Текст книги "Закрыв глаза"
Автор книги: Федерико Тоцци
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Есть она тоже не захотела ни в какую, хотя Маза отрезала ей ломоть хлеба.
– Святым духом питаешься? А как приспичит, трескаешь за обе щеки.
Девушка приподняла крышку мучного ларя и сунула голову внутрь, вдыхая кислый запах дрожжевого теста, раскрывшегося по насечкам, сделанным Мазой крест-накрест тупой стороной ножа.
И пошла в поле, громко распевая – вся в мыслях о своих лентах и душистых коробочках.
Там, где трава была гуще, приходилось повозиться. Зато с низкой и редкой она расправлялась одним взмахом серпа, изредка вытирая об юбку мокрые от росы руки. Вид плотных посадок кукурузы ее радовал, и она выкладывала наверх стебли покрасивее, чтобы скормить их телятам с рук. Те с удовольствием съедали лакомство и вылизывали ладони и запястья, мотая головами и закрепленными на рогах пенями.
Какое чавканье стояло в тишине хлева! Как пили они из полной до краев бадьи! С каждым глотком вода так и убывала! И, наконец, как, оторвавшись от кормушек, они отворачивались, всасывали, ворочая языком, воздух и долго выдыхали потом через ноздри, вытянув шею вверх так, что рот открывался сам собой.
На этот раз она вдруг расплакалась и, хлопнув дверью что было сил, побежала к бабушке.
Гизола вела себя далеко не так примерно, как раньше. Ей, тщеславной и своевольной, хотелось жить по-своему.
По воскресеньям после обеда она убегала из дома и возвращалась уже в темноте. Бабушка искала ее по поместьям – она же вместо этого шаталась по Сиене. К ней приставали с пошлыми комплиментами и непристойными предложениями. Кто-нибудь ее узнавал и шел следом, заговаривая на ходу. Она улыбалась глуповатой польщенной улыбкой – все-таки это были не крестьяне, а молодые хорошо одетые рабочие. Но ворота Порта Камоллия приходилось проскакивать быстро – иначе таможенные досмотрщики заступали дорогу и не пускали ее.
Если же она шла с цветком в руке, от стен домов приходилось держаться подальше – лавочники, маячившие в дверях своих лавок, так и тянули руки и норовили выхватить.
Вернувшись, она, чтобы не слушать брюзжание бабки, залезала в комнату через окно, цепляясь за подпорки курятника – и без ужина раздевалась и ложилась в постель. Звяканье латунных ложек, которыми Джакко и Маза хлебали из супницы, выводило ее из себя. Когда ложки сталкивались, Джакко поднимал глаза на Мазу.
В конце концов, старушка понимала, что Гизола дома, и, считая, что внучка больна, относила ей тайком кусочек хлеба – но прежде чем отдать, стучала ей этим хлебом по голове.
Гизола жевала, отвернувшись к стене, и ей было странно, что хлеб весь мокрый от слез – они текли без остановки, хотя совсем недавно ей было смешно. Неужели так и пройдет вся жизнь?
Но услышав, что старики входят в комнату, она закрывала глаза – пусть думают, что она спит, а видеть она никого не хотела.
В последний свой день в Поджо-а-Мели, лежа в кровати, она покусывала шпильку и уже засыпала, зажав ее в зубах, как вдруг ей почудилось, что она упала с огромной высоты на крышу их дома в Радде и разбилась – и она дернулась и застонала. Дедушка со своей кровати прикрикнул:
– Тихо! Думаешь, мне не жалко?
Она испугалась, что ее будут ругать. Но потом подумала так ясно, будто сказала вслух: «Они и думать забыли. Надо только не храпеть».
Запах несвежих простынь ее раздражал, и чтобы избавиться от него, она отвернула их к шее.
Ее распущенные волосы книзу сходились на кончик и, лежа на подушке, напоминали серп.
Она увидела, как входит в дом: на маме новое платье, обе сестры пополнели. И голос спросил ее:
– Что ты здесь делаешь?
– Не знаю, – отвечала она. – Это не я так решила. А папа где прячется?
– Это ты виновата, – продолжал голос.
Мама и сестры смотрели и слушали в молчании настолько жутком, что она стала кидаться на них, чтобы они шли в другую комнату. Но руки у нее не поднимались, а голова все утыкалась в невидимую стену. Тогда она почувствовала, что сердце у нее переворачивается, и все в животе тоже, а в горле дерет. Лица матери и сестер теперь пугали.
– Скажите что-нибудь! – закричала она.
Они повернулись к дверям. И отец с двумя набитыми мешками на плечах, с залитым кровью лицом – крови было столько, что наполнилась бы мельничная запруда – взошел по ступенькам.
Мешки всей тяжестью придавили ее, и она закричала.
Больше всего Пьетро нравились полевые цветы – невнятных линялых оттенков, почти неотличимых друг от друга. О цветах, что растут в саду, он и подумать не мог без сильного смущения и всякий раз краснел. Была у него привычка набивать карманы белыми и красными маргаритками, желтыми одуванчиками, розоватым и грязно-белым горошком, дикими маками, фиалками, цветками дрока, боярышника, шиповника и полевого гороха – и потом задумчиво их жевать.
Гизола научила его делать из тутовника чернила – а еще высасывать пресноватый медовый сок из бледно-рыжих цветов, похожих на дикие лилии, что растут среди пшеницы, чуть не доставая головками до колосьев, и узнавать, когда с кустов живой изгороди можно уже есть красные ягоды. Научила, чтобы отвязался – как-то раз, когда он, заметив, что она бродит от одного ряда посадок к другому явно без особого дела, стал швырять в нее землей.
Однажды за завтраком он узнал, что Гизола вернулась в Радду: Ребекка рассказывала об этом Адаму. Он приподнял голову, прислушиваясь, и продолжал есть. Но потом до вечера просидел, забившись в конец стола и уронив голову на кулаки.
Пошел дождь – он заливал закрытое окно, будто решил затопить всю комнату. Это был один из тех дождей с порывистым ветром, что хлещут в стену, словно пытаясь ее повалить – и вдруг проливаются отвесно, ясные и прозрачные, потом разворачиваются в обратную сторону и вскоре исчезают. И, наконец, лишь редкие капли колют лицо тонкой ледяной иголкой. Дороги дышат и меняют цвет – солнце заливает их, потом становится тенью и снова светом. А облака идут над вершиной Монте-Амиата из-за холмов Монтаньолы, как из укрытия, прямо на Сиену.
Дороги ведут во все стороны: то почти сходятся, то расходятся, встречаются пару-тройку раз и вдруг замирают, будто не знают, куда идти, на маленьких косых площадях, вздыбленных и утопленных, где старинные здания взгромоздились так плотно, что заняли их почти целиком.
Ряды домов, кривые и закругленные, почти переплетаются, словно каждая улица хочет идти сама по себе. И то и дело виднеются кусочки полей – то в проеме между домами, если смотреть в переулок вкось, то с лестницы у церкви, то из пустынной, заброшенной лоджии.
Тогда Пьетро представилось, что Гизолу из вредности отправили в путь одну, под дождем. Он долго думал об этом, и, наконец, заснул.
На художественное училище он потратил уже целый год, хотя ничего еще решено не было. Решение зависело от совокупности мнений самых старинных завсегдатаев трактира – и еще от отца, который вспоминал об училище крайне редко и со злостью. Анна даже после неудачного опыта с рисунком не теряла веры в способности сына и проявляла терпение и упорство. Но вмешалась судьба, а ничего хорошего от нее ждать не приходилось.
Однажды утром Анна решила сводить сына к священнику за советом. Приготовила самое нарядное свое платье и думала обернуться поскорее, чтобы не узнал муж: они шли чуть ли не тайком. Вдруг сердце ее сжалось туго-туго – а крикнуть не получалось. Как упала, она даже не заметила.
Ее нашли на полу у раскрытого шкафа. Она лежала, вытянувшись вперед всем телом, как животное, которое огрели по затылку, с полузакрытыми глазами, полными еще жизни, и чуть перекошенным лицом, на котором застыло невыразимое, мучительное беспокойство, будто жалела она лишь о том, как скажется ее смерть на всех остальных, и просила ее не ругать.
Первой ее увидела Ребекка, когда пришла ее причесывать. Она тут же откупорила склянки, которыми пользовались при конвульсиях, но Анна уже не дышала.
– Барыня! Хозяйка!
Перепугавшись и вся дрожа, она кинулась на кухню и стала кричать из окна, что было напротив входа в трактир. Ее услышал официант:
– Хозяина! Скорее!
Официант, решив, что речь о необычно сильном приступе судорог, отложил тряпку и пошел на кухню:
– Где хозяин?
– Еще не вернулся. Он у бакалейщика – остался расплатиться.
– Бегите срочно за ним! Хозяйке плохо!
Ответивший ему помощник положил нож, которым чистил рыбу, только что вынутую из корзины и сваленную кучей в мойке, вытер руки, подоткнул фартук и вышел. Но Доменико он нашел не сразу – тот уже ушел за другими покупками.
Встретившись, оба поспешили домой чуть ли не бегом. На лестнице Доменико налетел на врача, своего друга и постоянного посетителя, который как раз спускался вниз, чтобы встретить его у входа.
– Дорогой Доменико… Постойте минутку!
Трактирщик схватил его за плечи. Врач отстранил его руки, взявшись за запястья.
– Доменико на этот раз… Бедняжка!
– Пустите! – крикнул он. – Это просто судороги.
Но весь похолодел при этом. Холод накатывал волнами, от копчиков пальцев до макушки. В первую минуту ему показалось, что это отказывает рассудок, но сбивчивое дыхание напомнило ему, всегда дышавшему так ровно – то, чего подспудно ожидали, случилось. Что с этим делать? Как смотреть на мертвую Анну? Неужели он должен туда идти?
И когда он вошел в комнату, стены и двери качались и распахивались сами собой, и он не различал ничего вокруг. Потом коснулся холодного, начавшего коченеть лица – и закрыл глаза, упал поверх жены и заплакал.
От своих же криков его бросало в дрожь.
Постепенно он начал чувствовать боль. Вся безмерная его ярость, казалось, перешла в страх. Ему казалось, Поджо-а-Мели утащило куда-то далеко-далеко, а у него не было времени вмешаться. Казалось, что двери трактира захлопнулись сами собой и не хотят открываться. И что Анна ужасно мучается, что не может говорить. И все в нем рушилось.
Так велика была его боль, что все должны были его утешать! Как же раскаивался он теперь, что мало ее любил!
Анна постепенно остыла. Кто-то опустил ей веки, и в первую минуту она показалась всем, кто собрался вокруг, непривычно чужой.
Кто-то взял ее под подбородок и запричитал:
– Как знать, что бы ей хотелось сейчас сказать! Страсти какие! Бедная женщина! Такая была добрая!
Пьетро увидел ее, когда ее уже перенесли на кровать, и не знал, что обо всем этом думать. Доменико заговорил с ним, лишь когда ему об этом напомнили. Но совершенно бесстрастно – почти чураясь. И одновременно еще отчаянней пожелал удержать его при себе в трактире. При этом он продолжал кричать так громко, что слышно было на улице.
– Такое чувство, что она сейчас встанет! – сказала Ребекка.
Внезапно Доменико снова приблизился к ней, провел рукой по волосам, отчаянно махнул рукой и заголосил еще громче. Пьетро, не ощущая ничего помимо смутного беспокойства, пристроился на подушках и попытался заплакать. Про себя он недоумевал, неужели и все остальные чувствуют так же мало, и испытал невыразимое облегчение, когда отца увели, и он больше не видел и не слышал его страданий – не менее отвратительных, чем вспышки ярости.
– Бедная мама, она так тебя любила! – сказала ему Ребекка.
Эти слова ничего в нем не затронули – скорей, он почувствовал себя уязвленным и, сам себя стыдясь, отошел развеяться.
Наутро в день похорон он совершенно о них забыл, но вдруг увидел в приоткрытую дверь приближавшегося отца. И сам не зная почему, вдруг испугался, что тот изобьет его в кровь.
– Одевайся, – сказал Доменико. – Скоро твою бедную маму понесут.
Пьетро через силу повиновался. Теперь его охватил страх, что с ним непременно случится что-то плохое!
Он вылез из постели и, сам перед собой представляясь, оделся, старательно повторяя подсмотренные скорбные жесты.
От такого занятия его охватило безмолвное веселье вперемешку с ужасом.
Но когда пора уже было класть тело в гроб, и его подвели попрощаться, он подумал: «А как же без меня? Положите меня с ней».
В нем поднялось невероятное смятение: «По-вашему, она умерла? Все вы врете. И это тоже вранье. Я так и знал, от настолько и жди какой-то жестокой пакости – это нечестно».
Он всхлипнул с горьким отчаянием. Почему они сразу не сказали, что она умерла?
Пьетро стоял среди тех, кто укладывал покойницу в гроб, но сам не мог притронуться и к краю платья. Его поразило, что все остальные хлопотали буднично и деловито – со слезами на глазах они без конца что-то охорашивали: поровнее укладывали голову на приготовленной подушке с вышитыми цифрами, сводили вместе ступни, пристраивали обратно на волосы цветок, съехавший между плечом и стенкой гроба.
Ему хотелось, чтобы все отсюда вышли. Тошно было видеть их снующие руки. Руки и руки повсюду!
Хотелось крикнуть: «Уносите ее скорее! Что вы ее не вынесли? Ей тут больше не место».
И он удивился терпению отца, чуть успокоенного всей этой суетой.
За гробом на кладбище он решил ехать в закрытой карете и, чтобы никто на него не пялился, нервно задернул старые шторки из темно-синего шелка; хотя Доменико из экономии предпочел бы пройтись пешком. Но Пьетро беспокоили зеваки, толпившиеся на улице и даже у самых дверей. Он заметил, что многие, чтобы лучше видеть, встают на цыпочки и тянут шею.
Смерть Анны нанесла Доменико серьезный ущерб. Подчиненные работали уже не так, как раньше, и сам он, будучи сильно не в духе, становился все раздражительней; и нередко кидался на кого-то безо всякой причины. Еще он урезал расходы и вынужден был отказаться от многих задумок, касавшихся трактира и имения. Работать приходилось больше, и он вконец измотался. У него просто не было сил заниматься сыном, как, видимо, следовало, и он совсем было его забросил, но порой, спохватившись, обращался с ним круто, с такой непомерной жестокостью, что даже Ребекка вставала на защиту мальчика. Тогда Доменико унимался – но при первом же случае отыгрывался на нем еще хуже, будто в отместку.
Анна скончалась во вторую неделю января; и каждое воскресенье, еще затемно, трактирщик носил на ее могилу два букета. Предполагалось, что один понесет он, а второй – Пьетро. Но тот артачился. И сдавленно просил, чуть приседая под ударами:
– Ты чего? Не надо меня пинать.
А если б кто его узнал?
По небу уже разливалось безбрежное зарево – предвестник еще далекого рассвета. Дороги были сырые и хмурые.
Редкие прохожие торопливо шагали мимо, и каждое их слово было отчетливо слышно: голоса звенели, как подкованные каблуки по мостовой.
Кто-нибудь – обычно носильщик, вставший пораньше к приходу поезда – раскуривал трубку, прикрывая обеими руками огонек спички.
Где-то на полпути Доменико заходил в бар – к девушке в платье с таким откровенным декольте, что Пьетро со страхом ожидал, что грудь того и гляди выскочит наружу.
Девушка улыбалась посетителям – ее крепкие и круглые напудренные щечки так раздувались, что глаза превращались в щелочки. Она выдавала эти улыбки, как фарфоровые чашечки с золотым ободком.
Пьетро заходить не хотел – приходилось Доменико идти на улицу и затаскивать его внутрь.
С Доменико девушка держала себя развязно, Пьетро же сидел, опустив голову, стесняясь и ее самой, и ее ужимок, и огромных во всю стену зеркал. Он даже не знал, как правильно пить кофе, и обжигал себе рот и пальцы.
Не дожидаясь, пока отец допьет, он выходил. И сквозь запотевшее стекло, по которому ползли капли, оставляя длинные и кривые дорожки, видел, как они с девушкой смеются.
В погожий день башня Палаццо-Пубблико озарялась ясным светом, и в небе носились ласточки – с криком протяжным, как их полет. Пьяцца-дель-Кампо была совсем розовая, с прочерками зеленой травы и белокаменными столбиками.
«В следующее воскресенье не дам себя тащить, зайду сам».
Но эта робость от недели к неделе росла и стала чем-то вроде болезни. От одной только мысли лоб покрывался холодным потом. Руки цепенели в карманах, стиснув кусок подкладки, а ноги отнимались.
Впрочем, Доменико тоже шел медленно и, если был простужен, то и дело останавливался, чтобы достать платок и высморкаться.
Они шли вверх по улице Ди-Читта, потом по Сталлореджи, и Пьетро все грустнел.
Дойдя до кладбища, Доменико болтал с могильщиком Брачолой – толстым, будто разбухшим от червей человеком с лицом под цвета кладбищенской земли и седоватыми усами. Засовывал букеты в пару высоких фарфоровых ваз, где еще оставалось немного черной, никогда не менявшейся воды, и, оглядевшись по сторонам, восклицал:
– Как кладбище растет! Когда умерла твоя мама, могилы вот где кончались.
Постояв, он спрашивал:
– А вдова нынче не пришла?
– Может, уже ушла. Пойдем, чего ее ждать?
– Еще рано. Почему ты не хочешь подождать? Она каждое утро ходит сюда с цветами.
И мысленно ругал сына, которому дела не было до единственного человека, ходившего, подобно им, в этот час на кладбище!
Но вдова почувствовала, что ее беззаветная преданность утратила прежнюю ценность. Надо же было этому Рози завести ту же самую привычку, хотя весь город знал, что он любил жену куда меньше, чем сейчас пытался представить!
Она с подозрением косилась на него и, замявшись, здоровалась в ответ. Чего стоил один этот мальчик, он даже на могилы не глядел – стоял себе, руки в карманах, с видом то нахальным, то сонным!
– Я пойду, – объявлял Пьетро.
Эта пикировка раз от раза становилась все хуже. Как-то раз, уже в конце весны, Доменико отрезал:
– Иди.
Пьетро покраснел, но сказал:
– Мне-то до нее какое дело?
Земля на свежих могилах была липкой от росы. Завалившись на одно крыло, пролетала птица. За кипарисами размашистыми полосами непросохшей краски лежали горы.
Могильные плиты были покрыты серыми улитками. Собор на глазах белел и, глядя на него, Пьетро почувствовал, что его душит гнев.
Они встретили вдову у калитки. Доменико с ней поздоровался. Она отвечала, не повернув головы, но краем глаза покосилась на Пьетро. Доменико остановился и произнес неизменную фразу:
– На могилу мужа идет.
Лично с ней знаком никто не был, и Доменико знал о ней не больше других. По дороге с кладбища, где она молилась не меньше получаса, она заходила за покупками и потом уже не показывалась до следующего утра.
Была она низенькая и полная. Грудь, подпертая выпуклым животом, при ходьбе подскакивала. Чересчур маленькая шляпка держалась на голове благодаря черной резинке, проходившей за ушами и под подбородком. При каждом шаге старое зеленоватое перо вздрагивало, как от удара. Носила она с незапамятных времен одно и то же – и видно, не из бедности.
Проводив ее взглядом, Доменико спросил сына:
– О чем задумался?
– Я? Ни о чем, – отвечал Пьетро, улыбнувшись.
– А чего ж голову повесил?
– Нечаянно.
– Ты выглядишь уродом, а я бы тебя сделал молодцом. А в школу тебе зачем возвращаться? Разве ты не добился, чтоб тебя выгнали?
О школе Доменико говорил с раздражением, выбирая удобный момент, когда сын, по его мнению, лучше поддавался влиянию.
Пьетро промолчал, обомлев: отец никогда не упустит случая его попрекнуть!
Видя, что сын смущен и подавлен, Доменико продолжал:
– А то помогал бы мне, а там, глядишь, и женился бы.
Теперь, когда трактир лишился хозяйки, Доменико был бы не прочь женить сына пораньше. Не раз он мерил придирчивым взглядом его рост и внешность, пытаясь убедить себя, что парень вырос, хотя ему было всего шестнадцать.
– Я… не женюсь.
– А ты подумай хорошенько: тогда ведь придется жениться мне. Тебя бы это расстроило?
Пьетро помялся, но чтобы отец не принялся опять отговаривать его от школы, спросил:
– А на ком?
Доменико сказал, чтобы его испытать:
– Скоро узнаешь.
И бросил на него взгляд. Но Пьетро спокойно, словно речь шла о людях посторонних, предположил:
– Мне говорили про ту даму… у которой две дочери. Ту даму… которая позавчера приходила кушать.
Это были пустые сплетни. Доменико вставил:
– Хорошо бы тебе на одной из них жениться.
– Мне?
И Пьетро опять покраснел – это было для него слишком по-взрослому, хотя и немного волновало.
– Я тебе скажу, какая для тебя подходящая.
– Я уже понял, – засмеялся Пьетро. – Младшая.
Но Доменико замолчал и думал уже о том, что накануне вечером забыл передать батракам, чтобы устроили коровам случку.
– Если не хочешь отвечать, зачем мы вообще об этом говорили? – спросил, собравшись с духом, Пьетро.
Но Доменико заорал с яростью:
– Не тебе вмешиваться в мои дела! Мне еще и жену твою кормить? Поговори мне! Смотри: тебе надо съездить в Поджо-а-Мели!
И вытащил маленькие черные четки, которые носил в кармашке жилета вместе с парой золотых и доставал по любому поводу. Ткнул крестом в лоб и произнес привычную тираду:
– Видал? Память о моей бедной матушке Джизелле. Они у меня всегда с собой. Это всё, что она дала мне, когда я уезжал в Сиену. А ты что носишь в память о матери?
Но заметив, что теперь уже Пьетро, в свою очередь, его не слушает, вдруг успокоился. Просто не верилось, что так ведет себя сын! Подумать только, а он-то хотел назвать его своим именем – сын должен был стать его копией, его повторением!
Хотелось схватить его и переломить, как соломинку! Его ребенок – и вдруг вышел из-под его власти? Да кому ж, как не ему, быть послушней всех?
Внезапно он понял, словно прозревая предательство: его сын точно такой же, как все прочие люди.
Так лучше бы ему и вовсе не рождаться. Зачем он родился? Что с ним дальше говорить, остается терпеть – пусть идет рядом и молчит, клонит голову, пока она не брякнется на мостовую.
Пьетро передал ключи от трактира поджидавшим на улице официантам и сам вошел вместе с ними. Но не остался в трактире, как следовало, а вместо этого поднялся в дом. Отдавая ему ключи, Доменико смотрел в сторону, а закончив с покупками, послал за Пьетро: зачем он бросил работников без присмотра?
– Ты никогда не станешь хозяином. Как ты будешь командовать, если сам не научишься?
Теперь он журил Пьетро добродушно, просто чтобы выговориться. Потом ухватил связки птиц, которых собирался жарить на вертеле:
– Это дрозд, а вот – жаворонок: помоги ощипать.
И сел перед большой корзиной, куда кидали перья. Но Пьетро так замечтался, что немного помурлыкал себе под нос, а потом сказал:
– Если ты не против, пойду, почитаю.
Доменико закончил насаживать уже ощипанных птичек, установил вертел и, наконец, спросил:
– Что именно?
– Если и скажу, ты все равно не поймешь.
Доменико с хозяйским видом провозгласил, подняв руку:
– Я в таких делах разбираюсь почище любого ученого, потому что я твой отец. Никто лучше меня не знает, что тебе нужно.
И, словно присягая, что это правда, положил руку на грудь – на заляпанный кровью и перьями фартук. Потом подошел к плите, разбил совком крупные куски угля, ухватил за плечи Тибурци и нагнул к самой топке, крича:
– Ты что, сам не видишь, что горит, а не тлеет?
Доменико уже и думать забыл про Пьетро, но увидев его снова, погрозил кулаком:
– Пошел!
Пьетро остался стоять и, опустив голову, глядел исподлобья.
Суета сбившихся с ног поваров, которых Доменико, желая, как всегда, приготовить все и сразу, без конца подгонял тычками и бранью, не могла вывести его из этого забытья.
Из страха перед хозяином все умолкли и опрометью кидались исполнять каждый приказ – от чего еще больше путались и ошибались. Но едва Доменико зашел в темную кладовку, чтобы развешать по крюкам куски сырого мяса, которое не собирался сегодня готовить, как Гуэррино тут же повернулся к Пьетро, высунул кончик языка и прикусил, напоминая ему рассказанный вчера вечером анекдот. Все усмехнулись, не отрываясь от работы.
– Расскажи еще что-нибудь, – попросил Пьетро шепотом.
Повар, поскользнувшись на куске свиной кожи, махнул ему рукой – мол, подожди. Тибурци в темно-синей куртке, собравшейся над поясом фартука складками, внимательно зыркал по сторонам. Он весело притопывал, погрузив руки в залитые теплой водой жирные маслобойки, где громоздилась грязная посуда. Зоб у него был желтоватый и твердый, будто там застрял камень – такие бывают у сытых кур.
Но Доменико, который зачастую нарочно прикидывался слепым и глухим, чтобы испытать работников, вышел из кладовки со словами:
– Гизола и тебя испортила!
– Почему? – спросил Пьетро испуганно и удивленно.
Все повернулись к нему с веселым любопытством.
В чем он ее винил? Наверняка кто-то возвел на нее поклеп! Так вот почему ее отправили в Радду! От такой несправедливости он проникся к ней сочувствием, и ему захотелось увидеть ее снова. Но почему все косились на него, ехидно посмеиваясь? И почему отец говорил так уверенно? Удрученный, он застыл, опираясь пальцами на стол.
Это был теперь худой и бледный юноша, имевший дурную привычку задирать одно плечо. Одевался он неряшливо, с воротничка, вечно мятого и грязного, свисал красный шнурок. Светловолосый, лопоухий, с каким-то обороняющимся взглядом голубых, очень светлых глаз. Лицо его выражало враждебность: простодушную и тоскливую, но решительную и вызывало неприятное недоумение.
Иногда он целыми днями казался не в духе, но стоило с ним заговорить – тут же успокаивался и отвечал приветливо. Запинался он теперь меньше.
Его чувства по отношению к окружающему были все так же сумбурны, и это его мучило. Весна бушевала. Значит – сесть под деревом и читать! Он бросал чтение на поле границе, где попало, вставал и наклонял ветку к самому лицу – будто ластился. Жаль, что нельзя было спросить у нее позволения, и он смотрел вперед, на холмы в белоснежных обвисших шевелюрах персиков и миндаля, свесившихся набок, словно вот-вот просыплются на землю. И убедившись, что никто его не видел, вздыхал и снова садился читать. Книги по душе он пока что не нашел. Порой он бросал чтение и смотрел сквозь страницы, становившиеся вдруг прозрачными и бездонными.
Чтение прерывалось и тогда, когда на книгу заползал какой-нибудь вскарабкавшийся по брюкам жучок.
Птица влетала в гущу цветущих ветвей, пронзая их с размаха, будто игла. Казалось, ветки разошлись, пропуская ее, и снова сомкнулись.
Пьетро перестал ходить в церковь, еще когда была жива Анна, и почти никогда не удавалось ей заставить его молиться. Теперь он считал себя атеистом. И грязно ругался – как человек, чуждый поповских предрассудков. А Доменико винил во всем проклятые школьные учебники.
Всю скотину в Поджо-а-Мели Доменико кастрировал. Батраки встречали это смешками, которые Джакко и Маза относили на счет своей внучки:
– Так-то лучше: никуда из дому не уйдут. Да жирнее будут.
Иногда сразу десять-двенадцать холощеных петушков с окровавленными перьями бродили, как пришибленные, вяло поклевывая, а в хлеву понуро стояли отупевшие от кастрации бычки, и глаза у них были еще темней и печальней.
Лежал на гумне, вытянувшись; притихшие обозленные коты забивались под повозку или за поленицу и таращили оттуда глаза.
На этот раз дали кошке выбрать одного самца – чтобы был при трактире. Коновал схватил его, сунул вниз головой в мешок и, зажав между колен, отхватил хозяйство одним взмахом ножа. Кот поначалу притих от боли, но потом с воплем выскочил из мешка и рванул, куда глаза глядят.
– Ну, все. Поздно теперь мяукать!
– Раз и готово!
И зрители восхищенно засмеялись.
Доменико, державшийся с демонстративным отвращением в стороне, спросил коновала:
– Сколько с меня?
– Одна лира. Много?
– Одна лира?
– Сколько дадите, столько и ладно. Все равно выйдет по-вашему.
Рот у коновала с тех пор, как его хватил удар, так и остался перекошен, а гноящиеся глаза постоянно слезились.
– Дам тебе поллиры и пойдешь в трактир – съешь тарелку спагетти.
И отсчитал деньги.
Тот подержал их на ладони, чуть не взвешивая – потом, недовольно и ехидно поморщившись, ссыпал в карман, убедившись перед тем, что в нем нет дырки.
– Пусть хоть спагетти положат побольше!
Обвел глазами собравшихся на завтрак батраков и похлопал Доменико по животу:
– Вот с чего богачи-то жиреют!
Но батраки сделали вид, что ничего не слышали, а Карло прикрыл рот рукой. Пьетро спросил:
– Куда же кот убежал? Может пойти поискать?
– Оставь его, есть захочет – вернется.
– А он не помрет? – спросил Пьетро коновала.
– Ни в коем случае. Будет зализывать рану, пока не заживет. Они так лечатся – нам и не снилось.
Разговор перешел на прочую холощеную скотину – в частности, пса Топпу, который теперь, стоило другим собакам приблизиться, поджимал хвост и рычал. Все обернулись к нему и он, словно понимая о чем речь, отошел подальше. Но тут же вернулся, потому что батраки обедали, перекрикиваясь через распахнутые двери, выходившие на двор друг напротив друга. Женщины тем временем хлопотали по хозяйству.
– Аделе, набери мне воды! – крикнул Карло, привстав с места.
Та набрала и поставила кувшин на край колодца, а колодезная цепь все качалась и качалась.
Все засмотрелись на нее, потом по очереди напились и помакали в воду ломти черствого хлеба.
Разбредясь по двору, они обсуждали полевые работы и зорко поглядывали, не возвращается ли хозяин, ушедший проведать коров.
Пьетро сидел с батраками, ему забавно было смотреть, как они жуют. Некоторые, чтобы крошки не пропадали зря, запрокидывали голову и высыпали их с ладони в рот.
Карло был мужчина полный и крепкий, хотя каждую зиму его мучили боли в ногах. Его холщовая рубаха была всегда самой чистой. Правда, от него воняло навозом, а изо рта шибало луком и чесноком, до которых он был большой охотник. Откусив хлеба, он всякий раз разглядывал на краюхе следы зубов.
Коновал относился к нему с особым почтением и, прежде чем уйти, показал ему собранную выручку:
– Видал? Монетки, прямо как люди: одна другой рознь. Эту сплющили молотком так, что теперь едва признаешь. Вот эта, гнутая – вроде хромого. А эту пытались продырявить – это как если б ты всадил в кого нож или кто-то в тебя. А эта так истерлась, что теперь вдвое легче – это бедняк вроде меня, ее-то я и пропью в первую очередь, чтоб на мысли не наводила. Ну, бывай.
Он сплюнул и выругался.
Карло едва удостоил его ответом. И, когда собеседник отошел и не мог уже его слышать, произнес:
– На мой хлеб рот раззявил. Да не тут-то было.
И взглянул в сторону дома, где стоял еще открытым мучной ларь.
Прошло еще три года, Пьетро получил аттестат. Вернувшись-таки в школу, куда его отпустили после долгих споров и с большими сомнениями, он всерьез взялся за учебу.
Все свободное время он проводил с товарищами, и Доменико даже разрешал им заходить за Пьетро в трактир.
Тогда же он начал ходить по женщинам. Делал он это тайком, и чтобы раздобыть денег, продавал книги и кое-какие вещицы, которые удавалось вынести из дома незаметно от Доменико: майоликовый сервиз, несколько подвесок из хороших камней и даже старинный шелковый веер с ручкой из слоновой кости. Потом он клал ключи на место: под круглую шерстяную салфетку, служившую подстилкой под лампу.
Один из поденщиков, работавших в Поджо-а-Мели, влюбился в Ребекку и намекнул, что не прочь был бы на ней жениться. Рози, который еще раньше вызвал из той же Радды еще одну племянницу Ребекки, кузину Гизолы, решил дать на это согласие и поставить на место тетки племянницу. Он дал за ней приданое, оплатил большую часть расходов и вдобавок взял мужа официантом.