а сюда пришел, как в дом ветеранов труда, но не на отдых, а снова на труд, может быть, не менее тяжкий. Он пришел рассказать о своем времени, но не словами рассказать, а своим молчаливым убогим видом.
В той секции, в которой экспонировался привлекший мое внимание человек, были собраны игрушки, сделанные руками арестантов. Жизнь игрушек началась в тюрьме – одно это обстоятельство вызывало к ним добрые чувства, несмотря на их неуместность, чуждость, с одной стороны, безмятежному миру игрушек, а с другой, – чопорной музейной цивилизации.
Чем-то они все похожи, сделанные в тюрьме. Не только люди, но и другие игрушки. Вот эта лошадь, например. Все-таки она не вполне лошадь. И паровоз не вполне паровоз. Хотя их, возможно, делали с любовью, для радости и забавы детей, но забава получилась, а радости нет. Радость не вылепишь в неволе.
Кому из нас они не знакомы, эти люди, вылепленные руками тюрьмы? Даже если они настоящие, живые, все равно в них есть что-то игрушечное. Вся их жизнь – служение какой-то игре, не сама игра, а всего лишь служение игре, смысл которой остается им недоступным. Их можно в любой момент переставить, переместить или просто забросить куда-нибудь, – на этот случай у них имеются специальные выражения: «перебросили на другую работу», «бросили на укрепление», – а если про них забудут, то это значит, что их тоже бросили, но теперь уже – на произвол судьбы. Как все игрушечные люди, они принимают любые правила игры и следуют им до тех пор, пока кто-то не переменит правила.
Человек-экспонат в музее игрушек всем своим видом рассказывал о прошедших временах, и вот какую он поведал историю.
Родился он не здесь, а в другой стране, там он и учился, и окончил гимназию. А когда началась война, он ушел на восток, в большую страну, которая стала для него родиной. Там он был шахтером, работал глубоко под землей и женился на простой женщине, которая родила ему сына. Ему – это только так говорится, а на самом деле неизвестно кому. Потому что вскоре в ту страну пришла война, и его, как неблагонадежного человека, отправили в трудовой лагерь. Так он больше и не встретился со своей женой и сына своего никогда не увидел.
Он строил укрепления, на фронт его не брали, не считая достаточно своим. Его даже отправили еще дальше на восток, и тут началась самая тяжелая его работа. Потому что ничего у него не было – ни дома, ни одежды, только работы было много и к тому же глубоко под землей. А когда он выбирался наружу, ему некуда было пойти, и он ночевал в бане, укрывшись газетами.
И вдруг оказалось, что он хорошо играет в шахматы. Там, дома, на его первой родине, он играл с братьями в разные игры, и самой любимой среди них была игра «в интеллигенцию». Почему они так ее называли? Это была просто игра в слова. Из какого-нибудь длинного слова надо было составить побольше коротких.
Здесь тоже играли в слова, но это не называлось игрой в интеллигенцию. Это просто называлось: игра в слова. Из длинных слов особенно любили слово «индустриализация». Даже больше, чем «коллективизацию». И, конечно, больше, чем «интеллигенцию». Потому что одна «индустриализация» давала не меньше слов, чем «коллективизация» и «интеллигенция», вместе взятые.
Может, потому и не называли эту игру игрой в интеллигенцию. Игрой в интеллигенцию здесь называли другую, очень опасную игру.
Игрушечный человек решил, что лучше ему играть в шахматы. Шахматы здесь любили. Это была шахматная страна. Человек, который хорошо играл в шахматы, здесь сразу становился своим, даже если он был чужим по всем другим показателям.
Когда он занял первое место, ему дали место в общежитии. А потом и отдельную комнату – когда он женился и у него стали рождаться дети. Он так и не узнал, что стало с его первой женой и ребенком, страна была очень большая, в ней трудно было кого-нибудь отыскать. Тем более после этой страшной войны, на которой погибло столько народу.
Но сам он не затерялся, и братья его нашли. Они жили в других странах и звали его к себе, но он категорически отказывался. Потому что он не привык по своей воле куда-то переезжать, он привык, что его переводили, перемещали или перебрасывали. Может быть, он даже полюбил эти места, полюбил свою работу, полюбил шахматы. А то, что здесь не играли в интеллигенцию, его нисколько не смущало, ведь игра в интеллигенцию – это просто игра в слова.
Но в гости он все же поехал. Это было очень далеко, в городе Копенгагене. Никогда он не видел столько воды и зелени: город омывался не только снаружи, но и изнутри, и не было в нем зелени без воды и воды без зелени.
В этом городе люди хорошо жили. За такую жизнь боролась его страна, но у нее все как-то не получалось. Пока не получалось. Однако он верил: когда-нибудь и у нее получится.
Так он говорил своим братьям. Ему так говорили – и он говорил. Он давно привык говорить то, что ему говорили. И не знал, где у него привычка, где страх, где порыв…
Потом он умер – и сразу все кончилось. Он в последний раз спустился под землю, и уже не нужно было подниматься наверх.
Я встретился с ним в музее игрушек. Я знал, что это не он, потому что он так и не решился уехать в Данию, но мне казалось, что это он. Что-то у них было общее – у того, свободного и живого, и этого, игрушечного, сделанного в тюрьме.
Проходной двор на проспект Независимости
Недоулок жил на окраине города, странном месте без адреса. Собственно, он был сам себе адрес: стоило его назвать, и сразу было ясно, где он находится. Если, конечно, знаешь город.
Недоулком его назвали, чтоб подчеркнуть его отличие от переулка, вложив в это слово нехороший, насмешливый смысл. А официально его называли тупик. Тоже не Бог весть какое название. Тем более что, если разобраться, никакой он был не тупик: в том месте, где у тупика дальнейшего хода нет, у него был проходной двор – прямиком на проспект Независимости, бывшей Свободы. С недавнего времени стало ясно, что свобода и независимость – понятия не только разные, но иногда прямо противоположные. Например, независимость от правил уличного движения лишает свободы передвижения и оставляет свободу только катастрофам.
Вот тут, в двух шагах от этой Свободы-Независимости, и протекала жизнь недоулка, причем не одна. Пройдет по нему человек, – а у него уже жизнь. Собака пробежит – опять жизнь. Пусть собачья, но все-таки. Другие по одной жизни проживают, но это потому, что они не замечают, сколько жизней вокруг.
А недоулок замечает. Не такой уж он тупик. Он все еще помнит тех людей, которых вели по нему через проходной двор на проспект бывшей Свободы, нынешней Независимости. Колонна была длинная, и недоулок радовался: сколько у него появилось жизней! Но эти жизни оказались недолгими – только до того места, куда их вели.
Там было много детей и стариков, и все они шли с вещами, как будто переезжали на другую квартиру. Но они переезжали на такую квартиру, где никакие вещи им уже не понадобились.
Пускай он тупик, но он все это понял и перестал радоваться. И все надеялся, что где-то откроется дверь, распахнутся ворота, у него ведь по обе стороны хватает и дверей, и ворот… Они могли бы впустить, спрятать этих людей, но двери и ворота оставались закрытыми.
В него навсегда впечатались шаги этой колонны, он их чувствует до сих пор, хотя прошло столько времени. Они впитываются в булыжные камни, упираются, сопротивляются, потому что теперь-то они знают, куда их ведут!
А тогда не знали. Особенно вот эти, самые маленькие. Не потому ли они сегодня больше других болят, почему-то больше всего в ясную, солнечную погоду.
Удивительно, что их никто не замечает, никто о них не спотыкается, и машины ездят ровно, плавно, будто под ними ничего нет.
Вот к третьему дому подкатывает автомобиль марки «мерседес», и ничего под собой не чувствует. Вот из дома выходит владелец «мерседеса», народный депутат и коммерческий деятель, и тоже ничего под собой не чувствует. Оба они, и депутат, и «мерседес», ничего под собой не чувствуют и ничего вокруг не замечают, и депутат садится в «мерседес», а тот везет его в аэропорт, чтобы оттуда лететь в заграничную командировку. Не то чтобы депутат любил заграницу, он даже относится к ней довольно критически, но обожает ездить туда в командировку. Чтоб освежить свои чувства к родине и укрепиться в мысли, что он ее никогда не оставит и разделит с ней все страдания. Страдания между тем растут по мере того, как народный депутат ездит в заграничные командировки, потому что он всякий раз что-то с родины увозит и вкладывает на западе неизвестно куда.
И пока депутат где-то ездит, в его доме продолжается жизнь, временами даже более бурная, благодаря отсутствию депутата. И в других домах продолжается жизнь.
Жизнь недоулка только из этих жизней и складывается, и он не раз пытался себе представить, как бы он зажил собственной жизнью. Вот он приходит домой, а на пороге его встречает жена-недоулочка, спрашивает, как у него дела, не устал ли он на работе. Как же, не устал! Он чувствует себя так, словно по нему целый день ходили и ездили. Жена, конечно, станет успокаивать: это ничего, это пройдет. По проспекту Независимости за день прошли четыре демонстрации, да еще сколько митингов, сколько очередей… И сразу станет легче, и сядут они друг против дружки посудачить о чужих делах. Оказывается, бульвар Демократии опять дома не ночевал. Вот и вся демократия: теперь каждую ночь ночует на площади Прогресса. А недоулок ночует дома, так его называют тупик. Но это ничего, пускай тупик, ему бы только быть рядом со своей недоулочкой.
В последнее время, правда, и у них стало небезопасно. То кого-то ограбят, то прибьют, то навяжут любовь в принудительном порядке. Однажды из проходного двора выскочила размундированная до полного штатского состояния милицейская группа захвата и с криком: «Помогите!» понеслась по недоулку, оставляя в холодном ночном асфальте глубокие босые следы, и столько в их мужественных голосах было ужаса, что вся милиция шарахалась в стороны и там затаивалась до утра.
Недоулок мечтал о подвиге, но все подвиги производятся из собственных жизней, а у него было много жизней и все не собственные. Он, правда, считал их своими, и совершенно правильно, но ни одной не мог пожертвовать или хотя бы рискнуть, что для подвига совершенно необходимо.
Но однажды…
Однажды была темная ночь, и недоулок дремал, растянувшись на своем коротком пространстве. И когда в его сон ворвался крик: «Помогите!», он, не соображая, что делает, выскочил из своего сна и устремился за преступниками.
Не без труда протиснувшись сквозь стены и деревья проходного двора, он выбежал на проспект Независимости; Наконец-то! Здесь была такая широта, такая впереди перспектива, что он понесся легко, как ветер, а преступники в панике кричали: «Вы посмотрите на этого сумасшедшего! Он нас сейчас раздавит своими домами!»
Милиция, переодевшись в штатское, чтоб ее не узнали, выстроилась по обе стороны проспекта и старательно изучала, как нужно преследовать преступника. А собаки, жившие в недоулке, бежали с ним вместе и все наперебой брали след.
Это были не те собаки, которые сопровождали людей, которых вели из жизни туда, где она кончается. Может, это были дети тех собак. Может, внуки тех собак. Сейчас говорят, что это были немецкие овчарки. Исключительно немецкие. Но недоулок не такой уж тупик, он помнит, что там были собаки не только этой породы.
Да, это была погоня! Дома тяжело топают, деревья скрипят, окна дребезжат, и все это несется по проспекту Независимости. Вот как нужно бороться с преступниками, думала милиция, переодетая в штатское, чтоб ее не узнали. Нужно, чтоб все улицы включились в борьбу, а не только, понимаешь, одна милиция, один ОМОН, одна, понимаешь, государственная безопасность.
Там, где кончался проспект бывшей Свободы, начиналась настоящая свобода – широкая степь, а что такое степь для недоулка, который всю свою жизнь прожил в тесном каменном городе? Он почувствовал, что растворяется в этой степи, а вместе с ним растворялось, рассыпалось все, что его составляло.
И вдруг перед ним возникли люди из колонны. Они нисколько не изменились: старики были такими же стариками, а дети по-прежнему оставались детьми. И вещи у них были те же – не разжились новыми за столько лет. «Вот мы и встретились, недоулок, – сказали люди из колонны. – То ли мы пришли к тебе, то ли ты к нам прибежал. Ты так быстро бегаешь, почему же ты тогда не побежал, почему не унес нас из этого страшного места?»,
Недоулок не знал, что ответить. Почему он тогда не побежал? Сейчас побежал, а тогда не побежал? А ведь тогда он был намного моложе.
У них, сказали люди из колонны, была надежда только на него, потому что больше им было не на кого надеяться. Но он не спас их. Он не научился спасать. Он научился бежать, лишь когда надо кого-то преследовать.
Рассыпался, развеялся недоулок по степи – тут тебе и свобода, тут тебе и независимость. Никто ни от кого не зависит, ничто ни от чего не зависит, благодать!
И долго еще мотался по городу автомобиль марки «мерседес» в поисках своего народного депутата, который жил в недоулке, а недоулка-то не было. Как сквозь землю провалился народный депутат.
Спросили у народа – народ ничего не знает. Народ никогда ничего не знает. Он только потом, когда ему скажут, все узнает.
Мысли брючного мастера
Об ошибках истории. Генерал Галифе подавил французскую революцию и на радостях придумал брюки, в которых щеголяла русская революция. Брюки галифе пришлись русской революции впору, и она стала не только сама себе революция, но и сама себе генерал Галифе.
А брючный мастер Кац никого не подавлял, поэтому нет брюк имени Каца. Хотя они совсем неплохо бы звучали: брюки кац. Немножко похоже на брюки клеш, но, конечно, другого фасона.
О наступательном оптимизме. Можно вспомнить Навуходоносора. Когда пророк Иеремия раскрыл на него евреям глаза, они говорили: «Подумаешь – Навуходоносор! В гробу мы видели этого Навуходоносора!» (Пророческие слова!). Наступательный оптимизм – это хорошо, но плохо, когда наступает один оптимизм, а все остальное находится в отступлении.
О смехе до слез. Аркадий Исаакович Райкин рассказывал Кацу, как в Варшаве за ужином англичанин развлекал компанию анекдотами. Француз переводил бельгийцу, бельгиец поляку, а поляк – Райкину, добавляя при этом: «Дурацкий анекдот, но вы смейтесь, пожалуйста!».
Воодушевленный успехом, англичанин рассказывал один анекдот за другим. Скука была смертная, но все, конечно, смеялись. Потом англичанин стал рассказывать о себе. Оказывается, он хоть и англичанин, но вообще-то еврей. Француз, переведя это сообщение бельгийцу, присовокупил, что и он, француз, тоже еврей. Бельгиец в том же признался поляку, а поляк – Райкину.
И хотя переводчики больше были не нужны, никто не мог произнести ни слова. Все до слез смеялись. Смешной получился анекдот.
О смехе от слез. Леонид Осипович Утесов рассказывал Кацу о маме композитора Блантера, которая всегда плакала, когда ее ни встретишь. Однажды она плакала особенно горько, а Леонид Осипович ее утешал, и наконец она прорыдала: «Ой, вы не поверите… Мотя написал такую песню, что невозможно слушать без слез!»
О родном языке. К папе Каца приходит старенький еврейский писатель. У еврейских писателей почти не осталось читателей, поэтому каждый читатель на счету.
За стеной взрыв смеха двух старичков – ох и смешное там, наверно, написано! Прочитать бы, но мы не умеем. Этот язык прошел мимо нас. Шел к нам, но нам не достался.
О законности. Сарра Михайловна Левина, бывшая актриса еврейского театра, незаконно репрессированная вдова незаконно расстрелянного писателя, прослеживает все этапы советской законности: «Дуракам закон не писан, а если писан, то не читан, а если читан, то не понят, а если понят, то не так».
О национальном равенстве. Пятый пункт есть у всех. Но у некоторых он особенно пятый.
О национальной гордости великороссов. После того, как приятель Каца Анатолий Менделевич познакомился с замдиректора московского театра кукол Анатолием Дарвиновичем, он добавил в свое отчество еще одно «е», что дало ему возможность приобщиться к национальной гордости великороссов.
Об общем между людьми. Что-то общее есть даже у евреев с нацистами: для тех и других еврейский вопрос – это вопрос жизни и смерти.
О женском вопросе. Григорий Семенович Канович рассказал. Кацу о своем дяде, который до того увлекся политикой, что совершенно перестал бывать дома. Тогда его жена обернула простыней бревно и приказала детям над ним плакать – якобы это умер их отец. Заходили соседи и, узнав, что умер Лейзер, тоже садились его оплакивать.
Поздно вечером явился покойник. «В чем дело, Ханна, кто-нибудь умер?» – «Нет, вы посмотрите на него! – закричала жена. – Сам же умер, и сам еще спрашивает!»
Не желая спорить с женой, дядя Лейзер сел в ногах у бревна и тоже стал плакать.
О корнях. Евреи так глубоко пустили корни в России, что теперь они выходят в Америке.
Назад к цивилизации!
Мы летим впереди самолета. Под нами пропасть, над нами пропасть, а сзади нас догоняет самолет, так что приходится держать скорость.
Осуществились слова бортпроводницы из «Нарочно не придумаешь»: «Граждане пассажиры, туалет находится впереди самолета!» – а также слова бортпроводников, звавших нас к лучшей жизни. Они считали, что лучшая жизнь впереди самолета. И вот мы летим.
С кого-то встречным ветром сорвало носки, и он летит босиком, перебирая пальцами, чтобы согреться. Встречный ветер раздевает людей до неприличия, и приходится считать это приличием, поскольку нет уже сил противостоять встречному ветру.
Правда, есть разница: с кого одежду сорвать. С некоторых получается довольно красиво. Если со всех красивых сорвать, а на некрасивых надеть, может, в этом и состоит социальная справедливость? По крайней мере, будут довольны все – и красивые, и некрасивые.
Вот только холодно и темно, да еще постоянно с кем-то сталкиваешься. Некоторые, правда, сталкиваются в хорошем смысле, но не все понимают этот хороший смысл. Старики возмущаются: совсем потеряли стыд! Но прежде чем потерять стыд, мы потеряли все остальное.
Самое необходимое осталось в самолете. Даже туалет, который был впереди самолета, оказался у нас позади, и попасть в него можно только рискуя жизнью.
Мы летим впереди самолета. Вокруг пусто и высоко, низкой остается только температура воздуха. И, конечно, жизненный уровень, потому что вокруг – пустота.
Хорошо было в самолете! Многим, конечно, не нравилось, что не все кресла у окна, не удалось конструкторам добиться, чтобы все кресла были расположены одинаково. Но выдающиеся бортпроводники прошлого говорили, что такая конструкция возможна. Чтоб не было ни передних, ни задних, ни центральных, ни боковых. Нужно только вырваться из этого самолета, чтобы там, впереди, на пустом месте построить новый самолет.
А вся цивилизация осталась в самолете, надо ее строить заново. А как строить цивилизацию? Первый кирпич заложили – его ветром унесло. Второй заложили – тоже унесло. Чтоб не уносило ветром, стали грести под себя: чем больше загребешь, тем меньше унесет ветром. Закон всемирного тяготения к общественному добру. Может, космос потому и пустой, что в нем давным-давно все разворовано?
Все летят к лучшей жизни – и те, что в самолете, и те, что впереди. Но в самолете летят со всеми удобствами, а впереди самолета бьются из последних сил, чтобы как-то удержаться над пропастью. Для них лучшая – это любая жизнь, потому что то, что у них, никак не назовешь жизнью.
Черт бы побрал этих бортпроводников с их учением о лучшей жизни впереди жизни!
В самолете между тем наступает время обеда. Пассажиры сидят в своих креслах, и перед каждым ставится обед. И они спокойно обедают. Им спешить некуда, за них спешит самолет, а когда за тебя спешит самолет, почему бы спокойно не пообедать?
Впереди самолета не пообедаешь. Здесь обед уносит из-под самого носа. Обедают лишь те, которые наловчились подгребать обед под себя. Некоторые два обеда подгребают, три обеда подгребают. Раз его все равно уносит ветром, почему бы и четыре не подгрести?
В связи с этим поднимается вопрос: с чего начинается цивилизация? Чем она кончается – это у всех на глазах, а вот с чего ее начинать? Может, говорить друг другу спасибо, но за что? Вокруг ничего такого нет, за что можно было бы сказать спасибо.
Мы летим к лучшей жизни, но впереди все худшая и худшая жизнь. Теоретики, которые рассчитывали, как построить новый самолет, теперь начинают рассчитывать, как вернуться в старый. Одно дело – вскочить на лошадь или в трамвай, но вскочить в самолет на полном ходу – такого еще не бывало в истории нашего движения.
Деды наши прокладывали рельсы под колесами движущегося локомотива истории.
Их всех передавило.
Отцы наши, первопроходцы, летели впереди самолета цивилизации.
Их просто ветром унесло.
А мы пытаемся вскочить на ходу в самолет. Чтоб не подгребать под себя обед, не продираться сквозь снег и ветер, и звезд ночной полет к нашему беспросветному светлому будущему.
Мы подаем сигналы, чтоб остановили самолет, чтоб открыли дверь и впустили нас обратно в цивилизацию.
Но самолет не останавливается.
То ли нас не слышат, то ли не хотят впускать…
Может, боятся, что с нами их цивилизация уже не будет такой цивилизацией?