
Текст книги "Одна жизнь"
Автор книги: Федор Кнорре
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Тогда, наверное, один из всех пассажиров этого жесткого душного, битком набитого людьми вагона, Колзаков, не спал, сидя с закрытыми глазами у окна.
С закрытыми глазами он выглядел как все, никто на него не обращал внимания, не было заметно, что у него что-то неладно, и не нужно было выслушивать доводившей его до бешенства болтовни Саши, охотно и со всеми подробностями, в ответ на расспросы случайных попутчиков, пускавшейся в рассказы о том, как его контузило и сперва все ничего, потом все хуже и хуже и почти совсем ослеп, да она очень за ним ухаживала, и вот теперь ему вроде чуть получше.
В эти минуты она вдруг глупела, говорила при нем, как при глухом, как при ребенке. Купаясь в наслаждениях бабьей болтовни, начав с того, что "он у меня теперь поспокойней стал", она могла договориться и до того, что "он у меня полком командовал", так что в нем все переворачивалось от злости.
Теперь, когда все в вагоне угомонились и заснули и за окном было так темно, что он сидел с закрытыми глазами, – все равно нечего было видеть, даже тех неясных теней и световых пятен, которые ему еще оставались днем.
Впереди, запыхавшись, торопливо дышит паровоз, скрипят стенки вагона, погромыхивает железо, все покачивается, куда-то несется, и это приятно после стольких бессонных ночей в комнатушке, где летом душно от запаха перезрелых огурцов и укропа на грядках под низким окошком, а зимой духота от натопленной русской печи, и кажется, что ты тут навсегда, никогда не выберешься, ничего для тебя не изменится, даже ветерка не дождешься.
Потихоньку высвободив плечо, к которому Саша привалилась во сне, он дотянулся и, несколько раз дернув, сдвинул книзу оконную раму. Сейчас же тугой ветер прижал ему к лицу свои сырые, вздрагивающие ладони, похолодил щеки, растрепал волосы.
Ветер пахнет сырой осенней чащей вянущего в ночной темноте леса, высоким и холодным небом с осенними звездами, отраженными в черной воде, затопившей низкие поля.
Все это он видит сейчас гораздо ярче, чем если бы смотрел в окно. И никогда бы у него не щемило так сердце, если бы он мог видеть все это. Верней всего, он спал бы сейчас, как спит весь вагон, и не поглядел бы в окошко. Неужели обязательно надо терять что-нибудь, чтоб понять, дорого оно тебе или нет?
В вагоне зашевелились, закашляли спросонья, заговорили. Саша потянулась, расправляя затекшие плечи, и села прямо. Позевывая и легонько пошлепывая себя ладонью по губам, она нагнулась, близко заглядывая ему в лицо, и он почувствовал знакомый запах ее дыханья.
Хотя глаза у Колзакова были по-прежнему закрыты, она поняла, что он проснулся, и, ласково хмыкнув с закрытым ртом, на мгновение прижалась, скользнув щекой по его щеке.
Поезд с пыхтением подходил к Москве, все замедляя ход, вразнобой стуча и пошатываясь на стрелках.
В общей толкотне они долго и медленно шли по платформе, потом мимо тяжело дышащего паровоза, от него шло тепло, как от печи, потом под ногами он ощутил скользкие плиты вокзального пола, пахнуло кухонным духом из ресторана, где стучали и шаркали щетки. Саша все время вела его под руку, слегка подталкивая на поворотах. В другой руке он нес их общий чемодан.
По ступенькам она вывела его на площадь. Тут звенели трамваи, цокали копыта извозчиков, где-то рядом пофыркивал шланг и струя воды с треском разбивалась о мостовую; свежо пахло, точно после дождя, прибитой мокрой пылью, кругом говорили, перекликались и кричали люди, чирикали воробьи, и вода журчала, ручейками сбегая по желобку.
Колзаков стоял безучастно, сжимая ручку чемодана, пока Саша суетливо и бестолково расспрашивала, на каком трамвае им ехать, где сходить, и в какую сторону идти, и когда поворачивать. Весь день они садились и ехали, сходили не там и тащились с чемоданом пешком, им выписывали пропуска, они поднимались по лестницам, сидели в ожидании, и потом их впускали, и Колзаков стоял, опустив руки, и молчал, а Саша раскладывала на столе его уже затрепанные, протершиеся на сгибах удостоверения и справки, еще отдававшие тоскливым госпитальным запахом.
Не мытые с утра, запыленные и нотные, они присели на скамейке какого-то бульвара, где было немножко тени, и поели обсыпанных пудрой сладких плюшек, от которых сразу облипли пальцы. Колзаков сидел, придерживая ногой чемодан. Иногда перед глазами проплывали тени прохожих. Большое дерево принималось шуршать ветками, и его он смутно видел: колышущаяся темная масса, за которой все залито солнечным светом.
По привычке он не слушал того, что говорила Саша. А говорила она, как всегда, так: съела плюшку, сказала, что плюшка сладкая, вкусная, чем-то пахнет, наверное что-то кладут для запаху. Потом сказала, что пить хочется, это потому, что сегодня жарко. Потом заметила, что у него лоб потный, достала платок и стала вытирать ему лоб, как ребенку, будто он сам не умел стереть. Стискивая зубы, он промолчал, не шелохнулся, не отнял платка. Она послюнила кончик платка, взяла его руку и стала старательно оттирать липкие пальцы один за другим, изредка снова поплевывая на кончик.
Какая она теперь, Москва? – думал Колзаков. Он помнил ее морозной, с закрытыми ставнями магазинов, где ни соринки съедобной не осталось, ни пары сапог, ничего. Разве какие-то барские жесткие шляпы, крахмальные воротнички, которые никто и даром не брал. А сейчас Саша то и дело по пути докладывала сама себе: "Убиться можно, что тут одной колбасищи! Материалы так просто раскиданы, будто нечаянно, в витрине... вот как рекламу делают нэпманы!.. А это специально магазин – одно только белье, и кто это все покупает?.. Нэпманы, ясно... Что ж это за торговля, если нэпманы у нэпманов только и покупают?" И сама смеялась своей мысли и то тащила его за руку, то придерживала у самых интересных витрин. Витрины этих магазинов были для нее как музей. Так же как в музее она не сказала бы – хочу это боярское платье или эту золотую тарелку, так и тут она просто веселилась, разглядывая дорогие вещи без зависти, без желания завладеть чем-нибудь. В ней жило общее для того времени искреннее чувство презрения к роскоши, богатству, излишеству. Презрения чистого и искреннего, без зависти...
Саша все еще тянула и поворачивала ему ладонь, оттирая липкие пальцы, когда издалека послышался новый, приближающийся звук, тревоживший душу. Скоро он стал главным звуком улицы. Не стало слышно общего гула движения и голосов, замолчали и остановились трамваи. Из-за закругления бульвара в узкую улицу втягивалась длинная колонна кавалерийского полка.
Сотни копыт стучали, цокали, звонко щелкали, перебивая друг друга. Временами по звуку казалось, что они не идут шагом, а скачут карьером. Колзаков увидел какие-то вспышки, блестящие пятна – это, медленно покачиваясь на ходу, двигался молчащий кавалерийский оркестр. И вдруг от этой представившейся ему искры он не то что увидел, а гораздо больше ощутил самого себя в этой двигающейся шагом колонне, охватил ее всю, с конными красноармейцами, гибко покачивающимися в седле, с пританцовывающими, закидывающими морды конями...
Полк прошел, и звук стал затихать вдали. Опять двинулись, зазвонили трамваи.
Уже где-то, очень вдалеке, закричали трубы, ударил барабан и заиграл едва слышно оркестр. Два пальца еще оставались липкими, и Саша снова принялась их тереть. Она все время что-то говорила, и теперь он расслышал.
Она говорила весело, с удовольствием:
– А ты помнишь, как мы воевали... Я помню, как тебя на коне тогда в первый раз увидела, – вот, думаю, этот уж на меня и не поглядит. Ты помнишь, как ты на коне ездил?.. Ну вот теперь чисто, больше не прилипает.
– Нет, не помню, – сказал Колзаков, не разжимая зубы.
– Неправда... – недоверчиво полуспросила Саша и засмеялась. – Помнишь, конечно...
Они снова ходили по учреждениям, пока не кончился рабочий день, а потом дожидались, пока освободится койка в Доме крестьянина, чтобы переночевать, а с утра опять все ходить. Колзаков прошел переосвидетельствование в военном госпитале, и ему велели явиться снова через год. Они уже узнали и запомнили десятки фамилий, имен и отчеств людей, которых надо было добиваться, и названия разных учреждений, куда их отсылали и где часто очень удивлялись, зачем они пришли. Наконец стало казаться, что все безнадежно запуталось и кругом одни беспросветные бюрократы и волокитчики. Не только им документы не оформят, но и ночевать, того и гляди, придется на улице. И вдруг совершенно незаметно как-то все начало почему-то устраиваться. Документы приготовили, и даже письма местным властям в Крыму, куда решили направить Колзакова, были написаны, им дали талончик на получение бронированного номера в гостинице и другой талончик, на получение билетов на вокзале, потом их спросили, не желают ли они бесплатно пойти в какой-нибудь театр.
– Чудно как-то!.. – с усмешкой говорил Колзаков. – Выходит так, что в этих учреждениях на меня сперва посердились, строго выговорили за то, что во время боев с белыми так неаккуратно собирал все нужные справки, а после как-то привыкли ко мне, что ли, познакомились и даже помогать стали.
Так, среди дня, однажды у них все хлопоты кончились, и они оказались в собственном номере гостиницы в самом центре Москвы.
– Узнай-ка, где тут кран есть в коридоре, – попросил Колзаков, едва успев поставить чемодан на пол. – Хоть лицо сполоснуть!
– Ой... ой... ой-ой!.. – приговаривала Саша, обходя комнату, трогая занавески, щупая матрасы, и снова радовалась еще пуще.
– Да посмотри ты кран! – раздраженно повторил Колзаков, расстегивая потный, грязный ворот.
– А тебе сколько надо? – торжествующе спросил Сашин голос из другой комнаты. – Четыре хватит? Ей-богу, тут четыре! – Она с хохотом потащила его показывать ванную, открывала все краны по очереди, обнаружила вдруг теплую воду и, пугаясь и торопясь, вымыла ноги, а потом, убедившись, что вода все идет и идет, влезла в ванну, постанывая от наслаждения, и все тревожилась: "А они не заругаются, что мы им всю теплую воду выпустили?.." Потом затихла, лежа в горячей воде, придирчиво разглядывая себя. Хмыкнула и задумчиво сказала после довольно долгого размышления:
– А плохо тем бабам, у кого ноги кривые.
– Хорошо, – сказал Колзаков, он стоял в другой комнате у открытого окна и слушал шум улицы.
– Тебе бы такую... А у кого пузо вперед торчит, нравится?
– Нравится.
– Чтоб прямо арбузом?
– Арбузом.
Она засмеялась и лениво поднялась, заплескав водой, продолжая довольно улыбаться, с удовольствием растираясь мохнатым полотенцем.
Немного погодя, накинув платье, она подошла и стала за спиной у Колзакова, расчесывая мокрые волосы.
– Удивительно кожа от мытья нежная делается. Посмотри.
– Сейчас очки надену, – зло ответил он, не оборачиваясь.
– А ты руками. Дай сюда!.. – Она взяла его руку и положила на открытое плечо, около шеи. – Чувствуешь?
В самый день отъезда они вечером были в театре. Саша, наклоняясь ему к самому уху, торопливо шептала, объясняя, что происходит на сцене, смеялась, повторяя:
– А забавно, верно? Какая она теперь стала. Ты ее помнишь, как она у нас в штабе на машинке стукотала?.. Вот теперь комната открылась... Видно, в богатом доме... Мебель старинная... Все тут в форме, чиновники царские, это прежние времена...
– Помолчи... – шепотом попросил Колзаков. – Мне и так все понятно.
Он сидел, стискивая ручки кресла, оцепенев, с каменным лицом. Его мутило от волнения. Вокруг дышала, шевелилась темная масса людей, заполнивших все ярусы. Прямо перед глазами мерцало и светилось громадное сияющее пятно сцены, по которой передвигались неясные, расплывчатые тени. Временами ему удавалось сделать какое-то усилие, и пятна уплотнялись, почти принимали форму человеческого тела, потом фокус ускользал, он прикрывал глаза и опять томился мучительным ожиданием.
Он давно уже смирился: что прошло, то прошло, и когда его все-таки потянуло взять да пойти в театр, где играла Леля, он тихонько улыбался про себя, вспоминая, какой знал ее когда-то, и думал: а что ж не пойти? Наверное, второго такого случая в жизни не будет. Наверняка не будет!
Да и черт его знает, что он думал, когда шел! Тянуло, вот и пошел. Что было, то прошло! Он себя убедил, он поверил в это. И вот теперь одно сознание, что она может войти туда, в это мерцающее световое пятно, и зазвучит оттуда ее голос, от одного этого сознания уже перехватывало дыхание.
Актеры давно уже разговаривали, кричали друг на друга, вбегая с новостями, пугались. Толстыми голосами командовали, а пискливыми пугались и оправдывались.
А Лели среди них все еще не было. Он подумал, что, может быть, это ошибка и она сегодня не появится на сцене, но и это теперь ничего бы не изменило. Все равно эти минуты ожидания, когда он поверил, что она вот-вот появится, все уже для него изменили. Что? Тут и раздумывать-то долго нечего. Просто вот так: думал, что человека нет в живых, а он идет навстречу тебе и смеется. Жив – и все! А ты уже как хочешь – хоть стой, хоть падай, хоть радуйся, хоть волком вой...
Наконец и она заговорила. Колзакову даже немного полегче стало: случилось, а он все-таки не задохнулся и не покачнулся, а сидит и даже немножко руки отпустил, замлевшие на ручках кресла.
Саша, конечно, не удержалась, спросила с глупой радостью: "Узнал?" Он молча отодвинул ее локтем.
Леля болтала, ахала и смеялась, примеряла какую-то шляпку, голос был ее, но говорила будто не она. Немного погодя он с трудом сообразил, что это она играет. Он-то ждал, что она просто выйдет и заговорит, как в жизни, дурак...
Немного погодя он заметил, что улыбается. Хотя она играла уж такую глупенькую, но ему эта глупенькая вдруг до боли стала мила... Она поспорила с мамашей, та тоже не умней дочки, дуреха такая; Леля расстроилась и заплакала, прямо разревелась, и вокруг все зашумело, загрохотало – весь народ хохотал, одни сдержанно, другие во весь голос, на тысячу ладов – все потешались, а Колзаков сидел стиснув зубы, так ему было ее жалко, пускай она и дурочка, хотелось успокоить, погладить как-нибудь – и вдруг все, что происходило сейчас, как прозрачная картинка, наложилось на прежнее, он разом увидел, как он ее когда-то обидел, и ему показалось, что теперь она плачет из-за той старой обиды, и когда зажегся свет и очень довольная Саша стала к нему приставать с расспросами и впечатлениями, он даже сгрубить ничего ей не мог. Только хотел, чтоб ее тут вдруг не стало, чтоб он остался один со всей сумятицей, какая в нем поднялась и все спутала...
Саша все подговаривала Колзакова пойти поговорить с Лелей, интересно все-таки, какая она теперь. Колзаков не посмел ее удержать за руку, она, смеясь, улизнула в антракте, добралась до служебного входа за кулисы и спросила Лелю. Оказалось, что та уже ушла домой, но Саше записали на бумажке номер ее телефона.
Саша вернулась на свое место рядом с Колзаковым и сказала: "А что тут такого, подумаешь? Взяли да позвонили! Ради любопытства!"
Колзаков на ощупь нашел ее руку, с силой разжал, отнял и скомкал бумажку, чтоб она не вздумала звонить. Снова началось действие, и можно было сидеть и делать вид, что слушаешь, хотя тебе никакого дела нет до того, что там болтают эти люди на сцене. А потом наступил конец, и они заторопились и вот впопыхах просуетились с вещами в толпе по громадному вокзалу из конца в конец, и оказалось, что до отхода поезда еще почти два часа, а делать совершенно нечего, только сидеть и ждать, пока пустят на платформу. Саша простить себе не могла, что не помылась на дорогу, сколько горячей воды осталось там в кране, хоть залейся! Вспомнила театр. Спросила Колзакова, хорошо ли он помнит Лелю, а потом стала ему объяснять, как это хорошо, что его посылают на поправку в теплые края, в Крым, и им не надо возвращаться на старую квартиру. Все это было давно переговорено и известно, и она ему все это пересказывала просто по привычке думать вслух.
Сперва ее не очень-то удивляло, что Колзаков сидит молча, туча тучей, только сопит, стиснув губы. Он и всегда-то был для нее не очень прозрачен и – уже бывало – делался вот такой, как сейчас, будто каменная стенка. Наконец даже ей показалось, что он очень уж пасмурен. Она перестала болтать, присмирела и притихла.
Немного погодя Колзаков, пропустивший всю ее болтовню мимо ушей, обратил внимание, что она давно молчит, и догадался, что она обижена. Ему самому было очень плохо в эту минуту, и в нем шевельнулось что-то теплое к этой Саше, которой тоже, наверное, нехорошо. Он протянул руку, тронул Сашу пониже плеча, буркнул что-то ласковое.
Ага, почувствовал, первый заговорил, с удовлетворением решила Саша. Минуту назад она только робела перед Колзаковым, побаивалась его молчания, а теперь сразу почувствовала себя обиженной.
– Я с тобой "делюсь", – поджимая губы, поучительно сказала она тем противным голосом, каким, по ее мнению, можно было его припугнуть. – Я вот всем с тобой, всем "делюсь", а ты со мной не считаешься!..
– Что? – удивленно и громко переспросил Колзаков. – Что?.. – и отвернулся, замолчал, будто на ключ заперся.
Саша тут же вспомнила, что Колзаков всегда почему-то высмеивал эти самые слова в бабьих разговорах, где перемывали косточки мужей или подруг: кто "делится", кто "не делится", кто "считается", кто "не считается". Саше все равно эти слова правились. Очень правильные слова...
Наконец их пустили на платформу, они заняли свои места в вагоне – у каждого своя отдельная полка, и до отхода поезда оставался еще почти час.
Вокзал шумел, где-то отходили поезда, кричали паровозы, по коридору, толкаясь вещами об углы, почему-то всегда впопыхах, пробирались новые пассажиры, на платформе смеялись и перекликались люди.
Колзаков все не разжимал кулака, где у него была скомканная записочка с телефонным номером. "Вот сейчас разожму кулак и брошу", – решал он уже несколько раз и тут же чувствовал ток испуга, который пробегал по всему телу в то мгновение, когда, чуть не переступив края обрыва, уже представил себе, как сорвался и летишь в пустоту.
И он сжимал в потном кулаке скомканную записку, сидя у окошка готового к отправлению вагона, отсчитывая время до отхода, которое теперь пошло скачками, очень быстро. Кругом все спрашивали и повторяли: сорок минут осталось... Сейчас точно двадцать восемь минут двенадцатого... Семнадцать минут до отхода!..
Одиннадцать минут... Разговорчивый сосед, взявший их под свое покровительство, кавалерски вежливый с Сашей, уговорил ее пройти с ним в буфет, купить что-нибудь на дорогу.
Саша, боявшаяся одна пойти за водой, когда оставалось сорок минут, теперь, вместе с кавалером, расхрабрилась, и они убежали.
Колзаков быстро встал и, ощупывая стенки, уверенно направился к выходу из вагона. Он все запомнил, когда еще входил, и теперь без труда вышел на площадку, отодвинул стоящих там людей, нащупал поручни, неуклюже соскочил на платформу, сильно кого-то толкнув плечом.
Он быстро пошел вдоль поезда, через каждые два-три шага легонько трогая на ходу стенки вагонов, натыкаясь и поспешно обходя толпившихся у ступенек людей и снова нащупывая гладкую, покрытую слоем пыли стенку вагона.
Наконец вагоны кончились, но направление он все-таки твердо помнил. Он оттолкнулся от последней стенки, как от берега, и двинулся к входу. Его подталкивали в толпе, и, увлекаемый общим движением, он протиснулся прямо к двери, но на втором повороте сбился, потерял ориентацию, остановился, не зная, куда идти, и нерешительно повернул обратно.
Какой-то человек наткнулся на него, и он, ухватив его за рукав, спросил, как пройти к телефону-автомату.
– Да вон же будка стоит! – ответил человек и нетерпеливо выдернул рукав.
Колзаков медленно пошел, все больше теряя направление, чувствуя, что минуты уходят и его охватывает какое-то бессилие и безразличие к тому, что будет дальше.
– Братишка, а ну, окажи сочувствие инвалиду империалистической бойни! – где-то недалеко произнес сипатый нахальный голос.
Колзаков подошел поближе. В какой-то апатии, отчаянии он пытался себе представить, в какой стороне остался поезд, сколько раз он повернул вправо, и понял, что и обратно ему не найти дороги.
– Ну где? – спросил голос деловито, сперва деловито, потом раздраженно, зло. – Ну чего стоишь? Не видел слепого инвалида? Жалко вшивого гривенника? Айда, проваливай, нэпманская морда!.. Еще что? Ржать?
Колзаков действительно, кажется, угрюмо хмыкнул и тут же почувствовал, как грубая рука нервно и торопливо зашарила по его груди, ухватила за плечо.
– Ржать?.. – с быстро нарастающей ненавистью повторял голос. – Ах, ты ржать?..
– Ты слепой? – спокойно сказал Колзаков.
– А ты, гад, не видишь? Стоит и не понимает!.. Сам не видишь?
– Не вижу, – сказал Колзаков и опять усмехнулся. – Верно.
Жесткие толстые пальцы бесцеремонно прошлись по лбу, по глазам.
– А не смеешься? Чего ж ты тут стал?
– Заблудился, – сказал Колзаков.
– Интересно. А тебе куда надо?
– Телефон пошел разыскивать.
– Вот черт! Ладно, посмотрим, сказал слепой! – Он потянул его за руку. – А ты что в шинели? Солдат? С поезда? Заблудился? Непривычный еще? Привыкнешь, ничего.
Он перехватил Колзакова под руку, как водят слепых, и уверенно вел, лучше даже, чем Саша.
– Вот тут автомат. Монетка есть?
– Ах ты черт, – вспомнил Колзаков. Деньги все были у Саши.
– Ну ты и раззява, солдат. На тебе. Номер-то знаешь?
– Вот, на бумажке, – Колзаков разжал кулак и расправил записку.
– Ну, мы подходящая компания собравши, нам с тобой только записки читать! – засмеялся слепой. – Погоди, сейчас.
Он кого-то грубо задержал, остановил, заспорил, прямо заставил читать номер, да еще стыдил при этом.
– Мало что помято, мало что неясно, а ты читай. На то тебе глаза дадены. Хорошенько читай.
Колзаков вошел в будку и повторил номер телефонистке. Ответила женщина, и он сказал: попросите к телефону Лелю, хотя понимал, что ничего такого не может быть, это все равно что попросить, чтоб сейчас стало пять лет тому назад. Или чтоб у него в тот же миг глаза сделались здоровыми. Он стоял, ничего хорошего не ожидая, и вдруг услышал голос самой Лели. Она ответила, спрашивала, упрямо допытывалась и, хотя он молчал, каким-то чудом узнала его и позвала, заставляла и заставила ответить "да", когда не хотел, не смел с ней заговорить. Что мог он ей сказать – никчемный, слепой, запущенный, беспомощный на руках у бабы-поводыря?
Он бережно опустил трубку на крючок и, не сразу нащупав дверь, тихонько вышел из будки.
– Уладил дело? – спросил слепой. – Пошли! Пошли!.. Куда тебе идти-то теперь? Тебя как зовут?
– Надо бы к поезду... Родионом зовут, – глухо пробормотал Колзаков.
– А ты, Родион, похоже, не купоросу ли хлебнул там в будке? Пошли.
Они выбрались на платформу, где металась, разыскивая его, Саша. Она подхватила Колзакова под руку и заставила бежать. Слепой побежал, держась за Колзакова, вместе с ними.
Запыхавшись, они добрались до вагона, и слепой ужасно обрадовался, что они поспели, и стал хохотать и весело ругать Сашу и даже вслед уже тронувшемуся поезду кричал:
– Эх, бабье, куриный народ! Совсем было свово мужика упустила! Он ведь уж на другой поезд к молоденькой мостился!
С платформы смех был слышен, пока все не покрыл шум уходящего поезда.
...И все эти слова, и этот поезд, уходящий под смех столпившихся на платформе провожающих, и мечущаяся по перрону Саша, и обшарпанная телефонная будка, приткнутая в углу громадного, переполненного людьми гулкого вокзала, и эта потерянность, и темнота перед глазами, и сиплый нахальный голос слепого – все это, чего она не видела и не могла видеть, потому что стояла с трубкой в руке у другого конца провода, – все, до мельчайших подробностей, Леля знала, помнила, чувствовала, как если б была с ним все время рядом, даже не рядом, а как будто была им самим.
Снова Лелины письма все уходили по разным адресам, наугад, наобум и все возвращались с пометками: "не числится", "не проживает", "выбыл". И вдруг письма перестали приходить обратно. Ответа не было, но письма куда-то приходили, кто-то их получал по этому странному адресу: Горка, переулок Левый.
Когда четвертое письмо осталось без ответа, Леля послала еще одно, последнее, где написала, что решила приехать сама, даже если не получит ответа.
Уж потом она узнала, что все последние письма получала Саша, прятала, яростно рвала и жгла в печке. Она готова была еще хоть десять лет перехватывать почтальона, его сверху издалека было видно, едва он начинал взбираться по пыльной, извилистой дороге на Горку.
Саша уже знала Лелин почерк и перечитывала письма по нескольку раз со злым наслаждением, стараясь себя уверить, что она коварно обманута. Узнав, что Леля вдобавок еще собирается приехать, она уже не могла молчать и сдерживать желание сорвать злость. Притворно благодушно разговаривая с Колзаковым, она за его спиной замахивалась кулаком и делала ненавистные гримасы, чтоб не задохнуться от злобы. Так промучившись сутки, она наконец решилась. Совершенно не зная и уже не раздумывая, чем все это кончится, дала себе волю.
Усадив его лицом к окну, чтоб лучше было видно, она сладким голосом сказала:
– А вот, миленький, тут еще от кого-то письмо пришло. Почитать тебе?
Почтальона в этот день не было, и он это помнил.
– Читай.
Конверта она не вскрывала, – значит, распечатала раньше. Ну и пусть, наплевать.
– Так вот, значит, тут написано: "Проклятый, проклятый человек!.." Ой-ой-ой, что же это такое? Это кто же тебя так смеет обзывать? А? Ты не знаешь, миленький?..
Она начала медленно, с мстительным удовольствием, но теперь уж сама заторопилась и заволновалась.
– Дай сюда письмо, – тихо сказал Колзаков голосом, которого она в другое время бы испугалась. Теперь же она только отодвинулась, загородилась столом, чтоб он не достал до нее. Нараспев, с издевательским выражением она стала выкрикивать то, что знала из письма почти наизусть:
– "Когда к вам стучатся так долго в дверь, бессовестно не откликнуться, ни слова не сказать в ответ: хоть "уходите прочь!". Хоть что-нибудь. Ведь это, наверное, мое сотое к вам письмо. Наверное, я бросила бы вам писать, если бы не было того "да". Неужели я ошиблась?.." Ай-ай, бедняженька, как она ошиблась?.. Ты ее пожалей уж!.. Потеха! А?
– Дай письмо!
– Нет, ты слушай! Тебе ведь пишут! "Может быть, я ничего не поняла? Может, я сумасшедшая? Тогда мне лучше поскорее в этом убедиться!.."
– В последний раз говорю, дай! Пожалеешь!
– Ах, узнал, от кого письмо?.. Оказывается, у вас старые дела с Лелькой! А я-то дура, мне все невдомек было! То-то на тебя напала интересная задумчивость такая! Ах, ах!.. А это он все по своей шлюшке мечтал таково задумчиво!.. Таково...
Колзаков вскочил и наобум кинулся к Саше с протянутыми руками, наткнулся на стол посреди комнаты и, падая на него, рванулся всем телом вперед, так что достал и ухватил Сашу за рукав. Она шарахнулась назад, рукав треснул и разорвался, так что клок остался у него в руке. Саша, задыхаясь от обиды и страха, еле выскочила за дверь, съехала по лестнице, Колзаков на ощупь скатился, скользя рукой по перилам, следом за ней и отстал, только наткнувшись на подпорную стену, окружавшую каменный дворик. Калитку он сразу не сумел найти, и Саша отбежала, издали выкрикивая не помня себя:
– Ага, убить меня готов! За свою любовницу! А? Уйду, к черту брошу. Хватит, понянчилась. Подыхай тут один, слепой черт! – и всякое такое, что полагалось бабам кричать на улице при самом отчаянном семейном скандале. Но при этом полагалось, чтобы муж был пьян, гнался за ней с палкой, чтоб соседи сбегались к ней на выручку, а тут ничего этого не было. В доме была тишина. Хозяек, начавших было выскакивать из-за каменных парапетов двориков, прилепившихся на горе один над другим, Саша сама послала к черту и посоветовала не лезть в чужие дела.
Она разорвала письмо и вернулась в дом. Мысль, что она не дочитала до того места, где Леля обещала приехать, одна была ей приятна. Она надеялась, что он одумается и начнет у нее просить прощения после того, как она припугнет его отъездом. Но он точно умер, – молчал, не ел, лежал, заложив руки под голову, на своей койке. Это выражение у него на лице она знала. Хоть каленым утюгом жги, не повернется, не разожмет зубы.
На другой день Саша начала шумно, хлопотливо собираться к отъезду. Укладывалась, кряхтела, придавливая крышку корзинки, приговаривала вслух: "Да ну, закрывайся... вот так, теперь хорошо", сновала по комнате, складывала мелочи и по временам начинала даже напевать.
Колзаков промолчал и когда она объявила, что идет брать билет на пароход.
Только когда билет был у нее в кармане и она в последний раз стала подниматься в гору, оставляя за собой одну за другой все знакомые петли дороги, она вдруг почувствовала, что действительно может уехать, и испугалась, сама не зная, что лучше: уехать или остаться. Конечно, она любила Колзакова, ухаживала за ним, но тянулось все это что-то слишком долго. Она думала о том, что она молода, пожилые, солидные мужчины приосаниваются, начинают говорить громче, когда видят ее, а молодые начинают пошучивать, и, наверно, ее ждет впереди много хорошего и интересного, и она устроит свою жизнь получше, чем при каком-то бывшем командире, который был на своем месте и в свое время ее мечтой, а теперь на него вроде никто и глядеть не хочет. И другого случая рассердиться, поссориться и, значит, решиться на разрыв у нее может и не представиться, значит, надо решаться сейчас, под горячую руку, пока обида еще не остыла...
Колзаков, видно, не верил, что она уезжает. Только когда явился горбоносый, черный Капитоша, сосед, чтоб помочь нести вещи в порт, – он медленно поднялся и сел на койке, точно почувствовал беспокойство.
– Не поминай лихом, Родя, прощай, – сдержанно сказала Саша и взяла его за руку.
Он сжал ее руку.
– Ладно, – сказал он. – Ты не поминай. Если я встану на ноги, я тебе всегда помеху. Я в долгу... Ты уж прости.
– Нет, – наслаждаясь его неожиданно ласковыми словами и тем, что она может наконец сказать "нет", воскликнула Саша. – И не проси. Уеду и уеду! Нет, нет!..
Наверное, она еще десять раз крикнула бы "нет", если бы он и вправду стал ее просить. Но он не думал, оказывается, просить, это она поняла по тому, как смягчилось, даже подобрело его лицо. Еще немножко, и он усмехнулся бы. Он просто прощал ее глупость перед расставанием.
Она закусила губу, покраснела, сбежала вниз, помогла Капитоше взвалить корзину на спину, сказала: "Иди, я догоню", опять, задыхаясь, взбежала по лестнице, бросилась Колзакову на шею, прижалась щекой к его щеке, намочила ее мгновенно хлынувшими слезами, мокрыми губами поцеловала его и опрометью кинулась на улицу. Хлюпая носом и поправляя сползавший сверток с одеялом, которое несла на плече, спускаясь следом за Капитошей по дороге к видневшемуся далеко внизу порту, она думала, что ни за что бы не бросила Колзакова даже теперь, когда знала, что все эти годы у него на сердце была другая, что он молчал, терпел свою темную жизнь и молча в темноте с ума сходил по другой, да, да, все время с ума сходил по другой, – она все равно бы его не бросила, если бы не это последнее письмо. Но теперь дожидаться, пока ее выгонят, она не станет... Немного погодя ей стало казаться опять, что ее обидели, оскорбили, не оценили, надсмеялись над ней, и она перестала плакать и подумала, что, возможно, все к лучшему...