355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Кнорре » Одна жизнь » Текст книги (страница 2)
Одна жизнь
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:26

Текст книги "Одна жизнь"


Автор книги: Федор Кнорре



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

А где же тут Елена Истомина?.. Ага, вон то молодое, такое внимательно-радостное лицо между Борисом Годуновым и Травиатой – это она... Подумать только. И он может захватить эти письма, добраться как-нибудь до окраины города и увидеть ее живое, знакомое лицо, хоть одно из этих бесконечно милых его сердцу лиц!

...Мелкими, пошаркивающими шажками Василий Кузьмич не спеша подвигался вперед вдоль длинных улиц, переходил площади и несколько раз, добравшись до какого-нибудь тихого переулка, присаживался отдохнуть. Наконец высокие городские дома остались позади, потянулся пригород, и в конце улицы блеснула солнечная рябь реки.

Ступая по грудам битого кирпича, он прошел под воротами и остановился. Перед ним была обожженная кирпичная пустыня. Печные трубы стояли, как памятники над прахом убитых домов. Он ничего не узнавал вокруг. Если б не река, он подумал бы, что попал в совсем незнакомое место. Оступаясь на кирпичных обломках, он обошел громадную яму, залитую желтой водой, в которой купались ржавые витки колючей проволоки.

"Неужели дома больше нет? – подумал он, осматриваясь с тоской. – А что удивительного? Разве бомбежки кончились? Разве и сегодня не продолжают гибнуть люди с надеждой в сердце, едва ожившей от весеннего света и тепла, как гибли без надежды в зимнюю стужу и темень?.."

Лучше всего выйти к самой реке и оттуда осмотреться. Хоть река-то осталась на своем старом месте!

Продираясь через кусты, он двинулся прямо к воде, и наконец ему встретился живой человек. Какая-то девочка, закутанная в большой платок, медленно шла, опустив голову, глядя себе под ноги, ему навстречу.

Он спросил у нее, цел ли дом, где раньше жили актеры. Девочка сказала, что цел.

– А как туда пройти, ты не знаешь?

Девочка подняла голову, улыбнулась и сказала:

– Пойдемте, я покажу.

Она повела его по дорожке, они вместе вышли на полянку, и он увидел дом. С реки его сразу было видно.

– Вы кого там ищете? – спросила девочка. Голос у нее был чем-то похож на детский, но все-таки не детский. Василий Кузьмич посмотрел ей в лицо, закутанное платком, и ему показалось, что она взрослая, может, даже не совсем молодая.

– А вы что? Тоже в этом доме живете? Мне бы нужно Истомину. Артистка была... я говорю. До войны, говорю, была артистка.

– Ах, она вам нужна? Вы ее знали тогда... Ну, когда она... была?

Василий Кузьмич, не отвечая, только значительно усмехнулся, немного свысока.

– Заходите, – сказала она. Они подошли к веранде с выбитыми стеклами. – А кем вы работали – билетером? Я по куртке вашей вижу. Да? Я так и подумала. А как фамилия ваша?

– Меня почему-то по фамилии мало знают. Вы ей скажите: Василий Кузьмич пришел.

Они как раз подымались по ступенькам, и она быстро обернулась, будто споткнулась, при его словах.

В большой прихожей, куда она его ввела, стоял рояль, без крышки и без ножек, вместо которых были подложены кирпичные столбики. На пюпитре стояли развернутые ноты.

Василий Кузьмич подошел к роялю, нагнулся и, напряженно моргая, близоруко заглянул в ноты. Когда он снова выпрямился, его серое от усталости и слабости лицо просияло и разгладилось.

– Ихние? Я вижу, что ихние!

– Да, – сказала она странным голосом.

– Поет?

– Плохо.

– Ну, это вы, видно, сильно много понимаете, – злобно огрызнулся Василий Кузьмич и враждебно отвернулся.

– Садитесь вот сюда, – сказала она, показывая на плетеное кресло. Сама она села прямо напротив и сняла платок, отбросив его на плечи.

Василий Кузьмич нехотя сел, искоса посматривая на нее, все более удивляясь ее пристальному взгляду. Потом он увидел ее глаза, устремленные прямо на него, быстро наливавшиеся слезами. Она улыбалась и точно все ждала от него чего-то. И тут, всплеснув руками, он вдруг закричал своим слабым голосом:

– Что это со мной? Елена Федоровна! Разум помутился в старом дураке. Глаза заслонило...

– Что там заслонило, Василий Кузьмич! Постарела...

– Да ну вас!.. Да ну вас!.. – прикрикивал, ожесточенно отмахиваясь от ее слов, как от мух, Василий Кузьмич, хватая обеими руками ее руку и мокро целуя, мотая сокрушенно головой и опять целуя, пока она насильно не подняла ему голову, чтобы поцеловать в лоб.

Они долго сидели в креслах друг против друга, оба расстроенные, с красными глазами, взволнованные и обрадованные, точно встретившиеся нечаянно после долгой разлуки родные, без конца говорили о театре, вспоминали людей, даже размечтались о том, как бы было замечательно взять да и организовать какой-нибудь небольшой концерт, а то вдруг и спектакль в старом голубом зале, назло войне, фашистам и всем чертям. Оба воодушевились и прощались радостно, сговариваясь теперь обязательно не терять друг друга из вида.

После ухода Василия Кузьмича Елена Федоровна долго в нерешительности перебирала письма, читая с волнением свое имя на конвертах.

Неужели, правда, есть где-то на свете люди, которые помнят еще ее имя?

Она нерешительно стала распечатывать и медленно читать неровно исписанные листки разного размера, сложенные треугольником.

Четверо солдат, недавних школьников-одноклассников, поздравляли ее, прочтя заметку в газете, и, оказывается, с благодарной радостью вспоминали в своем блиндаже, как слушали ее в опере...

Какая-то женщина в ту минуту, когда, похоронив ребенка, плакала у обледенелой проруби, вдруг вспомнила ее голос, и ей показалось, что еще не все потеряно в ее жизни...

Старшина-подводник слово за слово припоминал и раз двадцать повторял про себя одну ее арию, когда кончался кислород, а лодка лежала на дне и не могла всплыть. Какой-то водитель, день за днем гонявший груженную хлебом машину по проваливающемуся льду; какой-то сапер... все они писали разными словами, просто потому, что хотели, чтобы она знала: они помнят...

Читая, она несколько раз принималась всхлипывать от слабости и от переполнявшей сердце любви. И тут же нетерпеливо вытирала глаза, чтоб читать дальше. Только все дочитав, она встала и начала ходить, не находя себе места от радостного беспокойства.

Все окна на террасе были выбиты, ветер, гуляя по комнате, зашелестел бумагой, и она вдруг страшно испугалась, что сильным порывом письма унесет в сад, к реке. Она собрала их, аккуратно сложила все вместе и, прижимая к груди, бережно отнесла в свою комнату...

Среди ночи во сне она услышала свой смех и проснулась. Весь сон она позабыла, только смех, молодой и радостный, все еще звенел в ушах.

Белая ночь своим бессонным светом заливала комнату через открытое окно.

Она осторожно приподнялась и села, поджав ноги, на постели, прислонилась спиной к стене.

Минуту она тревожно прислушивалась к тому, что делается внутри. Нет, радость не ускользала, не рассеивалась, как бывает после пробуждения от хорошего сна. Радость оставалась с ней, она чувствовала ее так же ясно, как человек чувствует свет солнца сквозь плотно прикрытые веки. Давно ли ей казалось, что она обокрадена, осталась с пустыми руками, брошенная всеми, одна, никому не нужная. И вот несколько листочков писем, нацарапанных второпях, – точно далекий зов, который донесся до тебя, – и твоя жизнь возвращается к тебе, и ты сидишь теперь, прижавшись спиной к стене, стискивая руки на груди, с сердцем, переполненным благодарностью.

Ну что ж, она прошла, твоя жизнь, с ее шумом, удивительными надеждами, с ослепляющим светом твоей молодости, и теперь остался вот этот потолок с чумазыми амурами, торопливый стук спешащего и все запаздывающего сердца; и растерянность и такое одиночество, как будто глухой ночью случайно отстала на пустынной чужой платформе от поезда и стоишь, дрожа, на пронизывающем ветру, глядя вслед своему поезду, где осталась твоя теплая постель, раскрытая книжка под зеленой лампочкой, твой недопитый стакан чая с позвякивающей ложечкой...

Сколько раз она думала так, лежа в этой самой комнате, и сейчас с удивлением замечает, что страх перестает быть настоящим страхом и горечь настоящей горечью, они сами уже становятся воспоминанием о прожитых в этой комнате тяжелых месяцах. Горьким воспоминанием, о котором говоришь: "горькое", но уже не чувствуешь прежней горечи.

Нет, жизнь вовсе не похожа на кусок пирога – доел до конца и вдруг остаешься с пустыми руками. Это неустанный долгий труд, и все твои ошибки, неудачи, и непростительно упущенное время, и снова труд, удачи и горе, и снова труд, твоя доля общего труда людей, вечная эстафета, которую ты пронес, сколько хватило сил и таланта, и, уже падая, выбившись из сил, протягиваешь тем, кто понесет ее дальше.

Все лучшее и худшее, что было твоей жизнью, все навсегда остается с тобой. Все настоящее остается. Все настоящее, что бывает только раз в жизни. Встречаешь много рассветов, но в сердце остается только один. И потом, когда тебе говорят "рассвет", ты вспоминаешь об этом своем единственном... И когда говорят: "теплые руки" – для тебя это только одни-единственные руки.

И память возвращает то, что люди называют "прошлое". Странное слово. Построенный человеком дом – это его прошлое. Пускай это так называют, но для тебя это просто твоя жизнь, которую ты сам построил, и вот открываешь дверь и входишь, и вся она перед тобой, такая, какой ты ее сумел сделать...

Еще мгновения мелькающего цветного тумана, и все успокаивается, проясняется, точно наведенное на фокус. Проступает равномерное постукивание бегущих колес и покачивание товарного вагона. Ветер врывается в высокое маленькое окошко с откинутой железной заслонкой.

Вагон-теплушка завален тюками и ящиками с театральными костюмами и реквизитом. И, забравшись в углубление между ящиков, подстелив под себя фланелевую боярскую шубу с облезлым собачьим воротником, лежит она сама Леля Истомина, самая молодая и самая незначительная актриса политпросветской труппы. Пятый день "Передвижная фронтовая труппа" тащится по направлению к Южному фронту, и пятый день Леля лежит за ящиками на шубе в своем закутке и читает Шекспира. Она беззвучно шепчет по нескольку раз подряд одну и ту же реплику. Иногда лицо ее выражает высокомерие, презрение или наглую заносчивость, придурковатое добродушие и лукавство – она играет сама для себя всех героев, шутов, кормилиц, монахов, часовых, злодеев и любовников...

– ...Ты хочешь уходить? Но день не скоро: то соловей – не жаворонок был...

– То жаворонок был – предвестник утра, не соловей... Что ж, пусть меня застанут, пусть убьют! Останусь я, коль этого ты хочешь... Привет, о смерть. Джульетта хочет так. Ну что ж, поговорим с тобой, мой ангел: день не настал...

От волнения пальцы ног у Лели начинают шевелиться в черных грубых чулках, напряженно сгибаясь и разгибаясь, – ужасная, постыдная привычка, которой она стесняется. Опомнившись, она быстро поджимает ноги, прикрывает их полой боярской шубы и подозрительно осматривается, не подглядел ли кто-нибудь?

Глотая подступающие слезы, покусывая нижнюю губу, она надолго опускает книгу, чтобы успокоиться.

Поезд замедлил ход, подползая к станции, и, как всегда, издалека делается слышен неясный гул ожидающей на платформе растрепанной, взбудораженной толпы. Ожесточенные и испуганные люди, не дождавшись полной остановки, бросаются к поезду, сгибаясь и пошатываясь под тяжестью мешков.

В стенку с криком начинают стучать, угрожая и упрашивая открыть. Солдаты без царских погон и без красноармейских звезд, беженцы, мешочники, бабы с детьми – все куда-то рвутся ехать и, кажется, никуда не могут уехать, а только накатывают волной и окружают каждый проходящий и без того забитый до последней ступеньки поезд, теснятся с руганью и плачем, карабкаясь и срываясь, теряя мешки и детей. Плачущие женские и злые мужские голоса, надрываясь, перекликаются, зовут, ругаются до тех пор, пока не заревет паровоз, рывками сдвигая с места вагоны...

В густых фиолетовых сумерках проплывают назад далекие огоньки в окошках хат и двойная цепочка темных тополей.

Громыхая, откатилась в сторону тяжелая дверь, и в вагон пахнуло душистым воздухом с вечерних лугов.

На чугунной печурке зашипела вскипевшая в громадном чайнике вода, начали звякать кружки. Завязывались вечерние разговоры.

По утрам актеры просыпались разбитые от долгого лежания, немытые, молчаливые и хмурые. А вечерами за чаем, сидя около открытой двери, за которой медленно уходили в сумерках волнистые линии незнакомых полей, все оживлялись, чувствовали потребность в общении.

– Вот они – просторы скифских степей!.. Где вы видели еще такое? M-м?.. – густым голосом протянул Кастровский и презрительно оглядел кусок колотого сахара, от которого собирался откусить. Плавным жестом он приблизил кружку ко рту и снисходительно начал прихлебывать.

Пожилая гранд-дама Дагмарова, выскребая костяным ножичком топленое масло из жестяной коробочки, отозвалась:

– Как они меня истерзали, эти просторы!.. Эти вечные переезды... Бог мой! То Владивосток, то Владикавказ, то Кинешма, то Кишинев. Всю жизнь: переезды, антрепренеры, гостиница "Бельвю" с клопами, открытие сезона, закрытие сезона и опять новый город, опять гостиница... – Передав мужу бутерброд, она закрыла коробочку и спрятала ее в ридикюль. Дагмаров с рассеянным видом, позволявший ему не замечать, что масло досталось ему одному, взял бутерброд и стал задумчиво с аппетитом жевать.

– Женская логика. А успех?

– Ну конечно, успех... – покладисто согласилась с мужем Дагмарова.

– В Рыбинске. А? Что бы-ыло! – Дагмаров, широко раздувая ноздри, прикрыл веки и так многозначительно усмехнулся, что все поняли: и в Рыбинске ничего такого особенного не было у плохого актера Дагмарова, главным талантом которого было умение трепетать ноздрями на сцене.

Некрасивая сухонькая Дагмарова была хорошей актрисой, и театры менять ей приходилось чаще всего ради того, чтобы пристроить в труппу своего смазливого, но довольно потрепанного мужа, в которого она много лет была верно и ревниво влюблена.

– Что в гостинице! – втиснулся в разговор своим наглым голосом администратор труппы Маврикий Романович. – Где клопам быть, как не в гостинице! А вот у нас в Бобруйске на сцене завелись клопы! Ну повсюду! Например, Клеопатра возлежит на ложе, тут, понимаете, кругом Марк Антоний, римляне, центурионы, а ее клопы припекают. Подохнуть можно!

Дагмаров засмеялся. Он всегда поддерживал хорошие отношения с администрацией.

– И все ты врешь. И ничего этого не было, – неторопливо прихлебывая, проронил Кастровский.

– Почему это я обязательно вру?

– А правда, задумайся, друг мой. Почему? Старая антрепренерская привычка, что ли?

– Вспо-омнил... Да что я за антрепренер был?

– Мелкий, а все-таки мошенник.

– А ну тебя, – нисколько не обижаясь, развязно хохотнул Маврикий. Почему мошенник?.. Ведь какое время было? Проклятый старый режим. Темное царство и всякая такая петрушка.

– А при новом строе ты, стало быть, и мошенничать больше не станешь? участливо спросил Кастровский.

– Даже смешно! Я теперь администратор, на государственной службе! Как же я теперь, к примеру, недоплачу жалованье актеру? Меня тут же выгонят и еще заклеймят позором. Как же мне теперь мошенничать?

– Ну, это ты еще сообразишь, голубчик. Разберешься!

Все засмеялись, а сам Маврикий громче всех, показывая, что умеет ценить безобидную шутку.

– А где же Истомина? – вдруг вспомнила Дагмарова, когда ее муж, кончив пить, встал со своего ящика. – Леля, где вы? Что же вы не идете чай пить, детка?

Утром все проснулись от странной тишины. Тихонько посвистывал ветер. Отцепленный вагон, на стенке которого ярко-красный красноармеец, весь из кубов и треугольников, колол штыком вялого зеленого змея с человечьей головой в генеральской фуражке, одиноко стоял среди громадного пустыря, заросшего бурьяном, на далеком запасном пути.

Станции даже видно не было. По дну песчаного карьера красные от ржавчины рельсы узкоколейки вели в заросшее болотце, где квакали лягушки.

– Боже мой! – страдальчески воскликнула Дагмарова. – Если они не хотят везти нас дальше, пускай они отправят нас обратно.

Режиссер Павлушин сумрачно молчал, ожесточенно приглаживая свои жесткие белобрысые волосы. Едва успевала по ним проехать щетка, они упрямо поднимались стоймя. Наконец он нервно отвернулся от зеркала и швырнул щетку на свою скомканную, запыленную постель.

– Прошу всех сохранять дисциплину и спокойствие. Я иду!

Маврикий его уже давно дожидался. Они слезли по железной лесенке на рельсы и по шпалам зашагали к станции.

На переполненной солдатами станции их жалкий "штатский" мандат показался почти комичным, совершенно ничтожным рядом с грозными военными чрезвычайными мандатами всяких особоуполномоченных.

Их даже толком слушать не стали, да еще обругали и высмеяли за то, что они позволили себя отцепить.

– Позвольте, но ведь мы не сами себя отцепили! – оправдывался Маврикий.

– Ах ты сиротка, – с гадливостью оглядывая жалкую фигуру Маврикия, сказал громадный матрос с казачьей шашкой. – Ты меня вот попробуй-ка отцепить! – и похлопал себя по животу, где, как гири, оттягивая ремень, у него висели чугунные гранаты.

Маврикий, питавший врожденное и непреодолимое отвращение ко всему, что могло колоть, рубить, стрелять, а тем более взрываться, попятился от матроса, пряча назад руки, как от ядовитой змеи, и необыкновенно ловко, даже опередив Павлушина, нырнув за дверь, вернулся на пустырь к актерскому вагону.

И тут режиссер Павлушин, сам перепугавшийся до легкого заикания во время переговоров на станции, вдруг почувствовал себя глубоко оскорбленным и униженным, пришел в бешенство и обрушился на Маврикия.

Дав полную волю своей ярости, он, топая ногами, истерическим голосом выкрикивал, как бывает в таких случаях, полную бессмыслицу насчет того, что он чего-то не позволит, еще покажет, не допустит!

– Это вы отвечаете, что нас отцепили!.. Вы ответите! Вы бесстыдный человек.

Маврикий, с полным равнодушием относившийся к оскорблениям своей личности, шмыгал носом и бубнил в паузах:

– Хорошо, ну бесстыдный, ну ладно... Ну отвечаю... Вот я стою перед вами и отвечаю. Пожалуйста. Вам легче?

Истерические выкрики Павлушина взбудоражили всех актеров. Дагмарова всхлипывала, повторяя: "Я ничего больше не хочу! Пусть нас оставят в покое!" Кастровский довольно спокойно, но с нарастающим возмущением повторял: "Безобразие! Безобразие!.."

Все наступали на Маврикия, требуя, чтоб он немедленно шел обратно на станцию и добился отправки.

Маврикию ужасно не хотелось идти, но и оставаться на месте было не лучше. Он повернулся и поплелся к станции.

По пути он случайно заметил Лелю Истомину. Она сидела за опрокинутой вагонеткой с книгой на коленях.

– Вы слышали крик? – усмехнулся Маврикий. – Сумасшедшая будка на колесах. Из-за чего? Ну, нам отказали. Даже, пожалуй, немножко обругали и слегка выгнали. Большое дело! Зачем эти истерики!.. Знаете что, Истомина? Пойдемте сходим вместе!

– Чем же я вам помогу? Смешно!

– Мне не надо помогать. Просто они с мужиками там очень грубиянят. А при вас они поаккуратнее будут, а?

– Не знаю... – сказала Леля. – Но, пожалуйста, мне не трудно...

Шагая через рельсы сбегавшихся к станции путей, пролезая под вагонами и перебираясь через тормозные площадки теплушек, они добрались до края длинной платформы.

На солнцепеке у стены пакгауза мертвым сном спал на боку бородатый солдат, припав щекой к замусоренному полу платформы. Соломинки и подсолнечная шелуха шевелились от его шумного, тяжелого дыхания.

Другой солдат, валявшийся с ним рядом, вдруг вскинулся, приподнялся на локте и уставился на Лелю и Маврикия мутными, пьяными глазами. Казалось, все, что только можно расстегнуть, развязать или размотать в его одежде: тесемки, крючки, пуговицы, шнурки, обмотки, – все было расстегнуто, развязано и болталось, а сам он, казалось, еле удерживался, чтобы не развалиться на части.

Увидев Лелю, он сначала выпучил глаза, потом прищурил их, точно вглядываясь в какую-то отдаленную точку на горизонте, и вдруг угрожающе заорал натужным, рыгающим голосом, каким орут спьяну на скотину:

– Брысь отсюлева, Дунька! Кому я говорю, поди сюда! Кому это я приказываю!..

Маврикия как ветром сдуло, он сразу так припустил, что она осталась одна с солдатом на этом пустынном краю платформы.

Солдат сделал попытку вскочить, но ноги его не держали, и, всунув два пальца в рот, он засвистел и, сидя, затопал ногами по платформе.

Маврикий вежливо поджидал Лелю около паровоза, где кучами стояли красноармейцы эшелона, недавно подошедшего к платформе.

Он неопределенно ободряюще помахал Леле рукой:

– Э, пустяки, ничего страшного! Пьяная скотина... Дунька!.. – Он усмехнулся и искоса оглядел Лелю. – И все-таки досадно. На актрису вы чтой-то действительно ни капельки не похожи!

Маврикий оставил Лелю на платформе у медного колокола, велев никуда не отходить, чтобы не потеряться.

Она села на пустой ящик, валявшийся под колоколом, стала ждать.

На дальнем пути закричал паровоз, послышался нестройный лязг перекликающихся вдоль всего поезда буферов и медленно нарастающий гром множества покатившихся колес.

Время шло, а Маврикий все не появлялся. Леля вдруг испугалась, что он не вернется вовсе и она останется на этой чужой платформе одна, а тем временем, может быть, вагон уже куда-нибудь прицепили и все уехали.

Она вернулась бы к вагону, но туда нужно было идти мимо пьяных, которых она боялась. И тут услышала голос, кого-то окликавший:

– Эй, девчушка!

Она не сразу обернулась. У нее за спиной стоял высокий командир в смятой фуражке, хмуро надвинутой на глаза.

– Вы меня? – спросила она.

– Мы тебя, – грубо сказал командир. – Покажешь, где ваш вагон стоит.

– А где же Маврикий... администратор наш? – настороженно спросила Леля.

– Цел. Пошли, пошли, показывай... Поменьше болтай.

Они пошли, Леля рада была, что хоть не одной возвращаться к вагону мимо пьяных, и все-таки не без страха ожидала неизбежной встречи.

Пьяные были на своем месте. Расстегнутый и размотанный, тот, что свистел ей вслед, твердо стоял на ногах и тянул, поднимая с полу, товарища.

Увидев Лелю с командиром, он выпустил товарища, который сейчас же кулем рухнул обратно, и, широко расставив руки, загородил им дорогу.

– Ну что? – круто останавливаясь, спросил командир.

– А вот чего... – с игривой угрозой сказал пьяный и вдруг цепко ухватил Лелю за руку своей шершавой грязной ручищей. Командир даже не шевельнулся ей помочь, только покосился на нее, негромко угрюмо сказал:

– Ты что пропиваешь, солдат? Ты что празднуешь? Что белогвардейцы наступление ведут?

Солдат с торжеством в голосе закричал:

– Выкуси! Это ты солдат! Сам ты солдат, а я полностью, вчистую демобилизованный!

– За пьянство в прифронтовой полосе – расстрел. Сдыхал? – так же тихо и терпеливо спросил командир, не отводя глаз от лица пьяного. Оно было такого цвета, будто налито не кровью, а фиолетовыми чернилами.

Слова, какие говорил командир, были самые обыкновенные, какие многие повторяли множество раз, но почему-то даже упившийся до фиалкового цвета пьяный вдруг поверил, что тут не одни слова, а вот этот-то тихий может так же, не повышая голоса... Он вдруг отшатнулся, точно его толкнули в плечо, отбросил от себя Лелину руку, споткнулся и, плюхнувшись прямо на голову валявшегося на земле товарища, в голос закричал:

– Это что это? Палочная дисциплина?.. А?.. Нет, ты скажи, а... Опять начинается эта палочная?.. А-а?..

Они пролезли под вагоном состава, загородившего путь, и пошли поневоле медленнее, коротко шагая по шпалам.

– Вы что, нас проверять, что ли, будете? – спросила Леля. – Красота! Мы едем добровольно на фронт, какие-то саботажники нас отцепили как последних дураков, а теперь нас же за это проверять будут. Здорово получается!

– Словами бросаешься. Не бросайся зря.

Они снова нырнули под вагон, и Леля, легко выскочив на ту сторону, пошла не оглядываясь. Через несколько шагов командир ее догнал и спросил:

– Ты сама петербургская?

– Нет, петроградская.

– А как ты в эту труппу попала? Там у вас что? Артисты?

Леля быстро шла, не отвечая. Забор уже кончался, за поворотом должен был вот-вот показаться вагон.

– Ты что не отвечаешь? – спросил командир с легким удивлением.

– А чего словами бросаться... Вон наш вагон.

К этому времени в труппе почти все успели друг друга обидеть, нагрубить и перессориться. Павлушин стоял, отвернувшись от всех, и, скрестив руки, упрямо и злобно смотрел вдаль. Дагмарова тихонько всхлипывала, осторожно прикладывая платок к красным глазам. Комик Гусынин, отозвав в сторону баяниста, потихоньку уговаривал его бросить все к черту, уйти и "работать" вдвоем эстрадный номер.

– Вот, товарищ пришел нас проверять! – вызывающе крикнула издали Леля.

Командир, даже не посмотрев в ее сторону, подошел к вагону, спросил, кто тут начальник, попросил приготовить документы и пошел осматривать вагон. Костюмерша открыла ему два-три ящика с костюмами, он бегло оглядел чудные предметы реквизита, не выразив ни малейшего удивления, хоть видел все это в первый раз в жизни. Потом он проглядел документы, спросил, нет ли в вагоне кого посторонних, и, только убедившись, видимо, что все правильно, нашел нужным наконец сказать:

– Сами понимаете, воинский эшелон. Надо знать, кого прицепляешь.

Дагмарова воскликнула, что это очень правильно, никто не в претензии, наоборот, все вышло хорошо, даже приятно видеть, когда такой порядок...

Все стали, ободрившись, расспрашивать, когда их прицепят и скоро ли пойдет поезд.

Леля в это время стояла в стороне от всех, держа наготове узенькую бумажку с фиолетовым штампом и печатью, какие были у каждого актера.

– Я еще осталась непроверенная! – насмешливо проговорила она, остановив командира, собравшегося было уходить.

– Ну давай, – нехотя сказал командир и взял бумажку.

Леля заметила, что его глаза вдруг точно запнулись, остановившись на каком-то слове. Молча он протянул бумажку обратно и быстро отвернулся. С удивлением глядя ему в спину, она увидела, что уши у него слегка покраснели. "С чего он?" – подумала Леля и невольно перевела взгляд на собственное удостоверение. Ага, вот оно что! Прочел: "актриса"... Ну что ж, так ему и надо!

Через полчаса к вагону быстрым шагом, весело переговариваясь, подошла команда красноармейцев во главе со стариком стрелочником. Солдаты облепили вагон со всех сторон, с криком и смехом сдвинули его с места и покатили по направлению к станции, куда им показывал стрелочник.

Вагон был прицеплен самым последним, в конце состава, и на ходу его бросало и трясло вдвое больше обычного.

Снова мирно потрескивали щепки в чугунной печурке, и все, собравшись вокруг нее, долго пили чай.

Леля выползла к чаю из своего закутка, как всегда, последней, с трудом оторвавшись от книжки. Уже был заколот свирепый Тибальт и изгнан Ромео, уже сама Джульетта, ужасаясь проснуться в склепе среди мертвых предков, после всех колебаний и метаний приняла снотворный напиток и наутро около ее ложа зарыдали родные, когда поезд со все замедляющимся стуком колес подошел к станции и остановился. Леля поскорей отложила книжку, чтоб успеть успокоиться, прежде чем показаться на глаза людям.

Неожиданно администратор труппы Маврикий вскочил с места, зашипел и замахал руками: "Попрошу всех!.. Товарищи!.. Идет самый главный военком" и, бросившись к двери, самоотверженно выпал из вагона на землю, минуя лесенку.

Непринужденно сочетая воинскую четкость с штатской развязностью, он щелкнул каблуками, кинул руку под козырек и вслед за тем сорвал с головы шляпу, поклонился широким жестом хлебосольного боярина.

Знакомый Леле угрюмый молодой командир довел до вагона военкома и отошел в сторону.

Военком поздоровался со всеми и с любопытством заглянул в вагон.

– Значит, вы театр? – сказал он, продолжая с любопытством осматриваться. – Очень удачно, что нам по дороге. Какие пьесы вы собираетесь играть?

– Труппа сформирована под моим руководством, – торопливо спускаясь на платформу по лесенке, заговорил режиссер Павлушин. – Мы считаемся при Главполитпросвете, а там, вы знаете, засели консервативные элементы... у нас есть обычные пьески, но мы хотели бы отказаться от них. Вы же понимаете! Свершается революция во всех решительно областях жизни. Новое искусство приходит на смену каноническому буржуазному театру с его пятиактными спектаклями всяких этих Коршей и Малых. От Леонидов Андреевых, Чеховых и Арцыбашевых мы оставим только чучела в музеях! Мы вернем театр к его народным истокам, к площадному действу, к культу Диониса, мы возродим скоморохов, народных игрецов и дудошников. Мы вернем театр к импровизации балагана, к раешнику в скоморошьим игрищам!.. Конечно, это только... в общих чертах. А? – Павлушин вдруг запнулся и с тревогой посмотрел на военкома.

– Вот оно, значит, как? – благодушно проговорил военком. – Ну что ж, пошли к нам в штабной вагон. Решим практические вопросы.

Через минуту от головы до хвоста состава прокатился знакомый лязг и перезвон буферов, и поезд медленно двинулся дальше.

– Болтун и щенок! – с презрением произнес Кастровский. – Дудошника я ему стану играть!

– Не принимайте этого к сердцу, дорогой Алексей Георгиевич, – сказала Дагмарова. – Все очень просто... Павлушин добивался постановки у Корша. Его не пустили, и вот теперь он готов всех и все решительно отменить. Устроится в приличном театре и будет ставить, как все.

Кастровский все кипел и никак не мог успокоиться.

– Я же не против новаторства! Разве что-нибудь говорю против Станиславского? Он ведь актеров спиной к зрителям посадил! Это же чушь, нелепость, а у него получилось!

Дагмаров, подзадоривая, засмеялся и сказал:

– Да, зато у него актеры играют кто Кота, кто Хлеб, кто Молоко. Ты бы согласился?

Кастровский окинул Дагмарова, как он умел, уничтожающим, презрительным взглядом свысока, так, точно собеседник стоял под ним, на улице, а он смотрел на него сверху, с балкона второго этажа.

– У Станиславского, милый юноша, я соглашусь играть хоть сосиску, потому что у него в сосиске будет больше души, чем у другого в короле Лире! Да-с!..

Завязался беспорядочный актерский спор о душе, таланте, вдохновении и перевоплощении, о Мочалове и Сальвини, которых никто из них в глаза не видел. На разъезде поезд опять остановился, и в вагон вернулись Маврикий с Павлушиным. У Маврикия был вид кавалериста, вырвавшегося после лихой рубки из удачной атаки.

– Порядок! – провозгласил он, вскарабкиваясь по лесенке. – Уже зачислили на довольствие. Будем получать боевой паек.

– А теперь попрошу всех ко мне, – хмурясь с сосредоточенным видом, сказал Павлушин, хотя все и без того стояли вокруг него. – Мы с военкомом обо всем договорились. Не будем забывать, товарищи, враг у ворот. Все силы надо бросить на разгром беляков!.. В общем, пока будем играть "Бедность не порок", а готовить "Баррикаду Парижской коммуны"... Это, конечно, рутина, театральщина, но приходится делать уступку политическому моменту. Притом я уже кое-что придумал. Знаете, кто у нас будет играть палача французской революции генерала Галифе?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю