Текст книги "Закрыв глаза"
Автор книги: Федерико Тоцци
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Бывают существа, которые ни у кого ничего не просят и от всего отказываются. И поскольку считаются с ними меньше, чем со всеми остальными, то кажется, что с ними можно делать, что угодно. Поэтому все, что как-то связано с другими, их только отталкивает. Если их полюбят, они и не думают меняться, а спрашивают себя, во что обойдется им эта радость. И потом от нее шарахаются.
Когда Маза стучала костяшками Гизоле по лбу: «Да что у тебя там?» – та вскидывалась:
– Что б вы понимали? Ваше какое дело?
Порой она думала, со смесью злорадства и досады, что сам ее вид для людей оскорбителен. Когда говорили другие, она замолкала, считая, что все настроены к ней предвзято. Ничто ее не интересовало. Она слушалась Мазу и хозяев, потому что сама по себе не в состоянии была позаботиться ни о чем. И нехотя чувствовала, что существует еще что-то помимо нее.
Порой можно было подумать, что она разговаривает с приступком у входа, на котором обычно любила сидеть.
Иметь собственные мысли она бы ни за что не решилась – их у нее и так было слишком много и совершенно неподобающих. Как не решалась, зайдя в трактир, попросить разложенных там разносолов. Хотя их вид ошеломлял ее, как натопленные комнаты, к которым она не привыкла, и лицо ее вспыхивало.
Но было в ней какое-то предчувствие жизни, кружившее голову не меньше, чем чужие богатство и роскошь.
Рядом с Гизолой Пьетро переживал свои первые нежные чувства и был за это благодарен. Он восхищался цветком, когда ему приходило в голову сорвать его для нее. Но, не осмелившись, отбрасывал в сторону. Тогда он еще сам себе не верил, и его «я» будто съеживалось. И какой до жестокого непостижимой вдруг предстала перед ним вся природа! Есть от чего прийти в отчаяние!
Лежа ничком на земле, он крепко обнимал цыпленка и не хотел отпускать! Помог муравьям, убрав с их пути палку, на которую те пытались вскарабкаться – сперва нерешительно, потом в отчаянии, шатаясь под весом огромного для них зернышка и заваливаясь на спину! С умилением он смотрел, как ползет по руке божья коровка, и укорял ее, когда та улетала!
Он гнал от себя тоску, но никак не мог отделаться от нее полностью. Иногда вдруг отрывался от нее – и попадал в невнятное, смутное состояние души, все время ускользавшее. Дух его, казалось, разрастался до такой степени, что мысли вместе со случайными своими отголосками терялись в нем, как в огромной зале. Сколько раз он думал, что пропал окончательно, и образы внешнего мира захлестывали его с головой! Своя душа у него то как будто была – то съеживалась. И от таких перепадов его мутило, как при головокружении.
Иногда ему мерещилось, что он в школе, и вдруг туда заходил большой барабан. Тут ему становилось так смешно, что он пугался и еле сдерживался, чтобы не закричать от ужаса. Анна думала, что он заболел – и трогала лоб рукой:
– У тебя жар?
И он кричал:
– Нет! Нет! Отвяжись!
Прошел год с той соловьиной ночи. Год как год: трактир и посетители, Поджо-а-Мели и батраки.
С началом весны Доменико решил с размахом подготовиться к сбору урожая, который ожидался лучше прежних. Он чаще ездил в имение, словно давая себе роздых от трактирной суеты. И поскольку погода стояла хорошая, каждый раз брал с собой Пьетро. Может, на свежем воздухе он перестанет болеть!
Он тащил Пьетро в поле подрезать лозы и вообще заниматься хозяйством. Но тот был словно слеп и глух. И Доменико отправлял его обратно на гумно вместе с кем-нибудь из женщин, возвращавшихся с поля с охапками свежей травы или выбранных с пашни сорняков.
Как-то раз Пьетро поджидал отца, устроившись у двери Джакко на приступке, где обычно сидела Гизола – он подражал ей, сам того не замечая. Маза как раз заканчивала мести дом метлой, насаженной на старую ручку от зонтика, и подняла столько пыли, что ее вкус ощущался даже во рту.
– Встаньте, – попросила она.
Но он не двинулся с места. И Маза остановилась.
Среди цветастого тряпья, клубков волос и коробочек с выпавшим дном валялась кукла, сделанная из лоскута белой ткани и половника. Пьетро поднялся, чтобы ее подобрать. Но Маза, улучив момент, тут же выбросила мусор на улицу. Лежащая на спине кукла показалась Пьетро живой. И он ее не тронул. Тут с поля вернулась Гизола, увидела куклу в куче мусора и накуксилась, но промолчала, потому что бабушка давно уже велела ее выбросить.
– О всякой ерунде думаешь? – прикрикнула на нее Маза.
Пьетро, для смеха, загнал куклу пипками в самую грязь – и накинулся на нее в исступлении, с дико бьющимся сердцем, бледный от страха – ему показалось, что она вылезает назад.
Гизола, глядя на него от дверей, пробормотала:
– Дурак!
Пьетро стало неловко, и он, как мог, попытался с ней помириться. Но она отвернулась, кусая найденный в ларе ломоть хлеба. Тогда он достал из кармана перочинный ножик и всадил ей в бедро. Девочка, побледнев, еле удержалась, чтобы не вскрикнуть. Он решил, что ей не больно и, сердитый и обиженный, замахнулся, чтобы ударить еще раз – но она пнула его ногой и, бросив хлеб, убежала в комнату. Маза, услышав грохот опрокинутых стульев, перестала подметать и поспешила в дом к Гизоле, которая тихо ныла на одной тянущейся ноте, но скоро умолкла.
Пьетро остался в кухне один и, тихонько смеясь от испуга, осторожно двинулся вперед – посмотреть, что там. Но тут вышла Маза и закричала возмущенно:
– Вы зачем ее до крови порезали? Нельзя быть таким злым! Все хозяину расскажу!
– Я не виноват.
Маза в сердцах чуть не огрела его по голове.
Пьетро, свято веря в свои слова, поклялся страшными клятвами, которые произвели на него в свое время сильное впечатление – довольный, что представился случай их повторить.
Но Доменико с Анной отхлестали его по рукам прямо при Мазе и Гизоле и заставили просить прощения. После этого Пьетро, хотя наказание было ему отчасти приятно, долго ходил подавленный, и былые проделки наводили на него суеверный страх. Он больше не играл – считая, что рано или поздно это кончится чем-то ужасным. Он убедился в этом два года назад, когда, швырнув камень, нечаянно поранил мальчика, который, как оказалось, стоял за забором. Поэтому его разговоры с Гизолой стали многозначительными, приобретя какой-то новый подспудный смысл.
Через несколько месяцев, случайно встретив ее в поле одну, он прошел было мимо, но потом вернулся и рискнул спросить:
– Тебе очень было больно?
Ее ноги, утопавшие во вспаханной земле, приводили его в смятение. Но она посмотрела на него с улыбкой:
– Когда?
– Когда я нечаянно ткнул тебя ножиком.
Сама эта улыбка, такая неуместная, сбивала его с толку.
– Вы все про это думаете?
Пьетро удивился, что ее чувства настолько далеки от того, что он ожидал. И спросил:
– А ты что – забыла?
– Сразу же.
Он понял ее по-своему: «О таких гадких вещах не думают».
– Но тебе ведь, наверное, было больно. Если хочешь, сделай мне то же самое…
– Я?
– Клянусь… Ты же знаешь, мое слово крепкое. Я ведь тебя поранил?
И он объяснил ей, что она должна тем же ножичком нанести ему такую же рану. Гизола, чтобы показать, что отнеслась к его словам серьезно, отвечала:
– Когда скажете…
Но согласие умерило его пыл.
– Надо только, чтобы никто не узнал.
– Скажу, что сам порезался.
Он взял ее за руку, чтобы вложить в пальцы нож – но она тут же вырвалась с недоверчивой гримаской.
– Разве я когда-нибудь врал? Я тебе не Агостино!
Но, решив, что ей так неприятна его настойчивость, Пьетро развернулся и ушел, сбивая по дороге руками высокие колосья овса. Он был сконфужен и решил больше не попадаться ей на глаза. Ее присутствие было ему отвратительно. «Наверное, – подумал он, – она отказалась из-за тети и бабушки».
Гизола же в свою очередь уверилась, что он говорил не всерьез. И невзлюбила хозяйского сына – с безотчетной злостью, присущей людям подневольным.
Впрочем, в его неискренность поверить было нетрудно – это был лишний повод его ненавидеть! Порой она видела его издали, но он испуганно отводил от нее взгляд, и тогда она запевала.
В школе Пьетро был нервным и оживленным и третировал соседей по парте. Он требовал, чтобы ему подчинялись, придумывал смешные клички и наказывал за ослушание. Но даже когда все замолкали, он совершенно не слышал учителя. Хотя некоторые ответы товарищей достигали его слуха, вызывая странное сожаление.
Он заканчивал начальную школу, был старше всех и хуже всех учился. Семинаристы его дразнили.
Иной раз, с трудом ухватив, о чем речь, он делал над собой усилие и следил за ходом урока до самого конца, чуть ли не наслаждаясь тем, что вызывает у всех еще большее презрение, на самом деле огорчавшее его. После такого напряжения он выходил из класса совершенно измочаленный, хотя вроде бы ничего и не делал: голова была мутная, в висках давило. Заниматься он был не в силах: откладывал книгу в сторону, брал другую, и тоже бросал – не читая и даже не видя ее перед глазами.
Тогда его развлекали трактирный шум и суета.
К тому же, делать уроки ему приходилось за общим столом, где обедали посетители победнее, расстилая перед собой каждый свою салфетку. В их сгибах собирались крошки, которые Пьетро брал щепотками и отправлял в рот. Эти завсегдатаи, ставшие Доменико с Анной приятелями, вечно смешили его и подначивали:
– Чего глаза портишь? Шел бы поиграл.
Но тут с кресла в самом темном углу комнаты за деревянной ширмой с круглым окошком, откуда удобно было присматривать за официантами и ключницей, поднималась Анна и заявляла:
– Отстаньте от него!
И тут же сама смеялась.
Летом, стоило подняться ветерку, из открытого окна валил дым от трубок и сигар, и посетители снимали куртки. А зимой пускали по кругу грелку.
Любимой шуткой было увести у соседа из-под носа хлеб или фрукты. Порой кто-нибудь загибал крепкое словцо, и Анна, побледнев, пристально смотрела ему в лицо. Слова застревали у него в глотке, все вокруг умолкали. А потом разговор переходил на другое.
– Нехорошо ругаться! Нашли место! Вон, на улице ругайтесь!
Провинившийся краснел:
– Но вчера ведь не я проштрафился! Верно, хозяйка?
Все покатывались со смеху. И Анна уже думала о чем-то другом.
Тогда кто-нибудь предлагал:
– Налейте нам выпить. Только неразбавленного. Не надо нас карать!
У кого еще оставалось немного вина, осушал стакан и выставлял вместе со всеми в центр стола. Анна, распорядившись, чтобы принесли бутыль, спрашивала:
– Вам сколько?
– На сольдо.
– А мне на два.
Адамо рассматривал вино на просвет:
– Опять в погребе дождь прошел!
Мимо проходил посетитель из другого зала – все притихали и провожали его взглядом:
– Это такой-то.
Иной раз затягивали песню. Но тут из кухни выходил Доменико с поварешкой в руках. И все вскидывали руки:
– Все, все! Уже уходим!
Ссоры были редки, а если и случались, то мир быстро восстанавливался. До прямых оскорблений дело обычно не доходило. Просто каждый по очереди обращался к остальным, представляя дело как байку. Начинали вполголоса, потом горячились и ругались, били кулаками по столу и вскакивали с мест.
Еще чуть-чуть и дошло бы до рукоприкладства, но тут кто-нибудь говорил:
– Стыд и срам! И слушать противно!
Анна уже теряла терпение. И поток проклятий наконец обрывался, заткнутый солидным куском.
Когда Адамо с нервными повадками избалованной женщины просил Доменико обслужить его как следует, это звучало чуть ли не жалобно. Взглянув в глаза хозяину, он отворачивался и молча ждал, страдая от мысли, что на кухне начнутся о нем пересуды. Потом осторожно съедал две-три ложки и, если еда была такой, как он любил, вздыхал с облегчением, сплевывал и принимался жевать. Повеселев, он первым будил Джакомино, спустив ему за шиворот кусок яблочной кожуры. У этого низенького и плотного, вечно жующего усы старика настроение менялось мгновенно, как у ребенка. Он даже просил прощения за недавнюю необщительность и, низко наклонив голову, похлопывал по салфетке всеми пальцами сразу, выбивая барабанную дробь. Молча потирал щеки тыльной стороной ладони, мусоля и перекатывая во рту сигару. И мог часами слушать разговор в соседнем зале, чтобы высказать, в конце концов, свое отношение – одной короткой фразой или вздохом. Если же ему вдруг отвечали, он снова становился задумчив и курил, медленно и долго затягиваясь.
Джакомино, даже пока ел, подпирал голову рукой, накручивая на палец прядь волос на затылке.
Бибе, облокотившись на край стола, опускал на сжатый кулак подбородок и так и сидел, прикрыв глаза. Ему нравилось, когда людей слышно, но не видно. Время от времени он тихо поднимал носок то одной ноги, то другой – и опускал со стуком. Пока кто-нибудь не хватал его за вихры и не разворачивал к себе лицом.
– О, Господи! Больно! Нашли развлечение!
– Спишь, собака?
– Почти что.
И рассказывал, почему не выспался. И сквозь сон улыбался.
Каждый садился на свое законное место: Адамо – в уголке, чтобы плевать, сколько влезет, Джакомино – под окном, Бибе, самый младший – на канапе, где можно было откинуться, а то и подремать, пока никто не мешает.
Потом застегивались штаны, затягивались распущенные ремни, и посетители, сплевывая, толкаясь, обмениваясь подзатыльниками и дергая друг друга за усы, расплачивались, проходя друг за дружкой перед закутком, где сидела Анна.
А Пино? Пино, старый возчик из Поджибонси, был беднее всех. Он громко кричал, веселя народ:
– Найдется мне местечко?
Все отодвигались, но не потому, что его уважали – просто боялись нахвататься блох. Он это знал, но возражать не смел: лишь бурчал что-то под нос. И поскольку так его встречали повсюду, был не в претензии.
– Я не Бог весть какая птица! Мне и полместечка хватит! Ох, как косточки болят!
Один глаз у него все время норовил закрыться, и веки дергались, моргая по-совиному. Другим глазом он обводил комнату – медленно, начиная всякий раз сначала. Внимательно разглядывал руки, чтобы показать, что не забыл их вымыть. И действительно, мыл их в ведре, из которого пил его конь – такая же старая развалина, как и оглобли, многократно подмотанные бечевкой и проволокой. Сколько времени отнимала эта ежедневная починка!
Он тер пальцем глаза и ухмылялся, сам не зная почему – так что рот казался шире раза в два.
– Смеетесь, шельма! Что нынче прикарманили? Стянете что-нибудь с воза, а потом говорите – по дороге упало.
– Я? Ох, бедный я, бедный! Когда-то так делал, теперь уже нет.
Он тянул слова так, что они звучали задушевно и в то же время с хитрецой. И дальше:
– У меня дома две девицы на выданье! Сказать по правде на ушко – красавицы! Хотя жена уже – как тюк с сальным тряпьем, какое и в руки-то взять страшно. И вот две дочки, бедные девочки. Что ж мне с ними делать?
Во всем его облике проступала кроткая, но стойкая доброта – и щеки его под редкой! бороденкой были на удивление нежными, как у женщины.
Пино никогда ничего не заказывал – Доменико готовил ему одно общее блюдо из вчерашних остатков. И хватал за поля шляпы, чуть не тыкая носом в тарелку:
– Чуешь, чем тебя потчую?
– Правда ваша, малость залежалось, по почти не пахнет.
Адамо с Джакомино бросали ему куски хлеба или половинки фруктов. Он, не глядя на них, обеими руками подгребал еду поближе, будто хотел припрятать под ободок тарелки.
– Удачный сегодня денек!
С Анной он здоровался с большим почтением и, пока она не ответит, сесть не решался. Так что Анне, если она о нем забывала, приходилось потом говорить ему:
– Садитесь!
– Ах, можно? А я думал, я вам уже надоел! Как я устал!
И ждал, сложив руки.
Примерно раз в месяц он просил, чтобы Пьетро объяснил ему, что изображают олеографии на стене. Чтобы лишний раз их не снимать, Пьетро вставал на скамью. Но Пино упрашивал:
– Поднесите-ка поближе! Знали бы вы, Пьетрино, как глаза жжет! Того и гляди ослепну.
Одна картина называлась «Битва при Адуа», вторая – «Отцы единой Италии».
– Не слушайте папу, учитесь, – шептал Пино, ухватив его за рукав. – Уж я-то знаю!
И Пьетро, сам не зная зачем, гладил его по плечу.
Зимой, когда он входил весь мокрый и продрогший, в надвинутой на глаза шляпе и с поднятым, прикрывающим уши, воротником, Пьетро тут же выскакивал ему навстречу и молча придвигал лицо к нему вплотную, так что Доменико приходилось оттаскивать его за шиворот.
Он скоро умер, и никто этого не заметил.
Еще один год. Был конец марта, день святого Иосифа.
Неумолчный колокольный звон доносился до Поджо-а-Мели: звуки беспорядочно громоздились в небе и повисали там, нарастая до тяжкого грохота. Пьетро охватило необыкновенное веселье – радость жизни, но слишком сильная, выматывающая нервы.
Рассказать бы об этом смутном смятении марта, к которому почти всегда примешана тонкая нотка неги, жажда некой красоты!
Это обманчивое солнце, щебет птиц, пока еще исподтишка – то ли слышал, то ли нет – белоснежные облака, явившиеся словно до срока! А сухие листья, еще висящие над всходами пшеницы – здесь мертвенная блеклость мешается с живой! Листья всех форм и размеров, они висят над зеленой травой и ждут обновления! И подрезанные кусты и виноград – по земле разбросаны ветки и лозы, сейчас их унесут навсегда! А сухие сучья, опиленные с плодовых деревьев, чьи молодые побеги все никак не решатся выпустить цвет! Влажноватая земля, липнущая к кончику лопаты, так что приходится счищать ее большим пальцем – и целые комья остаются на деревянных сабо! И неведомая нам почти супружеская любовь, связавшая всех, кто помогает друг другу – и ненависть тоже! А народившаяся на кленовых ветвях омела, которую нож срубает одним махом! Хотя она тут же отрастет заново. А набухшие почки каштанов!
Доменико вместе с батраками пошел в поле, чтобы задать работу на завтра.
Пьетро был полный, но бледный и болезненного вида, ему шел пятнадцатый год. Ему казалось, что курточка с морским воротником, выкроенная из экономии из старой одежды, смотрится на нем нелепо и не по возрасту.
Быстрым шагом он вошел к Джакко, и тот привычным жестом положил руку ему на плечо:
– Не по дням, а по часам растете! Бьюсь об заклад, принесли мне курева.
Пьетро ухватил его за усы и стал тягать из стороны в сторону. Чтобы не было больно, Джакко вертел головой.
Пьетро засмеялся и взглянул на Мазу, которая сказала:
– Посильнее.
– Ну нет, хватит, – Джакко отстранил молодого хозяина осторожно, но решительно. Потом спросил:
– Что, ни одного бычка не принесли?
Ребекка, когда подметала в трактире, собирала попадавшиеся окурки, а потом передавала ему через Пьетро.
– Так барчонок у нас не курит! – опять перебила Маза, и они засмеялись вместе, как над хорошей шуткой. Отсмеявшись, она поджимала и кусала губы. Старик достал из кармана трубку с отбитым краем и коротким чубуком в ладонь длиной.
– Слава Богу, то, что ваша матушка дала на той неделе, еще осталось. Вот, смотрите.
Джакко выбил трубку о край стола: во все стороны брызнула какая-то горелая пыль. Он сгреб ее в кучку, перемешал и затолкал обратно. Потом достал из очага горящую щепку. Кое-как высосал из трубки немного бледно-голубого дыма. И глядя на него, произнес:
– Трубочный табак нынче редкость.
Затем большим пальцем со срезанным еще в молодости ногтем затолкал поглубже оставшийся в трубке уголек.
Пьетро снова увидел дымок и одновременно, как наяву, с болезненным чувством, свою мать – она была дома, подошла к ящику и хотела что-то достать. Но все ее бросили! И пока она возилась с ящиком, тот уползал куда-то в стену. Тогда он ощутил на лице ее руки – словно большой поцелуй, словно руки его целовали.
Маза, удивленная его ошарашенным видом, спросила:
– О чем задумались?
Джакко встал в дверях и сказал:
– Пойду займусь коровами. Дай-ка мне кнут.
Но Маза, встревоженная состоянием Пьетро, буркнула:
– Куда ты его дел?
– Поищи.
– Никогда сам за собой не смотришь. А потом жена должна за тобой ходить да все подавать.
– Заладила! Может, помолчала бы да нашла вместо этого кнут? Было б лучше.
– Хочу – и говорю. Не хуже тебя. – И решив, что Пьетро, видимо, за что-то сегодня попало, чтобы отвлечь его от грустных мыслей, спросила: – Видели сегодня Гизолу?
– А разве она не здесь? – откликнулся он рассеянно.
– Да вот захотелось ей пойти на мессу в Сиену, – проворчал Джакко, еще не остыв. Но Маза за нее вступилась:
– И правильно сделала. А то сидит в Поджо-а-Мели, людей не видит. – И, обращаясь к Пьетро: – Я думала, вы ее встретили.
Старики вдруг задумались и обменялись взглядами, смысла которых Пьетро не понял.
– На все воля Божья! – громко вздохнула Маза.
– Это вы про что? – спросил Пьетро. – Расскажите.
Его вдруг охватило жгучее любопытство.
– А где она? Скоро вернется?
Он разволновался. Взглянул по сторонам своими добрыми голубыми глазами и понял, что все это знают. Веки были горячими, как кипяток.
Запряженный в двуколку конь, привязанный во дворе к железному кольцу, клонился набок, отдыхая. Топпа глодал перепачканную землей сухую хлебную корку, для удобства крепко прижав ее лапами.
Не успев еще успокоиться, Пьетро увидел Гизолу.
Она выросла в юную девушку – худенькую, с тонкими губами. Черные глаза казались парой оливок, пропустить которые невозможно – они самые красивые на ветке.
Пьетро замер в восхищении. Она плавно шла, чуть встряхивая головой, ее черные как смоль волосы, приглаженные маслом, были уложены по-новому.
Гизола наклонила голову, пытаясь спрятать улыбку. И замедлила шаг, словно у нее был секрет, и она сомневалась, стоит ли им делиться. Ему стало горько, и он вышел ей навстречу, совсем как раньше, сам не зная, хочет ли стукнуть ее или что-нибудь рассказать – ему хотелось сделать ей больно.
Как похорошела она с их последней встречи!
Ревнивым взглядом он отметил красную ленту в волосах, натертые жиром туфельки и почти новое пепельного цвета платье – и вздохнул.
Но она, вскинувшись с такой яростью, что просто не верилось, закричала:
– Уходите, ваш отец тут. Не подходите ко мне.
Пьетро продолжал идти прямо на нее. Но она увернулась и проскочила мимо, не дав до себя дотронуться. Он был обижен и оскорблен, и потому промолчал и отвел глаза. Зачем она так себя вела? Гизола вошла в дом, чуть задержав ногу на приступке, и он готов уже был идти за ней следом! Что-то непонятное терзало его и мучило, ему хотелось навязать себя силой.
Но мало-помалу к нему вернулось веселье и спокойствие – словно ему не в чем было ее упрекнуть. В груди разрасталось чудесное чувство.
Гизола скоро вышла из дома: она сняла ленту, переобулась и надела красный линялый передник. Молча и серьезно взглянула на Пьетро и с видом ужасно занятого человека поспешила в сарай, где стала укладывать в корзину скошенное дедом сено – и остановилась, чтобы вынуть из пальца занозу. Пьетро почувствовал, что между ним и ее рукой нет никакой разницы. Необъяснимое молчание Гизолы смущало его. Заговорить первым он не мог. И потому толкнул ее – легонько. Но она, сделав вид, что чуть не упала, одарила его хмурым взглядом.
– Сейчас ты у меня вправду упадешь! – выпалил Пьетро.
– Только попробуйте!
Голос у нее, когда она хотела, становился резким, пронзительным и срывался на визг. Он посмотрел на нее обиженно, чувствуя, что должен уступить.
Обычно мы не слышим, как звучит голос любимого человека – или во всяком случае не можем описать.
– Уходите, – продолжала Гизола.
Глаза у Пьетро саднили, будто он открыл их под водой.
– Гизола, ты же мне сказала месяц назад, что ты меня любишь. Ты что, забыла? Я вот не забыл, и я тебя люблю, – выдавил он.
И засмеялся, но смех перешел в бормотание. Гизола взглянула на него, позабавленная: ей поправилось, что он выдумал небылицу, чтобы сказать правду.
– Знаю, знаю, – ответила она.
Но Пьетро не мог продолжать – и тут заметил, как изящен карман ее передника. Он выхватил оттуда платочек, кое-как подшитый голубой ниткой.
– Отдайте.
Пьетро отдал, испугавшись, что сделал глупость.
– Ты занозила палец?
То, что он смог заговорить, для него уже было немало.
– А вам-то что? Вы-то все равно не работаете. Без дела сидите, – ответила она в шутку, с наигранным высокомерием, но он принял ее слова всерьез:
– Гизола, если хочешь, я тебе помогу.
Она стала подшучивать, что, мол, он с таким делом не справится, а потом оттолкнула, заявив, что он не помогать пришел, а руки распускать.
Вдруг с поля вернулся Доменико.
Пьетро подхватил с земли ветку оливы и стал охаживать ей порог сарая – будто решил перебить муравьев, переползавших его вереницей.
Гизола отвернулась к стогу и, наклонившись, резкими, спорыми движениями принялась накладывать охапки сена. Она скоро наполнила корзину и приподняла, чтобы поставить ее на плечо, но сил у нее не хватало – казалось, локотки сейчас полезут из кожи.
Тогда Пьетро помог ей, пока отец не видит. Гизола, подлаживаясь под его движение, следила за Доменико пронзительными черными глазами – о края век впору было порезаться, как о болотную траву. Но Пьетро покраснел и задрожал, потому что, прежде чем сделать шаг, она взяла его за руку. Он был потрясен и, теряя рассудок от нежности, подумал: «Вот как должно быть!»
Доменико потрогал, хорошо ли затянута упряжь коня, и крикнул Пьетро:
– Выпряги его и разверни. Одеяло сложи и положи на сиденье.
Поворачиваться животное не хотело. Передок оглобель мешался и вставал поперек. Взгляд Топпы, вечно озлобленный, еще сильней стеснял и беспокоил.
– На себя тяни!
Но он выбился из сил. Ухватиться за узду не удавалось, пальцы попадали в удила, мокрые от злой, зеленоватой иены. И все-таки он старался, как мог, ведь где-то рядом была Гизола, которая уже, должно быть, вернулась из хлева. И дрожал все сильнее. Конские копыта сперва лишь слегка его задевали, а теперь топтали по ногам.
Тогда Доменико взял кнут и, подойдя к Пьетро, сунул ему под нос.
– Знаю, что ты надумал. Но я тебя научу работать.
Гизола подошла к двуколке и помогла ему, счистив сперва об угол колодца налипший на сабо навоз.
Доменико, все так же не выпуская кнута, отошел переговорить с Джакко, который слушал его, свесив руки и спрятав большие пальцы в кулаки. Вены бугрились под кожей, как длинные вялые дождевые черви под слоем грязи.
Пьетро не смел поднять глаз на Гизолу, ее взгляд теперь неотрывно следовал за ним. Ноги подгибались – его опять охватила слабость, от которой его болезненное смятение только усиливалось. Гизола снова ему помогла. Когда они снимали красное одеяло, которым был покрыт конь, их пальцы встретились. Укладывая одеяло на сиденье, они столкнулись костяшками. Обоим было больно, но хотелось смеяться.
Доменико поднялся в двуколку, покосился на Пьетро и опять закричал:
– Шевелись! Что у тебя на нижней губе? Вытри.
– Ничего, – испуганно ответил Пьетро.
И подумал, что, видно, от слов, которые он сказал Гизоле, остался след. Но тут же устыдился своей глупости. Сердце колотилось, словно рвалось из груди.
Батраки и Джакко попрощались с ними, сняв шляпы. Пьетро едва успел уголком губ подать знак Гизоле – но она внимательно слушала хозяина и лишь нахмурилась торопливо. Тогда Пьетро перевел взгляд на голову лошади, которая уже выкатывала двуколку со двора и, едва оказавшись на дороге, перешла на рысь.
Закатный свет, скорее красный, чем розовый, поднимался над Сиеной из-за гряды холмов. Но при виде кипарисов, стоявших где вереницей, а где кружком на вершине холма, Пьетро охватило горькое чувство, словно он откололся от чего-то неизмеримо огромною.
Доменико, когда правил двуколкой, всегда молчал – и на приветствия отвечал кивком. Знакомым девушкам он, однако, улыбался и, придержав коня, тыкал кнутом в середину передника. Пьетро, потупив глаза, отворачивался и краснел. Но внимание тут же переключалось на ноги лошади. Их ритмичный стук будто подстраивался под мелодии, звучавшие у него в голове.
Пьетро настолько забросил учебу, что к маю директор исключил его из школы.
Доменико вытащил из брюк ремень и всыпал ему – так сильно, что даже Анна расплакалась. Но наутро об этом уже не вспоминали.
– Это его злые люди сглазили, – объяснила Анна Ребекке.
Она каждый день читала святому особые молитвы, но серьезно поговорить с мужем ей так и не удалось – он всякий раз отвечал:
– Не сегодня.
Когда же она пыталась придержать его за рукав куртки, отрезал:
– Займись им сама. Еще и ты теперь…
На большее она не отваживалась – из страха, что муж отыграется на Пьетро. И под предлогом, что его довели, задаст ему трепку.
Даже поздно вечером – стоило ей завести разговор, он сжимал кулаки и вопил:
– Дай мне отдохнуть! Я спать хочу – с утра кручусь. И сама ложись…
Или перебивал:
– Ты сосчитала нынешнюю выручку? Прежде чем ложиться спать, надо было все сосчитать. Это важно.
Если она в свою очередь молчала, он отрывал ее голову от подушки:
– Отвечай!
Ждал немного, вызывая ее на ссору – а потом засыпал.
Как-то раз, когда они так спорили в трактире, Пьетро встрял с заявлением:
– Я буду учиться рисовать!
Писец нотариуса, закончивший к тому времени есть, покатился со смеху.
Пьетро долго смотрел на него, сбитый с толку снисходительным выражением его ласковых, самодовольных глаз.
Писец был белобрысый полный мужчина с лоснящимся и одутловатым багровым лицом и низким лбом. На нем был светлый костюм с золотой цепочкой. Он сказал Доменико со спокойной убежденностью:
– Не слушайте его. Пусть учится вашему ремеслу. Вы, трактирщики, деньги гребете лопатой.
Он намекал на выставленный счет, и все расхохотались.
По лицу Пьетро, с подбородка на лоб, поползли мурашки, и он воскликнул:
– А вам какое дело?
Писец достал из кожаного футляра янтарный мундштук с золотой окантовкой и вставил туда полсигары. Потом сказал:
– Сбегай-ка за спичками.
И бросил на стол сольдо.
Пьетро окинул взглядом комнату, покосился на отца: все на него пялились. Их глаза и лица жгли ему душу. Сердце колотилось.
– Ну так иди! – сказал Доменико.
Пьетро схватил монету и побежал в табачную лавку.
Тогда писец захохотал так, что лицо налилось кровью, закашлялся и с трудом выдохнул:
– Вот пусть всегда так слушается.
Анна с трудом выносила подобные сцены, но чтобы не потерять клиентов, сама в них не вмешивалась. Зато Доменико они только раззадоривали, и он чем дальше, тем больше убеждался в своей правоте.
– Слушай меня внимательно, – твердил он Пьетро. – Хватит тебе учиться. Знаешь умножение – и ладно. Школы вообще надо позакрывать, а учителей отправить землю копать. Земля – это лучшее, что дал нам Господь.
– Это ты так считаешь, – отвечала недовольно Анна.
– И много ты в школу ходила? – спрашивал с издевкой Доменико.
Не хватало ему еще с женой пререкаться! Она лишь качала головой.
– Мы даже подписываться не умеем, а нажили состояние.
Посетители, задумавшись, молчали. Потом, чтобы не расстраивать Анну дальше, вступались:
– Молодой еще. Кто знает, что из него выйдет.
– Да будь мне хоть шестьдесят, а ему за двадцать, я все равно ему голову отверну.