Текст книги "Закрыв глаза"
Автор книги: Федерико Тоцци
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– А, ну большим и сильным, как вы, он точно не вырастет!
По утрам каждый завтракал в одиночку, когда выдавалась свободная минута, зато вечером за стол садились все вместе. Доменико – во главе стола, Пьетро – между ним и Ребеккой. Напротив хозяина – повар, с другой стороны – два официанта. За маленьким столиком, где были составлены тарелки и приборы, пристраивался помощник повара – боком, чтобы не сидеть ни к кому спиной. Анна ужинала прямо в кресле, чтобы не пропустить, если войдет посетитель.
Повар отошел к дверям на кухню и, привалившись спиной к стене, курил бычок. Ребекка носила грязную посуду. А помощник вприпрыжку, как мальчишка, побежал сказать конюху, что хозяин велел запрягать.
Доменико выпил еще стакан вина. Вынул вставную челюсть и украдкой, под столом, вытер салфеткой.
Анна взяла рубаху и села шить.
Наконец Доменико смахнул салфеткой крошки со штанов, Ребекка тут же прошлась по его костюму щеткой, Тибурци смазал башмаки, а сам он тем временем отдал несколько распоряжений. Потом на цыпочках подкрался к Пьетро, который стоял у окна, что-то про себя напевая и отбивая такт пальцами по стеклу, и съездил его по шее:
– Поедешь со мной в деревню.
Пьетро, ни слова не говоря, вскочил в уже запряженную коляску – и незадолго до заката они были уже в Поджо-а-Мели.
Завернув за угол сарая, Гизола увидела, что Пьетро стоит одиноко и неподвижно посреди гумна, засунув руки в карманы, и сказала серьезно, с упреком:
– Вы что здесь делаете? Почему раньше не приехали? Вы мне в тот раз не поверили. Ну да мне все равно!
И прибавила:
– Знаю, что вы мне скажете.
«Да, знает, – подумал Пьетро. – Все всё про меня знают. А я – нет».
Что поделать, его внутренняя жизнь всякий раз побеждала! Как горько было знать, что лишь потом, наедине с собой, он насладится тем, что прочувствовал, но так и не произнес! Поэтому он считал себя хуже всех. Лишь в фантазиях он находил, что сказать Гизоле – особенно утром, в полудреме.
Он оробел еще сильнее. Воротничок больно упирался в подбородок.
Гизола взглянула на него так, будто тоже над ним потешалась. Тогда, чтобы она не смеялась, он стал пинать стоявшую рядом оливу. Но когда он снова поднял глаза, Гизола смотрела на него еще пристальней, скаля зубы – явно в насмешке!
Все померкло вместе с солнцем. Пьетро охватила дрожь, он больше не мог вынести этой улыбки – хотел забыть, что вообще ее видел. Он безвольно склонил голову, думая, что должен понять, чем она так неприятна.
Гизола укладывала волосы, держа шпильки в руке, чтобы показать, что они новые. Каждой шпилькой, прежде чем воткнуть в прическу, она легонько колола ему руку. Но он не шевелился.
Видна была густая трава, по верхушкам ее гнувшихся стеблей прыгали насекомые.
Пока Гизола колола его шпильками, Пьетро подумал: «Конечно, она знает, чего я хочу. Но я должен сказать это сам: так надо».
Ее красные чулки придали ему смелости – но не в силах вымолвить ни слова, он шагнул к ней ближе, чуть дрожа.
Под оливами почти ничего не было видно. Земля совсем уже почернела.
– Что вам надо? Скажите мне оттуда. Не надо подходить.
Гизола заметила, что он не сводит глаз с ее чулок – но юбка была слишком короткая, и спрятать их не получалось.
– Ты знаешь?
Лицо ее приняло стыдливое и нежное выражение.
– Знаешь? Скажи.
Она залилась краской, отчего ее лицо еще изменилось.
– Знаю.
И поскольку он придвигался все ближе, отстранила его твердыми худыми руками.
Пьетро был так опьянен, что едва держался на ногах. Глаза Гизолы смотрели на него, не отрываясь, и кроме них он ничего не видел. Казалось, и поле, и вся тень за ней отзываются на малейшее ее движение.
– Отстаньте! Поговорим в другой раз… в другой раз, я сказала!
Пьетро чудилось – все тело его пропадает, растворяется в этом вечере.
– Я люблю вас, – прошептала Гизола.
И бросилась бежать, метнувшись в сарай и выскочив с обратной стороны: к гумну направлялся хозяин. Он шел в своих огромных ботинках, шумно дыша, так что голова ходила вверх и вниз. Пьетро остался стоять. Найденным в кармане камушком он оббивал угол сарая, даже не чувствуя, что сдирает кожу на костяшках.
Доменико посмотрел на него и засмеялся – Энрико, шедший за ним батрак, подхватил.
– Ты что, спятил? Чего стенку портишь?
Потом повернулся к Энрико:
– Та негодница хоть сбежала вовремя.
– Да они еще дети оба. Им бы все резвиться, – вступился Энрико, думая, что хозяин благоволит Джакко и Мазе. Но Доменико, довольный случаем поставить на своем, возразил:
– Я в этом побольше тебя понимаю. Молчал бы.
– Да, раненько они начали, – тут же согласился Энрико. И высказавшись, как всегда, сглотнул.
Выговор испугал Пьетро. Он сразу забыл о Гизоле. Но был еще во власти слишком сильного для него очарования. Он направился к отцу – тот, взяв лошадь под уздцы, разворачивал ее к дороге.
– Залезай.
Пьетро послушно сел в коляску, вытирая испачканные в земле руки и стараясь не встречаться ни с кем взглядом.
Конь танцевал перед открытыми воротами. Тогда Доменико стал хлестать его по ногам выше бабок. Животное попятилось и встало на дыбы, коляска ударилась в стену.
– Стоять. Я тебе покажу. А если до тебя не дойдет…
И стегнул кнутом.
– Если и до тебя не дойдет, как надо себя вести…
И стегнул еще раз.
– Так я тебя научу. Стой смирно.
Перехватив кнут, он стукнул рукояткой по храпу. Конь тряхнул головой, и Пьетро хотел уже слезть.
– Сиди, где сидишь. А то тоже кнута получишь.
Собравшиеся батраки смотрели с беспокойством. Им не терпелось, чтобы хозяин уезжал поскорее, а то вдруг и на них разозлится, да так накинется, что может и за палку схватиться.
Конь притих.
Доменико сунул кнут Пьетро и, встав перед лошадью, стал застегивать куртку.
– Запомни, все должны меня слушаться! Вот видишь – стоишь теперь смирно. А мне торопиться некуда, как захочу – тогда и сяду.
И в доказательство то расстегивал, то застегивал куртку, останавливаясь всякий раз, как лошадь мотала головой. Пристегнул получше конец поводьев и полез в коляску: поставил ногу на подножку и, ухватившись за борт, рывком забросил свое тело на сиденье, крикнув Пьетро:
– Подвинься.
Пьетро так растерялся, что даже не шелохнулся.
– Да двигайся, дурак!
И тут же повернулся к батракам:
– Работайте хорошенько, а то всех повыгоняю. Чтобы завтра все было вскопано.
– Будет сделано, синьор.
– Не сомневайтесь.
– Еще бы мы все вместе да за целый день не вскопали!
– Если дождя не будет!
Доменико смерил того, кто это сказал, таким взглядом, словно вот-вот на него кинется – и голосом жестким, как удар долота по камню, заявил:
– Если пойдет дождь, будете сцеживать вино. Джакко, дашь им ключи от погреба – они у тебя нарочно на такой случай.
– Да, синьор. Как скажете.
Наконец он вспомнил про трактир – взглянул на часы и увидел, что откладывать дальше некуда. И тронулся прочь.
Стремительно темнело, облака на горизонте обещали дождь. Пьетро сидел, засунув руки в карманы – хотелось засвистеть, но при отце он не решался. В темноте казалось, что ноги лошади бьются друг о друга. Доменико правил раздраженно – он забыл распорядиться, чтобы выкопали ямы под посадку олив. Опасаясь, что приказания его не исполнят в точности, он с тревожным замиранием сердца мысленно следовал за всем, что делается в имении. И терзался, что не может быть там постоянно. Порой ему так хотелось застать батраков врасплох, что это желание еще сильней разжигало в нем ярость.
Он думал уже вернуться назад – посмотреть, не остался ли кто слоняться по двору, перемывать ему косточки. Посмотрел на облака, и ему захотелось сбить их кнутом на землю.
Тем временем Пьетро охватило глубокое оцепенение: коня вместе с коляской задом наперед затянуло в бездонный провал его души.
Ощутив во рту вкус своей слюны, он вздохнул и вдруг, безотчетным движением, уронил голову вперед и сам чуть не упал.
– Ты чего? – закричал Доменико.
Он подумал, что Пьетро заснул, и хотел дать ему тумака.
Резали воздух кипарисы на вершине Вико-Альто. Рыжели ворота Порта Камоллия и далеко был виден первый из зажженных внутри городских стен фонарей.
Деревья, растянувшиеся вдоль откоса железной дороги, вместе со всеми своими кронами бесшумно плыли на фоне гор изумительно ясного лилового цвета: нежны были очертания Базилики Оссерванца.
Над крышами улицы Камолья взлетала в небо белая сияющая верхушка башни Торре-дель-Манджа – но колокол с железной арматурой были темнее.
После судорог Анна целый день лежала в кресле, прямо в трактире. Лицо ее белело – и Ребекка, чтобы хозяйке стало легче, расстегивала на ней лиф. Но повара и официанты без конца подходили к ней с вопросами, и она открывала глаза, смотрела в одну точку, а потом, вся передернувшись, отвечала. Перебираться в кровать она не хотела, чтобы не тревожить еще больше мужа. Но в такие минуты ей было очень неспокойно – ведь Пьетро оставался без ее присмотра.
Ей казалось, она выключена из жизни, казалось – она ни разу ничего для него не сделала. И спокойствие нынешней зажиточной жизни было подпорчено воспоминаниями о былой нищете.
– Не бывает все так, как нам хочется! – говорила она.
И так горька была эта усталость от жизни, что она боялась, что больше не может назвать себя хорошей. Предчувствие смерти не покидало ее, и вера в Бога здесь не спасала.
С этими чувствами она устремляла взгляд на Пьетро и приходила в такое отчаяние, что сама пугалась.
Расстроенные болезнью нервы лишь усиливали это необъяснимое чувство безутешного горя: она привыкла выздоравливать сама, и ей не верилось, что ей хоть чем-нибудь могут помочь. При этом она надеялась поправиться: не потому, что верила врачу – просто у нее был сын.
Она не умела с ним разговаривать. И понимала, что вот он растет, а она так и не смогла сделать его своим ребенком, так не сказала ему ни одного из тех слов, что могли бы стать ей утешением. И даже когда он был рядом, они все равно упорно не понимали друг друга.
Своих чувств к ней Пьетро старался не проявлять – а то станет еще маменькиным сынком. А его выходки повергали ее в бурное, неуместное отчаяние. Поэтому Пьетро шарахался от материнской заботы. Тогда Анна прибегала к последнему средству:
– Нет в тебе уважения к матери!
Пьетро, не слушая, в раздражении выскакивал за дверь.
Рассказывая все это Ребекке, Анна рыдала. А та возражала с полуулыбкой:
– Да что вы так расстраиваетесь?
Но отчасти была довольна – как-никак, она его выкормила и хотела, чтобы ее он тоже любил. Анна упорно этого не замечала и жаловалась:
– Вечно ты его оправдываешь!
– Я?
И Ребекка готова была обидеться.
Когда Пьетро видел, как она плачет, то думал, что она злая и ему хотелось выкинуть что-нибудь похуже.
Анна с барской снисходительностью давала Ребекке и Мазе советы, как воспитывать Гизолу – так ее власть над девочкой становилась еще крепче, проявляясь порой в благородной заботе: например, когда она велела Мазе не перегружать девочку работой или дарила ей всякий раз на Новый год платьице, которое покупала у разносчиков, останавливавших свои тележки у входа в трактир.
В ответ Гизола вручала ей букетик цветов, раздобытый любыми правдами и неправдами вплоть до воровства, и желала всего наилучшего.
Когда земляки Доменико бывали в Сиене, то непременно обедали у него в трактире, привозя с собой новости и приветы от родственников, а порой и узелок с фруктами.
Один из таких товарищей, желая, чтобы его сынок Антонио освоил профессию каменщика, к чему в Чивителле было мало возможностей, просил Доменико устроить его к какому-нибудь хорошему мастеру. По праздникам Доменико приглашал его к Пьетро в гости – так и пришлось молодым людям, почти одногодкам, несмотря на несходство характеров, стать друзьями. Агостино недолюбливал Антонио, и был забыт.
И поскольку, гуляя вдвоем, они почти каждый раз, по указке трактирщика, доходили до Поджо-а-Мели, через несколько месяцев Антонио похвастался, что у них с Гизолой был тайный разговор. Так и было на самом деле, но Пьетро в первую минуту решил, что приятель врет – и ощутил жестокое разочарование, боль уязвленного самолюбия. Друг не должен лгать. Что сказал он Гизоле? И как он мог говорить с ней без его ведома?
Как унизительно, когда другие не уважают твоих чувств и терзают твою душу, пока она не распадется на части!
Эти другие делали с ним все, что хотели – а у него от волнения перехватывало горло. Он пугался, краснел и терялся. Все было против него: изнуряющая дорога и жгучее солнце, неуклюжая одежда и слишком пухлые руки. Он пытался отбросить эти мысли, твердил себе, что все не так, но в отупении слышал в ушах тяжкий грохот, и думал, что вот-вот упадет.
Пьетро казалось, что на лице у него ясно и неприкрыто написано его прямодушие – и это злило его до дурноты. Он сгибался под гнетом споет беспокойного духа, от которого и сам рад был бы избавиться.
Как-то раз в воскресенье они с Антонио снова пошли в Поджо-а-Мели: Пьетро поспорил, что выведет его перед Гизолой на чистую воду. Но ему было стыдно, что он так раскрылся. И рядом с другом он чувствовал себя каким-то мелким – словно Антонио внезапно стал выше.
Они поссорились уже по дороге, награждая друг друга тумаками. Пьетро хотелось все бросить и разрыдаться, и он был в отчаянии оттого, что Антонио эта ссора только забавляла.
Антонио без труда догадался о чувствах Пьетро и крикнул:
– Всё правда, вот увидишь!
Пьетро молчал, и приятель добавил:
– Я и второй раз с ней говорил. Она сказала, что будет любить меня, а не тебя.
И, оборвав разговор, ткнул Пьетро кулаком, но тот закрылся рукой.
– Ты к ней не подойдешь, – продолжал Антонио с растущей самоуверенностью.
– И ты тоже.
– А это уж как я захочу.
И прикинувшись обиженным, подошел поближе – изо рта свисала ниточка белой слюны. Даже когда Антонио молчал, верхние зубы все равно торчали, словно воткнутые в губу – здоровые, но кривые. А нос был свернут набок.
Пьетро попытался договориться по-доброму:
– Тогда я на тебя рассержусь.
– А мне что за печаль? Делай, что хочешь. Мы с твоим отцом друзья, так что я могу приезжать, когда угодно. Твой отец даже больше любит брать сюда меня, чем тебя.
Пьетро почувствовал, что крыть ему нечем: это была чистая правда!
И они пошли дальше. Но чуть погодя Антонио схватил Пьетро за руку, и когда тот остановился, заглянул ему в лицо. Издевательски засмеялся:
– Молчишь?
С плюнул на траву и вытер рот тыльной стороной ладони.
– Я пошел назад, – сказал Пьетро.
– А я нет. Хочу с ней поговорить. А ты иди.
– Ты тоже возвращайся.
Он не хотел, чтобы Антонио с ней виделся. Но тот шел вперед, и Пьетро пришлось сделать то же самое.
Они как раз дошли до гумна, когда в дверях показалась Гизола. Она шла звать деда с поля и уже поравнялась с красивой черешней, стоявшей при одном из рядов виноградника, когда Антонио, проявляя галантность, поспешил ей навстречу. Но Гизола улыбнулась Пьетро приветливей и дала понять, что остановилась ради него.
Тогда Антонио бросил их одних и полез рвать черешню. Пьетро спросил:
– Ведь правда, ты любишь только меня? Признайся. А если нет…
– Только вас, – отвечала она нежно. – Но Антонио против.
Пьетро неуверенно глянул вслед другу.
Гизола, заметив это, спросила:
– Не верите?
И покачала головой. Такое глубокое спокойствие прозвучало в ее голосе, что он тут же воспрянул духом.
– Но главное, чтобы он не заметил. Зачем вы его сюда водите?
Он подумал: она упрекает за то, что они не одни, ее это мучает.
Залюбовавшись ее красотой, Пьетро забыл обо всем, что говорил Антонио.
Тем временем Антонио, видимо, что-то задумал и вернулся к ним. Он ел черешню горстями, а потом выплевывал все косточки разом, помогая себе пальцем, если они застревали во рту. Пьетро бросило в дрожь, он сорвал у него с пальца пару повисших на черешке ягод.
– Чего хватаешь? – воскликнул Антонио. – Дал бы лучше Гизоле.
Пьетро не нашелся с ответом: он хотел угостить Гизолу сам, без подсказки, и теперь неловко застыл с черешней в руке. Но тут Гизола пришла ему на помощь:
– Я сама сорву.
Какой доброй и умной она ему показалась!
Но Антонио не растерялся:
– Если не достанешь, я наклоню ветку.
Пьетро заметил, что он не упускает ни малейшего случая услужить, но Гизола, которая предвидела и это, улыбнулась и сказала:
– Не нужно.
Это прозвучало с вызовом, так что Пьетро вздрогнул от неожиданности. И подумал: «Почему я не догадался предложить это первым? Теперь уже поздно! А как бы она обрадовалась, если бы это сказал я!»
Они молча переглянулись, все трое, и на какой-то миг им почудилось, что они друзья, а взаимная неприязнь пропала. Они почувствовали, что ко всему, что было сказано, надо добавить еще что-то.
Гизола повеселела: она откидывала волосы и играла лямками передника, словно предлагая их развязать. Но Пьетро казалось, что если он не найдет, что сказать, она сейчас уйдет.
Комель у черешни был черный, с красноватым отливом, но нему шли глубокие, похожие на щели трещины, полные твердой и блестящей смолы. Одна вереница копошащихся муравьев лезла вверх, другая рядом – спускалась. Рядом на примятой траве была лужа: смесь медного купороса с известью. Над грядкой клубники нависало фиговое дерево – гладкое, без единого листочка на спутанных ветвях. Кожица у него была бело-розовая. В канавах, вырытых между обрезанными красными ивами, квакали жабы. На небе было ни облачка, но от вскопанной земли шел пар – поднимался к верхушкам виноградных лоз и таял.
Антонио увидел, что Пьетро отвлекся, и толкнул его. Чтобы не упасть, Пьетро шагнул вперед, к Гизоле – но не проронил ни звука, чтобы Антонио не вздумал побить его прямо здесь. Ему почудилось, что от нее исходит странный аромат – крепкий и манящий. Почудилось еще, что она хотела раскрыть ему объятия, и это его потрясло: «Что если б она и вправду меня обняла?»
– Быть не может, что ты к нему неравнодушна, – сказал Антонио Гизоле. – Не видишь, какой он урод?
– Неправда, – отвечала Гизола из уважения к хозяину, но так, чтобы Антонио не обиделся. И добавила: – Вам-то какое дело?
Тогда Пьетро почти поверил, что не одинок. Но никак не мог поднять глаз, хотя Антонио замолчал, не зная, что сказать.
Наконец взглянул на Гизолу, и она улыбнулась ему – непроизвольной, чарующей улыбкой.
Поэтому Антонио, не найдя ничего лучшего, решил разлучить наконец эту парочку и сказав со всей злостью, на какую был способен:
– Я возвращаюсь в Сиену.
– Пусть идет, – шепнула Гизола Пьетро, зная, что Антонио все равно услышит.
Тогда Антонио, не дожидаясь Пьетро, зашагал прочь, но вскоре обернулся и с раздражением крикнул:
– А ты не идешь?
Гизола стояла в непроницаемом молчании. Она явно решила испытать Пьетро, по тот сказал придушенным голосом:
– Мне надо идти. А то отец…
Ее лицо окаменело. И она посмотрела вслед Антонио – он отошел уже далеко.
– Не говори ему ничего! – взмолился Пьетро.
– Тогда идите! – отвечала Гизола, опустив голову.
Но Пьетро решил, что его любят. Догнал Антонио и взял его под руку. И они стали шутить и смеяться.
В конце концов, Антонио сказал – отчасти искренне, отчасти, чтобы отвадить Пьетро:
– И чего нас понесло в Поджо-а-Мели? Только зря время потеряли.
С оливы протрещала цикада. Гнулось под ветром сорго – то плавно, то стремительно. Временами по стеблям пробега та дрожь, и в просветах на секунду мелькали бледные метелки цветов.
Антонио подобрал по пути тростинку и, достав из кармана ножик с изогнутой костяной ручкой, загнал лезвие под сухую кожицу. Ударами резкими, как его смех, он срубал колечки узелков.
Пьетро не обернулся посмотреть, где там Гизола, чтобы Антонио, который, по видимости, с головой ушел в работу, не сделал то же самое. И действительно, Антонио следил за ним – хотя и был уверен, что это лишнее.
Дойдя до ворот Порта Камоллия, оба обмахнули платком ботинки, утерли пот и подновили друг другу вмятины на шляпах.
И прежде чем войти в трактир, обещали друг другу не говорить больше с Гизолой.
Гизола отправилась в поле – в каком-то упоении, наполнявшем радостью все ее существо. Ноги сами несли ее, а юбки вдруг стали невесомыми и совсем не ощущались.
Она не доверяла Антонио, который запросто мог рассказать все хозяину. Ни в грош не ставила Пьетро. И больше всего из всех троих ей нравился Агостино.
А он тем временем бежал, ныряя между шпалер, перепрыгивая валки молодой пшеницы – мчался прямо на нее, будто с палкой на тыкву. Он был без куртки, из крепкой плоти широких, мощных запястий выпирали вены. Шляпы на нем не было, а блестящие, как лед, бледно-зеленые глаза были как будто без век.
Он налетел на нее и повалил на землю. Гизола заплакала, и он, ерничая, спросил:
– Что, больно?
– Ничего, ничего!
Быстро вскочив, она ухватила его за пояс и тоже хотела толкнуть. Но Агостино сбросил ее руки и дернул вниз. Она улыбнулась сквозь слезы, составила ноги вместе и уперлась покрепче, готовясь вывернуться и убежать. Уверенный в своей силе, мальчик прокричал ей прямо в ухо:
– Я с тобой сделаю, что захочу! Без шуток. Сама знаешь! Тогда Гизола укусила его за руку. Агостино надавил рукой, запрокидывая ей голову, пока зубы в конце концов не разжались.
– И что теперь? – спросил он раздраженно.
Гизола сплюнула и ответила:
– Я слабее. Нашел чем гордиться. Какой ты соленый!
Он посмотрел ей прямо в глаза, запугивая.
– Пьетро давно видела?
Она высунула кончик языка:
– Он сюда больше не ездит!
Агостино, который вышел как раз повидаться с Пьетро, увидав его из окна и узнав по костюму, переспросил:
– Точно?
– Мне так кажется!
– А я думал, ты с ним черешню есть собиралась?
И снова накинулся на нее, целясь ногами по носкам разошедшихся по швам туфелек.
– Ты зачем мне соврала? Ври другим, а не мне.
Агостино наступал, Гизола пятилась. Наконец оба упали, столкнувшись лбами. Он хотел уже поссориться по-настоящему – но вдруг услышал звон бубенцов своего мула:
– Брат возвращается!
Он приподнялся на колени, прислушиваясь. Наконец встал и пошел, вопя во весь голос:
– Совсем загнал скотину! Совсем загнал! Ездить не умеет. Потный чуб упал на глаза. Голова его с круглым затылком и плотно прижатыми ушами напоминала мяч.
Гизола осталась лежать, в расстройстве от происшедшего. Потом быстро встала, отряхнулась и, поджав пальцы, осмотрела подушечки ладоней – как делала всегда, когда посреди работы останавливалась передохнуть.
Устав резать траву, она втыкала серп кончиком в дерево и поправляла одежду, особенно блузку, которая все время расстегивалась. Зажав в зубах шпильки, укладывала лоснящиеся от масла волосы, и потом втыкала их обратно, одну за другой. Потрогав мокрый кончик серпа, весь в древесном соке, будто в слюне, она запевала песню, и тут же ее обрывала. И, поплевав на руки, снова наклонялась.
Иногда ей хотелось спрятать лицо – и замереть. И чтобы никто ее не видел, только воздух. Не есть, не пить, умереть и не заметить.
Еще ей хотелось кричать. И было страшно.
В свои короткие наезды в имение Анна, переделав все домашние дела, велела Гизоле наносить кувшинами воды – и поливала из лейки лимоны. По вечерам Джакко срубал мотыгой наросшую вокруг дома траву – и относил кроликам или курам.
Анна спускалась к огородам, и кто-нибудь из женщин срезал ей салат или кочан капусты.
Ей хотелось бы посадить цветы – рядом с Поджо-а-Мели был сад, которым она постоянно ходила любоваться, и мечтала завести у себя такой же. А приходилось утешаться геранью да гвоздикой – и то, если дарили рассаду. Даже тогда она опасалась сажать помногу – Доменико непременно бы поинтересовался: ездит она в деревню лечиться или любоваться цветочками? Впрочем, приятно было уже то, что цветов у нее больше, чем в детстве.
Даже немногие безделушки, украшавшие ее городскую гостиную, продавцу пришлось всучить ей чуть ли не силой. И действительно, еврей, державший лавочку с подобными пустяками, всякий раз, как приходила пора платить по счетам в трактире, приносил на погляд всевозможные старые штучки и, невзирая ни на какие отговорки, оставлял на прилавке. Когда спустя неделю он возвращался, Доменико и Анна, проспорив полчаса и заявив, что это в последний раз, кое-как соглашались их взять. Лавочник клялся, что с этих пор будет платить только наличными – и они вместе пропускали стаканчик вина, чтобы смочить глотки, осипшие от криков и ругани.
Но Анна была довольна – и картины на стекле, изображавшие «Пять частей света», цветочные вазочки из пожелтевшего алебастра и настоящие фарфоровые вазы понемногу пробирались в ее дом.
В гостиной они уже не помещались. Одну стену сплошь покрывали фотографии всевозможных знакомых, а на комоде, мореном под орех, улыбались две гипсовые пастушки. На столике посредине стоял сервиз из нежно-голубого хрусталя – правда, неполный. Вокруг – пять латунных светильников с непременными бантами на ручках: их вместе с бутылью масла одалживали, когда у кого-то были похороны.
Самое редкое раз в месяц Анна покрывала пол киноварью и требовала, чтобы перед тем, как войти, все тщательно вытирали ноги.
В деревне, если ей приносили цветы, она никогда не оставляла их дома, а жертвовала в монастырь – Мадонне Поджо-аль-Венто. Если же час был поздний и церковь была закрыта, она ставила их на ночь в прохладное место – на столике в прихожей – и на следующее утро первым делом относила.
От солнца у нее тут же начинала болеть голова, поэтому она носила красный зонтик с ручкой из слоновой кости – старенький и поношенный. Завидев батрачек, она смущалась, сразу его складывала и становилась вместо этого под дерево. Зато на мессу ходила с ним охотно – и даже поручала Гизоле его держать.
В церкви она садилась чуть в стороне от крестьянок – впрочем, они из уважения и сами держались подальше.
На выход она пошила себе черное платье, отделанное по вороту желтым шелком. Руки, почти по локоть, прикрывала кружевная накидка, крепившаяся к плечам и поясу. По желтому вороту шла золотая цепочка. Для трактира же у нее было красное платье в бело-голубой горох.
Она все твердила Гизоле, чтобы та научилась писать, хотя бы чуть-чуть. Но доверить ее обучение Пьетро было нельзя – он тут же начинал задирать Гизолу, и поэтому Анна сама, когда ей было получше, уделяла девочке пару часов в день. Гизола своими руками сделала чернила, набрав с живой изгороди тутовых ягод. Но дальше первых палочек дело так и не пошло.
На самом деле Гизола рада была бы учиться, и то, что Пьетро ходил в школу, много для нее значило. Ей хотелось хотя бы уметь читать – у многих ее подруг из соседних поместий были даже свои молитвенники, подаренные отцами-капуцинами на первое причастие. А еще, тогда она покупала бы листочки с песнями, продававшиеся по сольдо по утрам в воскресенье на Пьяцца-дель-Кампо – вместе с рассказом о каком-нибудь чуде и непременной Мадонной, за головой у которой сияла большая корона. Песенки тоже были красивые: над стихами обязательно какая-нибудь картинка. С толпой других крестьян она останавливалась послушать, как, стоя на табуретке, поет их под гитару Чиччосодо, умевший так морщить лоб, что цилиндр ездил по голове. Там же были обезьянки, тянувшие номерки из «Колеса Фортуны», и продавались разноцветные конфеты в фантиках с нарезанной ножницами бахромой.
К тому времени, как пора было возвращаться в Поджо-а-Мели, она успевала выучить мотив песенки, полюбившейся больше других, но всех слов не помнила. Иногда она все-таки покупала листок и, сложив, прятала в карман, чтобы не увидела Маза, а потом, встретив в поле подругу, просила ее прочитать. Слова и впрямь были превосходные: то смешные, то берущие за душу.
Чтобы Пьетро не слонялся без дела, Анна устроила его в художественное училище – ему всегда нравилось рисовать, и Анне, а вместе с ней паре трактирных завсегдатаев, казалось, что такой талант пропадать не должен.
Однажды утром, сидя дома и копируя репродукцию какого-то скверного портрета, Пьетро задался вопросом: почему его чувства к Гизоле такие запутанные?
Он тянул шею и склонял голову набок, оценивая результат, но рисунок, несмотря на все усилия, выходил неточный и неуклюжий.
Это его озадачивало, и он выгибал губы то вверх, то вниз, доставая норой до кончика носа.
Старые школьные учебники, грязные и без обложек, валялись под столом. Задев их ногой, он слегка ушибся, и это его отвлекло. Рисунок теперь тоже раздражал его.
Знакомое смятение, не дававшее возможности сделать хоть что-то, накрыло мозг ледяной волной. То, что он живет, уже казалось странным – он испугался сам себя и попытался забыться. И долго разглядывал ладони, пока, наконец, они не поплыли перед глазами.
Потом ощутил боль за левой лопаткой – наверное, последнее, что от него осталось.
Через какое-то время он обнаружил, что в том, что его разморило, виноват отчасти рабочий стол – низкий и неудобный.
Он встал. Карандаш упал и сломался. Пьетро подобрал кусочки с щемящим, почти суеверным чувством: «Зачем он упал?»
Он внимательно рассмотрел портрет, потом – копию, и так сильно пал духом, что его охватило мучительное чувство, будто сомнения и нерешительность, никогда его не покидавшие, дошли до высшей точки.
Тем временем солнечный луч залил лист бумаги сонным, тихим светом. И Пьетро подумал: «Всё. Дальше рисовать не буду».
Ребекка, которая только что подмела комнаты, проходила мимо и спросила:
– Чего сидишь без дела?
Он прыгнул ей на спину, закрыв лицо руками. Ребекка засмеялась, слюнявя пальцы, зажавшие ей рот. Пьетро покачал ее, потом спрыгнул и ушел в другую комнату.
В то же самое утро Гизола наотрез отказалась вставать.
– Ты часом не заболела, соня? – спросила с возмущением Маза.
Гизола не отвечала и старушка, ворча, пошла на кухню завтракать. Но вскоре опять открыла дверь и с порога спросила:
– Чего молчишь? Повыкаблучиваться решила?
Гизола что-то буркнула и, повернувшись лицом к стене, поглубже зарылась в одеяла.
Маза, не способная долго злиться, сказала, оправдываясь:
– Ты смеялась, я видела!
И продолжала хлебать холодный суп, стоя с тарелкой в руках.
Гизола чувствовала себя совершенно измотанной – без сил было не только тело, но и душа.
Но Маза все нудела:
– Я тут зря горло драть не собираюсь. Мне с тобою возиться некогда.
– Ну не возитесь! Я что, поспать не могу? Не хочу работать. Мне ведь все равно возвращаться в Радду? Чего вы над душой стоите?
Ей казалось, она не спала, и следующие слова Мазы ее удивили:
– Так если хозяин решил тебя отослать, ты мне дерзить будешь?
И Маза замахнулась, будто собираясь съездить ее ложкой по лбу, по вместо этого облизала ложку с обеих сторон. В глубине души Маза жалела Гизолу, и ей было жалко с ней расставаться. Она ушла обратно на кухню.
У Гизолы от ее слов поднялось настроение, и она встала. Стоя в одной рубашке, сплела гирлянду из искусственных цветов и кусочков проволоки, к которой в прошлом году подвязывали виноград. Потом убрала ее в комод, где хранила обрезки цветной бумаги, коробочки из-под мыла, ворох лент и полосок материи – порой она развлекалась тем, что раскладывала их на подоконнике, куда прилетали голубь с голубкой и били в стекло клювом, клянча кукурузные зерна или хлебные крошки, не переводившиеся на дне кармана ее передника.