355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ежи Пильх » Песни пьющих » Текст книги (страница 6)
Песни пьющих
  • Текст добавлен: 13 апреля 2017, 03:30

Текст книги "Песни пьющих"


Автор книги: Ежи Пильх



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

17. Письмо из отделения для делирантов

(Начало неразборчиво даже для адресата, бумага скверная, в клеточку, формат А4, вечное перо, почерк корявый, чернила синие.)

…целых пять месяцев. Когда я им говорю, что избавляюсь от пагубного пристрастия ради Тебя, они только глядят презрительно. Когда говорю, что избавляюсь от пагубного пристрастия ради нас – глядят презрительно; тогда я надолго умолкаю, потому что мне известно, чего от меня ждут кровожадные ординаторши. Я бросаю пить ради себя, говорю якобы после некоторого раздумья, и хорошо, что они не догадываются, какие чувства вызывают во мне своими одобрительными улыбками. Они этого не знают, хотя им следовало бы знать, в конце концов, они мастерицы придумывать чувствам названия и нас этому обучают: как называть чувства. Мы, видишь ли, страдаем болезнью чувств. Делиранты не способны ни определять свои чувства, ни управлять ими. В данном – единственном – случае это вроде бы даже верно: я не могу сказать, что за чувство, большее чем любовь, я к Тебе испытываю. И я уверен, что избавлюсь от своего порока, сброшу его, как сбрасывает кожу змея. Боже мой, если бы какая-нибудь из ординаторш прочитала эту фразу – она бы умерла от негодования.

– Ничто не получается само собой, никто за тебя этого не сделает, ты все должен сделать сам.

– Так точно, я буду бороться с собственной слабостью.

– Бороться? Ты будешь бороться? С кем? С этим чудовищем, которое сильнее тебя и наверняка тебя одолеет? Ты вынужден будешь сдаться. Кого ты намерен победить? Голоту?[9]9
  Анджей Голота – знаменитый польский боксер.


[Закрыть]
Алкоголь ведь подобен Голоте: шансов на победу у тебя никаких, волей-неволей придется признать свое поражение.

Вот такие разговоры здесь ведутся, такие восклицания, будто жаркая мольба, возносятся к хмурому июльскому небу. Ключевые слова и излюбленные присказки ординаторш: алкоголь подобен Голоте, или алкоголь подобен Тайсону, или делирий – это навечно, как отрезанная нога, или делириозное состояние сродни демократии; такие вот у наших кровососок любимые присказки; а еще они с маниакальным упорством заставляют нас говорить только от первого лица. Я, я, я. Не дай бог употребить безличный оборот. Не дай бог сказать «человек». Не дай бог сказать «бес». Не дай бог употребить множественное число.

– Я потерял деньги, то есть меня обокрали, – говорит запутавшийся в жизни Янек, которого из-за ярко выраженной склонности везде и всюду наводить порядок прозвали Ударником Социалистического Труда, – ну тут и началося.

– Что началося? – выпытывают добела раскаленные ординаторши, нажимая на безличную частицу «ся». Что «началоссся»?

– Запой начался. Пошло-поехало, – говорит Янек, а они разражаются диким смехом и выкрикивают:

– Запой начался! Сам собой! Что пошло? Куда поехало? А пил-то кто? (Сатанинский взрыв смеха.) Кто пил?

– Я пил, – тихо, как пристыженный ребенок, говорит Янек и, на свою беду, добавляет: – Пьешь, конечно, по-страшному пьешь, где уж человеку тягаться с этим бесом, сколько, к примеру, было с соседом выпито, мы с соседом по полной программе…

Кровососки, отсмеявшись, с жаром принимаются наставлять Ударника Социалистического Труда: вместо «пьешь» нужно говорить «пью», вместо «человек» нужно говорить «я», вместо «бес» – «алкоголь», и не «мы с соседом по полной программе» нужно сказать, а привести количество, дату, место. И в заключение еще пару раз отчеканивают: «не выпито», а «я выпил».

Как Ты догадываешься, в душе я с ними горячо полемизирую, хотя и понимаю, что безуспешно, очень уж разные у нас позиции: ординаторши стремятся свести реальность к трезвости, я стремлюсь свести реальность к литературе, и в некой точке – ничего не попишешь – наши пути расходятся. Я отдаю себе в этом отчет, однако продолжаю спорить. Общеизвестно, разглагольствую я мысленно, что частица «ся» характеризует личность и дает более полное и объективное представление о нашей личности, нежели при использовании откровенного и оттого беспомощного «я». Есть книги, целиком так написанные, от начала до конца – только безличные обороты: гулялось, думалось, спалось. А первое лицо единственного числа? Да я погрязал в этом лице и числе по уши, по самую макушку. Я с ног до головы заляпан первым лицом единственного числа. И что? Вопреки надеждам кровососок это отнюдь не гарантирует достоверности и искренности саморазоблачения. Первое лицо единственного числа – элемент литературного вымысла. Бог мой, какое же это счастье: доверившись интуиции, именно сейчас провозгласить конец литературы и с чистой совестью говорить попросту – я.

Я всю жизнь Тебя искал, я исходил вдоль и поперек Желязную, Злотую, Иоанна Павла, весь мир обошел, но отыскала меня Ты. Написала письмо, я ответил, и уже наши письма – мы тогда этого не заметили – бросились друг другу в объятия: наши фразы переплетались, наши почерки сливались, наши чернила смешивались так же беспрепятственно, как соединяются моя и Твоя кровь. Я искал предсмертную любовь, а нашел любовь, дарующую жизнь. Любовь, про какую не написано ни в одном стихотворении, ни в одном романе. Любовь сильную, как колядки Дон Жуана. Я и не подозревал, что на свете может существовать такая любовь. Аля-Альберта, ты появилась в ту минуту, когда я поставил на своей жизни крест. Да, по меньшей мере два последних года я не видел особого смысла жить дальше, мне казалось, я получил едва ли не все, что хотел получить. Я написал то, что написал, и знал, что впредь буду лишь с большим или меньшим успехом повторять то, чему меня научил опыт. Человек пишет книгу, полагая, что, если книга попадет к людям, мир изменится – а это, уверяю Тебя, величайшее заблуждение. Писать же, не веря, что написанное тобой преобразит мир, нельзя.

Я встречался с красивыми женщинами, выпил море горькой желудочной, трудился как вол и погрязал в лени, слушал музыку (больше всего мне здесь недостает музыки), читал классиков, ходил на футбольные матчи, молился в своей лютеранской церкви и воображал, что знаю о нашем мире столько, сколько мне дано знать. Я считал, что полон до краев, а был пуст, пуст как медь звенящая. (Как сказано в Священном Писании: хоть бы и пить перестал, а если любви не имею, то я – медь звенящая, или кимвал звучащий.) Покончить с собой? Да, да, я думал о самоубийстве (всякому нормальному человеку случается хоть раз в жизни подумать о самоубийстве, как написал, кажется, Камю, – я зачитывался им, когда Тебя еще не было на свете), но в тех же нереальных категориях, в каких думал о бесповоротном отказе от горькой желудочной. Сколько же я размышлял о том, что пора завязывать с горькой желудочной! И что? А ничего. Я воображал, как откажусь от горькой желудочной, и спокойно или жадно (скорее жадно) продолжал пить эту мерзкую, хотя с легкостью проскакивающую в глотку жидкость. Я подумывал о самоубийстве, но спокойно или бурно (скорее бурно) жил дальше. Мое пагубное пристрастие обещало мне скорую, реальную смерть – на это я и надеялся. Как говорит одна из здешних мудрых врачих (ибо есть врачихи мудрые и врачихи неразумные – как в Библии есть девы мудрые и девы неразумные; в следующем письме я приведу соответствующую притчу о врачихах мудрых и врачихах неразумных), так вот, мудрая ординаторша Кася говорит, что делирант скорее убежит в мир иной, чем признается в своем бессилии перед алкоголем. Настоящий мужчина может от водяры помереть, но сдуреть не имеет права, как говаривал покойный пан Тромба. И я с этим соглашался, я готовился к побегу в мир иной. Не скажу, что я составил такой же четкий план, как Шимон Сама Доброта, который загодя знал – и не скрывал своих намерений, – что после побега из отделения убежит, так сказать, окончательно, через неделю, через месяц, самое позднее через три года. Я даты не устанавливал, готовился спустя рукава. Но когда прочитал Твое письмо, когда услышал Твой голос, когда впервые Тебя увидел, я понял, что черная петля, все туже затягивающаяся у меня на шее, неизбежно лопнет. Я понял, что эта черная нить порвется гораздо раньше, чем изорвется в клочки мое сердце. Я понял, что ждал Тебя всю свою жизнь. (Из которой по крайней мере двадцать лет вынужден был ждать, пока ты подрастешь.) Но Ты пришла. Ты есть. (Да. Она есть.)

Не было на Тебе желтого платья на бретельках, когда я впервые Тебя увидел. В черной блузке и серых брюках Ты сидела за столиком в холле гостиницы и нетерпеливо поглядывала в окно. Я опоздал на целых восемь минут. Я обнял Тебя с такой непринужденностью, будто всю жизнь только Тебя и обнимал.

«Разве мы так хорошо знакомы?» – спросила Ты. «Еще лучше», – ответил я и до конца дней буду гордиться своим ответом. Тебя конечно же не звали Алей-Альбертой; имя у Тебя такое, каким, я всегда мечтал, должно было быть, плечи такие, какие мне хотелось, чтоб у Тебя были, глаза зеленые – и еще какие зеленые, руки специально для меня сотворены Богом. Ты красива и умна.

Я… я счастлив. Разумеется, о том, что я счастлив, здесь никому говорить нельзя, признаться в этом я не могу даже своей врачихе (как Ты правильно догадываешься, это Кася), даже в своем дневнике чувств я не могу написать, что чувство, мной овладевшее, – счастье. Счастливый делирант немедленно вызывает страшные подозрения, у счастливого делиранта очень скверные перспективы.

Хорошие перспективы у делиранта вконец опустившегося, делиранта, впавшего в депрессию, погруженного в отчаяние. Белая горячка, кажется, единственная болезнь, при которой отвратительное самочувствие пациента вселяет надежду. Истинный, полноценный делирант должен пребывать в состоянии непреходящей абстяги, испытывать непреходящую тоску по бутылке горькой желудочной, психически ощущать себя на дне, в аду.

Мне здесь не хватает музыки. Лето пасмурное, но выпадают и солнечные деньки – тогда я, влекомый неведомой силой, брожу взад-вперед по одичавшим садам, среди которых стоят корпуса психушки. Иногда из-за окон, забранных решеткой, доносится пение. В полдень наружу высыпает толпа шизофреников и самоубийц, к небу взмывает монотонная мелодия нечленораздельного бормотания. Вчера на центральной аллее я столкнулся с самоубийцей, тащившим на плече огромный радиоприемник на батарейках, который он судорожно прижимал к уху. Уже за несколько шагов слышен был льющийся из приемника завораживающий низкий голос, исполняющий хит сезона – песню о шелковой шали. Мне вспомнился Дон Жуан Лопатка, мой любимый персонаж и близкий человек, и я вновь почувствовал пронзительный холод последних минут… Боже, позволь мне быть с нею как можно дольше.

Мы сидели за столиком бара в холле гостинице, Ты пила зеленый чай, я пил пиво – возможно, последний раз в жизни (в жизни – не перед смертью). Мы сидели и смотрели друг на друга, и эти первые неотрывные взгляды проникли к нам в кровь. Впредь наши головы на подушках всегда будут повернуты так, чтобы мы могли без конца смотреть друг на друга. Даже отсюда я все время Тебя вижу. Моя голова повернута к Тебе, и Ты тоже видишь меня, я знаю, Ты сейчас тоже смотришь в мою сторону – и это придает мне сил. Ты вселяешь в меня силу, о чем здесь никто не должен даже подозревать. Моя сила – моя тайна. А одна из любимых присказок ординаторш: болезни в тебе столько же, сколько тайны. Это – согласись – страшная, страшная фраза. Делиранту по здешним правилам разрешается жить при условии, что он позволит себя выпотрошить, хуже того: что он сам, следуя профессиональным указаниям, выпотрошит себя. Кишки, потроха, тревоги, страхи, дурные мысли и робкая надежда, кошмарные сны, бесцветное нутро – всё наружу. Твоего Бога – наружу, твой секс – наружу, твою блевотину – наружу. (Да, тема одной из самых популярных здесь исповедей: «История моей похмельной рвоты». Как Ты догадываешься, я не без удовольствия отвел дюжину страниц истории своей блевоты: со смаком описал, как я скидывал перцовку при Тереке, водку по талонам при первой «Солидарности», самогон во время военного положения, детально описал, как при Ярузельском моя голова болталась над унитазом; в конце, к сожалению, эссе грешит некоторым тематическим, а также эстетическим однообразием: как при Валенсе, так и при Квасьневском я скидывал исключительно горькую желудочную. Увы.)

Надеюсь, свойственная мне избыточность (в том числе стилистическая) Тебе не наскучила. Я пишу примерно так, как писал бы из Сибири или с Лубянки, а ведь Ты всего в каких-то трехстах километрах от меня. Сегодня мы говорили по телефону, через несколько дней Ты ко мне приедешь, мы пойдем на Утрату. Через несколько недель мы будем вместе – навсегда.

Когда я говорю, что бросаю пить ради Тебя, я говорю правду. Когда я говорю, что бросаю пить ради нас, я говорю правду. Ибо меня нет без Тебя, меня нет без нас. Мое «я» уже не единственного числа. Я перестаю существовать, когда Тебя нет, каждое расставание – конец жизни. (Помнишь, как мы оба плакали на Центральном вокзале? Как Ты бежала за вагоном?) Нас должно разделять не больше десяти метров, а дальше уже все равно – в километре Ты или в трехстах километрах отсюда. (В трехстах километрах от моих объятий.) Дальше – бездна, и все, что внутри, очень… (Конец рукописи может разобрать только адресат.)

18. Доктор Свободзичка

Я лежу в огромной, как трансатлантический лайнер, родительской кровати, брежу, хотя не знаю, что такое «бредить», ощущаю запах спиртного, хотя не знаю, что это запах спиртного, надо мной склоняется доктор Свободзичка. Пары спирта, исходя из всех чакр, окружают его лучезарным ореолом. Страшен доктор Свободзичка, страшен, как шаман из приключенческого романа. Точно карающий ангел, идет он по главной улице с врачебным саквояжем в руке, бредет среди метровых сугробов, точно мифический снежный человек, кренится то на один бок, то на другой, точно Летучий Голландец. Пьет дико, до невменяемости. Самоубийцам с ним ой как несладко.

Еще год или даже месяц назад я бы написал, что доктор Свободзичка пил, как Консул[10]10
  Консул – герой романа канадского писателя Малколма Лаури «У подножия вулкана».


[Закрыть]
, совсем еще недавно я бы привел такое сравнение, но сейчас, отчетливо осознав, что литературе пришел конец, сейчас истины ради я отказываюсь от этой эффектной конъюнкции. По сравнению с доктором Свободзичкой Консул – бледный литературный образ (что неудивительно: первый – существо из плоти и крови, второй – бесплотный продукт вымысла); если же говорить об уровне профессионализма, то Консул рядом со Свободзичкой все равно что хмелеющий от бокала вина гимназист рядом с Консулом. Доктор пил горькую, то есть убивал себя, убивал неутомимо и систематически и, видимо, поэтому самоубийц ненавидел и презирал. Его самоуничтожение было деловитым, методичным и гармоническим, они же кончали с собой внезапно, небрежно, неряшливо, пренебрегая поэтическими канонами. Да, при докторе Свободзичке вислинским самоубийцам приходилось несладко. Страшные проклятия обрушивались на их удавленные головы, доктор грубо вскрывал трупы, осыпая стынущие тела бранью и оскорблениями; проводя, например, пальцем по синей полосе на шее молодого Ойермаха, он приговаривал:

– Повезло тебе, малый, повезло, что помер, иначе бы я тебя придушил.

Возле головы покойника сидел черный волкодав и бил хвостом, разметая ноздреватый февральский снег; остатки пенистого пива капали у него из пасти.

Доктор Свободзичка неутомимо шагал по извилистой тропе к недосягаемой вершине, пребывая во хмелю двадцать четыре часа в сутки. Он поглощал гектолитры чистого спирта, был великим знатоком местного самогона – густого, темного и горючего, как керосин, мог побиться об заклад, что выживет, выпив за вечер шесть бутылок пасхальной сливовицы, и запросто выигрывал: не только оставался жив, но и самостоятельно, хотя с чрезмерной величавостью поднимался со стула. Нахлебавшийся пива черный волкодав вылезал из-под дубового стола и нетвердым шагом следовал за хозяином.

Каковы были ночи и утра доктора, мне нетрудно представить: страшные, невыносимые кошмары, слишком громкие голоса, слишком осязаемые призраки. Ни принять, ни стерпеть, ни утопить в вине эту дикую орду, конечно же, было невозможно – и доктор Свободзичка, видя, что его мучениям поистине гомеровского масштаба нет конца, и осознавая свое бессилие, в отчаянии прибегал к крайней мере. А именно: обращался к морфию и поступал так ради усмирения боли (а не ради умножения опыта, ясное дело), хотя прекрасно знал, что если после первого укола все страдания (так, по крайней мере, покажется) как рукой снимет, то этот первый укол спустя короткое время, через минуту, а по правде говоря, моментально потребует второго укола, а после второй дозы, самое позднее после третьей начнутся кошмары еще более страшные, зазвучат голоса еще более оглушительные, осязаемые призраки подступят еще ближе. Доктору Свободзичке известно было, как действует простой, но беспощадный механизм отключения сознания, он был превосходным врачом и не сомневался, что справится, – однажды он именно об этом (что справится) побился об заклад сам с собою и… проиграл.

Мама в ту пору была молодым вислинским провизором протестантского (аугсбургско-евангелического) вероисповедания, ей часто приходилось дежурить ночью, и в самые темные часы, в три или четыре утра, ее не раз будил протяжный звонок, панический стук в дверь и ритуальный возглас:

– Пани магистр! Пани магистр! Острый случай, требующий незамедлительного вмешательства! Случай, абсолютно не терпящий отлагательств!

За стеклянной дверью покачивалась грузная фигура, у ног которой стоял на страже пес. Доктор Свободзичка трясущейся рукой протягивал рецепт, где было начертано магическое, сулящее облегчение, а возможно даже эйфорию, заклятие: «Morph. Hydr. 002». Голос натурально дрожал: доктору даже не приходилось изображать, будто он у него судорожно срывается.

– Пани магистр… В Замке сейчас находится первый секретарь товарищ Владислав Гомулка, у него внезапно начались колики, боли ужасные, глава государства корчится в муках, меня вызвали… Сами понимаете, дело государственной важности…

В первый, а то и в третий раз («Пани магистр, в Замке сейчас находится премьер Юзеф Циранкевич, у него внезапно начались колики…») это сногсшибательное заявление могло даже показаться правдоподобным. Замок, до войны принадлежавший президенту Мосьцицкому, теперь действительно служил загородной резиденцией чиновникам высшего ранга: не однажды в сумерки нам случалось видеть кавалькады «волг» и «чаек», медленно катящих по дороге на Кубалёнку; свет фар выхватывал из темноты бронированные кузова. Присутствие по соседству государственных деятелей (фантастические кортежи, туманным утром ползущие по лесистым склонам, означали, что представители центральной власти вкупе с сопровождающими лицами отправляются по грибы), близкое соседство и даже внезапное недомогание премьера или первого секретаря (хотя, согласно доктрине, они относились к разряду сверхчеловеков и, следовательно, были бесплотны) еще могли показаться правдоподобными, однако, если верить Свободзичке, получалось, что Гомулка и Циранкевич (ниже доктор, как правило, не опускался) постоянно проживают в Замке и вдобавок их регулярно, с небольшими перерывами, прихватывают колики. Поэтому вскоре – и даже еще раньше – в этом вопросе наступила полная ясность. Да и сам Свободзичка со временем перестал заботиться о правдоподобии своей версии событий: автоматически отбарабанив тираду о Замке, государственном муже и коликах, он предъявлял рецепт, брал ампулы, садился на ближайшую скамейку посреди рыночной площади, открывал сумку, доставал шприц и, проколов иглой брючину, ловко вводил его содержимое в мышцу бедра. Великий доктор Свободзичка – доктор Морфий, доктор Кодеин, доктор Сивуха, доктор Никто.

Вислинцы по сей день прославляют в песнях его врачебное мастерство, в Висле и сегодня можно услышать рассказы об остановленных им эпидемиях, о неизлечимых болезнях, которые он излечивал, о безошибочных диагнозах, которые он без малейших колебаний ставил. Выгорала его душа, слабели конечности, все менее членораздельной делалась речь, но врачебное мастерство от этого не страдало. Пожар пагубного пристрастия уничтожал в нем все, кроме профессионального умения. Он с превеликим трудом вставлял в уши фонендоскоп, однако укрывшийся в лабиринте внутренностей крысиный писк недуга слышал превосходно; рука его, выписывая рецепт, дрожала, однако выписывал он именно то, что нужно. Если он кого-то направлял в больницу – это было необходимо, если прописывал антибиотик – антибиотик действовал, если велел полгода собирать и заваривать дубовую кору и ежедневно пить отвар – известно было, что полугодовой курс лечения поможет. А еще он с необычайной точностью предсказывал хронологию развития болезни. Через семь дней полегчает, через десять дней пройдет, через две недели встанешь на ноги, говорил доктор Свободзичка, и все было так, как он говорил: через семь дней легчало, через десять дней проходило, через две недели больной вставал на ноги. Когда доктор ушел на пенсию (а пенсионером он пожил недолго), когда свое предсмертное пребывание на свете свел к ежедневному пребыванию в пивной «Пяст» – даже там к его столику выстраивалась очередь. Свободзичка появлялся в «Пясте» ровно в семь утра в сопровождении черного волкодава, залпом выпивал целительные сто грамм, мелкими глотками запивал их пивом, псу, занявшему свой пост под столом, щедро наливал в жестяную миску пива и, подняв руку, царственным жестом позволял приблизиться первому пациенту.

Я болел всеми болезнями. Болел постоянно. Болел рьяно. Болел остервенело. Я обожал визиты доктора Свободзички, я вдыхал запах медикаментов и спиртного, я наслаждался смятением, в которое доктор неизменно повергал домочадцев. Он сбрасывал бараний тулуп, закуривал в заботливо проветренной мамой спальне, вставлял в уши фонендоскоп и принимался меня выслушивать. Дыши. Не дыши. Вдохни глубже. Он затягивался, выпускал клубы дыма, заходился хриплым, будто со дна колодца, кашлем заядлого курильщика.

– Н-да, – говорил он, – кашель, опять кашель…

– Да ведь он не кашляет, доктор, – вмешивалась белая как полотно и близкая к обмороку мама.

– Это не он, это я кашляю, – Свободзичка не прерывал обследования, – я кашляю и решительно не знаю, что делать, не проходит, и все тут. – Доктор резким движением выдергивал из ушей фонендоскоп, подходил к столу, доставал бланки рецептов. – Он начнет кашлять через два дня. Через два дня начнется кашель. А через семь дней, то есть в целом через девять, кашель прекратится. Сколько ему лет?

– Девять, – говорила мама, и в голосе ее явно ощущалось облегчение.

Доктор глядел на меня испытующе.

– Девять лет, девять лет, самое время присмотреться к миру, самое время определить свои симпатии. Скажи, Ежи, кто тебе больше нравится: католички или протестантки?

– Католички, – отвечал я не раздумывая, окрыленный появившейся наконец легальной возможностью поговорить о женщинах. – Католички, а больше всех Уршуля и Альдона.

– Ты совершенно прав, – произносил он со смертельной серьезностью и, немного помолчав, добавлял длинную загадочную фразу; прозвучавшее в этой фразе ключевое, по-видимому, выражение «экуменические устремления» я не только не понимал, но и почти не слышал, поскольку мама пантерой бросалась к столу, заслоняла меня своим телом, заглушала слова доктора истерически-настойчивым приглашением перейти на кухню; минуту спустя оттуда доносился неземной звук – звон извлекаемых из буфета рюмок.

Домыслов о том, что он сам себе укорачивал жизнь и по этой причине относился к самоубийцам с неприязнью и презрением, доктор Свободзичка – я уверен – никогда бы не подтвердил. Ни намеком, ни жестом не показал бы, что видит в их отчаянии искаженное по форме, но верное по сути отражение собственного состояния. Его якобы всего-навсего возмущало, что наши самоубийцы отправлялись в горы или в лесную чащу и там исчезали, подыскав себе в недоступных дебрях подходящий буковый (леса у нас смешанные) сук. А ведь им следовало бы позаботиться о том, чтобы не слишком обременять живых, им бы следовало – дабы упростить неизбежные посмертные процедуры – вешаться на опушке.

Взять, к примеру, молодого Ойермаха. Никому в голову не могло прийти, что такое случится. Неделей раньше мы с отцом у них побывали: светлый просторный дом на холме, свежеоштукатуренные хозяйственные постройки, куриная ферма и прочие богатства; благополучные и зажиточные Ойермахи первыми в наших краях приобрели телевизор, потому мы туда и пошли – по телевизору показывали матч «Гурник» – «Тоттенхем» (4:2 в пользу «Гурника»). Мы сидели на плюшевом диване, пили чай, старый Ойермах на втором этаже играл на пианино, молодой вместе с нами смотрел футбол, ангельски прекрасная жена молодого в тяжелом парчовом платье сновала по комнатам, сонный малыш тихонько играл на изумрудном, как Ориноко, ковре, во дворе кудахтали куры, «Гурник» поначалу даже вел 4:0, после матча мы пошли домой, темнело. Через семь дней той жизни пришел конец. Через семь дней молодой Ойермах помешался, убил жену и ребенка и убежал в лес на Яжембатой и там повесился в недоступном месте.

Доктор Свободзичка ругался на чем свет стоит, сыпал проклятиями, утирал пот со лба, грозился, что это последний самоубийца, к которому он идет. Странное дело: самоубийц он ненавидел, но тем не менее откликался на первый зов, без промедления являлся куда надо даже посреди ночи. (Легок на подъем он был, конечно, благодаря бессоннице; пагубное пристрастие к зеленому змию – как сказал бы Шимон Сама Доброта, – неумолимо ведет к бессоннице, а бессонница усугубляет это пристрастие.) Можно также предположить, что доктор очень любил зимой ездить в самые отдаленные долины, ведь поездка на санях в метель и мороз не могла обойтись без чего-нибудь горячительного: как иначе уберечь спасательную экспедицию от замерзания?

Всюду он ходил, всюду ездил. Любым бедолагой готов был заняться, а вот молодым Ойермахом и другими отчаявшимися, висящими на других деревьях, заниматься не хотел. Ругался и клял их последними словами. Я верю, мне хочется верить, что не только от страха, а специально, для профилактики, он проклинал тех, кто уже это сделал, дабы те, в чьих израненных душах еще только зрел подобный замысел, знали: если они так поступят, им не избежать недоброго слова и презрения и страшных проклятий доктора Свободзички.

Я знаю: он не хотел идти, потому что боялся. Боялся сладкого, упоительного соблазна лесистых склонов. Душа его была сожжена дотла, но искра сознания не гасла, он понимал, что стоит ему обернуться, и его неумолимо потянет в глубь смешанных лесов на Чантории, на Стожке, на Бараньей и Яжембатой. Он отчетливо видел тропки, сперва взбирающиеся вверх, а по другой стороне склона сбегающие вниз. Обезумевший от горя черный волкодав носится взад-вперед, отыскивает в конце концов путь, безошибочно ведущий к пивной «Пяст», залезает под стол, лакает теплое пиво из жестяной миски и тщетно ждет своего господина и повелителя – аминь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю