355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ежи Пильх » Песни пьющих » Текст книги (страница 3)
Песни пьющих
  • Текст добавлен: 13 апреля 2017, 03:30

Текст книги "Песни пьющих"


Автор книги: Ежи Пильх



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

7. Начало

Начало, самое начало, начало, представленное таким крупным планом, что изображение становится зернистым, начало данного или, честно говоря, любого другого пития, а стало быть, пития универсального, начало пития вневременного, начало всепития, начало Священной Книги пития таково: земля была безвидна и дух носился над водою, и я расплатился с таксистом, и вылез из такси, и по пути к лифту сто раз проверил, надежно ли висит сумка на плече, и поднялся на лифте на двенадцатый этаж, и повернул ключ в замке, и зажег свет – настенные часы показывали семнадцать минут четвертого. Я резко ускорил шаг, да, две комнаты с кухней я пересек очень быстрым шагом, я очень спешил, и все мои движения были очень стремительными, не то чтоб у меня было мало времени, времени было предостаточно, но меня явно одолевали тягостные сомнения: не скажу ради красного словца, будто из всех углов полезли демоны сомнений (что, впрочем, недалеко от правды), нет, это было бы чересчур, но воздух вокруг безусловно стал плотнее, темней и вроде бы желтее, да, да, плотнее, темней и желтее, в конце концов, даже трезвенникам известно выражение «удушающая атмосфера», в конце концов, даже трезвенникам порой не хватает воздуха, и они начинают учащенно дышать и производят судорожные движения, словно пытаясь разорвать затягивающуюся петлю, словно отгоняя необходимость принять решение. В последние секунды моего трезвого существования имело место аналогичное, но стократ более мучительное явление. Мне не было душно – я задыхался. Я не делал резких или судорожных движений – я метался как безумец. При этом, как ни странно, я действовал логично, в моем безумии присутствовала холодная рассудочность, безумной была скорость всех моих движений, я в безумном темпе, но по-прежнему с крайней осторожностью ставил на письменный стол сумку, открывал ее и доставал то, что там было, приготавливал стаканы, пепельницу, молниеносно переодевался в удобный и теплый тренировочный костюм… да, еще можно было погасить уже на славу разгоревшийся огонь, еще можно было обе купленные в круглосуточном магазине бутылки вылить в раковину, выбросить в мусоропровод и даже вышвырнуть в открытое окно, однако именно эта возможность, тень этой возможности несказанно драматизировала ситуацию, ибо речь не шла о том, что у меня еще есть выбор: пить или не пить, – нет, такого выбора у меня давно уже не было (честно говоря, такого выбора не было по меньшей мере лет двадцать), однако ничто не мешало мне и дальше притворяться, что такой выбор есть, лицемерно изображать растерянность и не столько колебаться между питием и непитием, сколько – уже зная, что непитию, в общем-то, пришел конец – удлинять мучительный путь к питию. Я метался и – поверьте – еще думал, что не стану пить, но думал так, как человек, который наверняка не покончит самоубийством, думает о самоубийстве: подсказанные богатым воображением картины не имеют ничего общего с реальностью. Можно часто думать о самоубийстве, можно вновь и вновь представлять себе разные мелкие подробности, отчетливо видеть собственный, свисающий со стропила труп, в глубине души зная, что ты этого не сделаешь. Да. В глубине души я знал, чего не сделаю, и знал, что сделаю. Если бы я совершил иной выбор, если бы, не дай бог, обе купленные в круглосуточном магазине бутылки вылил в раковину или вышвырнул в окно, чего бы я своим греховным и фарисейским поступком добился? Да ничего. Мне бы пришлось снимать удобный и теплый домашний наряд, наново одеваться, наново надевать туфли и выходной костюм, в котором я предстал перед родителями Аси Катастрофы, идти пешком или ехать на такси в тот же самый или другой круглосуточный магазин, а дальше было бы еще хуже: злясь на себя за то, что, поддавшись искушению, я совершил греховный и фарисейский поступок, в результате чего прибавил себе хлопот, злясь на окружающие меня со всех сторон ложь и лицемерие, я купил бы не две, а четыре бутылки водки и опять же пешком или на такси, опять по сто раз проверяя, надежно ли висит на плече потяжелевшая сумка, вернулся домой, поднялся на лифте на двенадцатый этаж, повернул ключ в замке и зажег свет. Игра в мнимое повторение возможных, хотя по сути абсолютно невероятных поступков могла бы продолжаться до бесконечности: вылив в раковину или вышвырнув в окно все четыре бутылки, я мог бы еще раз шаг за шагом проделать знакомый путь, и еще раз, и еще; этому идиотскому ребячеству пора было решительно положить конец, пора было по-мужски посмотреть правде в глаза, а правда состояла не в том, чтобы вылить бутылку в раковину или выбросить за окно, – правда состояла в том, чтобы открыть бутылку и выпить. Я двигался с необычайной быстротой, стремясь как можно скорее достигнуть цели: влить в себя первую порцию правды и задушить мучительную риторику. Как можно скорее покончить с рождаемой разумом литературой вечных сомнений, отдав предпочтение не знающей колебаний жизни с отключенным сознанием.

8. Колумб Первооткрыватель

Всегда под конец пребывания в отделении для делирантов я создавал вокруг себя некий порядок, и, хоть это и был порядок закрытого отделения, его можно было считать переходным этапом от порядка закрытого отделения к беспорядку открытого на все четыре стороны мира, ну а если говорить по-человечески, я просто не мог вернуться из больницы домой, не подкрепившись парочкой стопарей.

– Типичный стресс выхода, – сказал бы доктор Гранада, – вы не в состоянии одолеть стресс выхода. Вроде бы выходите в хорошей форме, но не в состоянии справиться со стрессом выхода.

Действительно, я не в состоянии был справиться со стрессом выхода и потому старался свести оный стресс к минимуму. Поездка на такси из отделения для делирантов занимала около двадцати минут, зато потом, после этой томительной поездки, после того, как я выпивал укрепляющие четыре по пятьдесят и запасался еще бутылкой впрок, стресс выхода как рукой снимало, вообще никакого больше стресса я не испытывал, а если начинал чуть хуже себя чувствовать, прикладывался к бутылке, и самочувствие сразу улучшалось – вот и все, вот вам и вся философия пития.

– Нет никакой философии пития, – мой сосед по палате Колумб Первооткрыватель поворачивался на койке, снимал очки, откладывал на тумбочку французский перевод Нового Завета и повторял с привычным раздражением уставшего талдычить одно и то же лектора: – Нет никакой философии пития, есть только методика пития.

Колумб Первооткрыватель по меньшей мере лет двадцать преодолевал вплавь море тьмы. Стоило ему хлебнуть хотя бы пятьдесят грамм бескрайнего простора океанических вод, как он погружался в убийственный, бесконечный запой. Две недели назад его привезли в агональном состоянии – даже не к нам, в отделение для делирантов, а этажом ниже, в реанимацию, и с трудом, практически чудом вытащили сперва из запоя, а затем из эпилепсии. Теперь Колумб Первооткрыватель уже более-менее пришел в себя. Днем он с французским переводом Нового Завета под мышкой прогуливался по коридору и как речами своими, так и поступками давал понять, что его решительно не удовлетворяет уровень заведения, куда он попал, дабы немного подлатать надорванный организм.

А по ночам его беспомощному телу никак не удавалось принять стабильную позу, мышцы ног и рук, из которых был начисто вымыт магний, судорожно подергивались. Даже будучи намертво усыплен лошадиными дозами геминеврина, я внезапно просыпался. Колумб Первооткрыватель корчился на койке – и если попытаться с чем-то сравнить эти корчи, то больше всего они смахивали на предсмертные судороги. Я не сомневался, что он умирает, так это, во всяком случае, выглядело и даже, пожалуй, еще хуже выглядело, предсмертным судорогам надлежит быть более плавными.

Я вызывал врача и медсестру, сестра Виола вкалывала несчастному магний и разные минералы, запихивала в рот витамины и успокоительные, доктор Гранада склонялся над тщетно пытающимся сдержать трясучку Колумбом Первооткрывателем:

– Как себя чувствуете, профессор?

Колумб Первооткрыватель в своей трезвой ипостаси, между запоями, так сказать, на гражданке, по окончании алкогольных сборов, по завершении водочного призыва (ах, какие великолепные пирамиды потрясающих спиртуозных метафор способен ты возводить, мой заплетающийся язык!), Колумб Первооткрыватель в повседневной жизни был профессором общественных наук. Он поднялся на высшую ступень университетской иерархической лестницы, несколько лет преподавал за границей, говорил на западных языках и со всей ответственностью просвещенного ученого мужа, со всей принципиальностью человека, годами вещающего ex cathedra, утверждал, что у него с питием нет ни малейших проблем.

– Как себя чувствуете, профессор?

– Превосходно, превосходно, – бормотал Колумб Первооткрыватель, – превосходно, все в порядке, это так, минутная слабость.

– А как вы полагаете, откуда она, эта минутная слабость, с чем связана?

– Честно говоря, понятия не имею – может быть, перетрудился, устал, очень уж много дел было в последнее время.

Заспанная, вырванная из неглубокого дежурного сна, хотя уже бесстрастно, профессионально сноровистая сестра Виола еще не утратила привлекательность внезапно разбуженной женщины; от уголков рта к ее потрясающим скулам метнулась едва заметная тень не то улыбки, не то омерзения.

– А не считаете ли вы, профессор, – в голосе доктора Гранады не ощущалось ни иронии, ни двусмысленности, – не считаете ли вы, профессор, что ваше состояние позволительно связать с некоторым… ну, скажем, злоупотреблением алкоголем?

– Нет, нет, это абсолютно исключено, я вообще почти не пью, разве что иногда, по случаю, за здоровье… ну, или стакан хорошего пива к обеду…

– То есть, если я вас правильно понял, – на ясном небосводе голоса доктора Гранады начинали собираться грозовые тучи, – ваше пребывание в лечебнице, ваше плохое самочувствие никоим образом не связано с алкоголем?

– Никоим образом, – поспешно, однако уже с меньшей уверенностью подтверждал Колумб Первооткрыватель, – никоим образом, – повторял он якобы после некоторого размышления, пытаясь изобразить на лице работу мысли, – хотя… хотя… припоминаю… – Тело его помалу справлялось с судорогами, и он всем своим видом давал понять, что готов пойти на небольшие уступки.

– Что именно вы припоминаете, профессор?

– Да, да, припоминаю, кажется, и вправду на последнем семейном торжестве я выпил одну лишнюю рюмочку.

– Ваш диагноз поражает меня своей точностью, – спокойно произносил доктор Гранада и без малейшей паузы разражался яростным воплем: – Лишнюю рюмочку! Он выпил одну лишнюю рюмочку! Ходячая бочка спирта выпила одну лишнюю рюмочку! Он признался, что, возможно, чуточку перебрал!

Сестра Виола ловким, отрепетированным на тысячах перевозбужденных пациентах движением крепко обнимала доктора за талию и вела к двери, он же продолжал вопить как оглашенный:

– Рюмочку лишнюю выпил! Неслыханная сенсация! Открытие Америки! Америку он открыл! Колумб ты наш Первооткрыватель!

9. Принцип неопределенности

Меня не раздражало лицемерие Колумба Первооткрывателя, нельзя пить от души не лицемеря, уста должны клеймить жидкость, орошающую горло. Господь явно дал поблажку пропойцам: недаром на каменных скрижалях не начертана заповедь «не солги». Слово должно воевать с пороком. Ложь в отличие от правды у племени делирантов в чести; на первых порах правда равнозначна бестактности, затем оскорбительна и в конце концов становится знаком отчаяния. Если ты по-настоящему пьешь, изволь на всех углах трубить, что не пьешь, если же сознаёшься, что пьешь, значит, ты пьешь не по-настоящему. Истинное беспробудное пьянство должно быть закамуфлировано, кто открывается – капитулирует, признает свою беспомощность, и ему остается только лить слезы, скрежетать зубами да посещать собрания Общества анонимных алкоголиков.

Сколько бы раз я ни объявлял, что бросил пить, что больше не пью, что после десятилетий пьянства полностью завязал, что ко мне вернулось ощущение времени, что я неделями приходил в себя в нетопленом доме в горах, – столько же раз можете преспокойно мне не поверить. Скажу вам прямо: не верьте ни единому моему слову. Слово – мое излюбленное лакомство, мой наркотик, я не боюсь передозировки. Язык – мой второй, да какое там – мой первый и главный порок.

Независимо от того, говорю я на трезвую голову или спьяну, говорю, что с утра до ночи потягиваю палинку или что вот уже сто шестнадцать дней капли в рот не брал, – независимо от того, что я говорю, определенности в моих речах нет. Я сам не могу разобраться в своих словах. И другие не могут. То же самое с питием. Принцип неопределенности…

Сколько бы раз, к примеру, я ни шел, трезвый как ангел, по Шевской, направляясь на Рынок, столько же раз, не успевал я сделать и двадцати шагов, не проходило и двадцати секунд – я делал всего лишь шестнадцать шагов, и пролетало всего лишь шестнадцать секунд, – короче, едва нога моя ступала на Рынок, я первым делом, практически в мгновение ока, очеловечивал свою ангельскую сущность, а затем моя человеческая сущность по собственной инициативе молниеносно оскотинивалась: не успевал я оказаться на Рынке – и уже был пьян как скотина. Отчего же, что случилось? Серебряные стены моей души рухнули? Подул черный ветер, столкнул меня в пропасть и усадил на высокий табурет? Что произошло? Не знаю. Я не могу определить, каким образом непитие на Шевской сменилось питием на Рынке.

Я – образец неопределенности. Когда я говорю, что не пью, это заведомо неправда, но когда я говорю, что пью, это тоже может быть чистым враньем. Не верьте мне, не верьте. Алкоголику стыдно пить, но не пить – тут уж совсем стыда не оберешься. Что же это за алкоголик, коли он не пьет? Никудышный это алкоголик. А каким лучше быть: никудышным или первостатейным? Что почетнее? Да и вообще – если пробил час пития, не только бессмысленно, но и непозволительно и даже позорно пытаться этот час отсрочить.

Ударник Социалистического Труда, седовласый сталевар с металлургического комбината им. Сендзимира (бывш. Ленина), когда во время очередного пребывания в отделении для делирантов осознал наконец свою беспомощность, когда понял, что пробил час пития и небеса сомкнулись над ним, как песчаный грунт над братской могилой, – впал в ступор и целыми днями простаивал около мужского туалета (слезы ручьем катились по заросшим седой щетиной щекам), стоял, будто монумент, около сортира и повторял одно и то же:

– Как тут не пить, когда все пьют? Как тут не пить, когда все пьют? Как тут не пить, когда все пьют? Как тут не пить?

И стоял бы так бедолага до Судного дня, стоял бы так до дня выписки из больницы, стоял бы и лил слезы, если бы доктор Гранада в самую безысходную минуту не призвал его наконец к себе, не усадил в кресло и не разразился такой примерно речью:

– Скоро вы отсюда выйдете, пан Ударник, и если вам удастся по выходе не пить, не пейте, изо всех сил держитесь, но при этом сообщайте всем и каждому, что вы пьете. Так вы избежите располагающих к выпивке стрессов, избежите множества тягостных хлопот, и неприятностей, и даже соблазна, вас не настигнут разочарованные и зловеще выжидательные взгляды. Высокое алкогольное звание, пан Ударник, вам нелегко далось, и теперь и для вас, и для вашего пошатнувшегося здоровья будет лучше, если вы сохраните сложившийся образ. Не надо ничего ломать. Вы переступили наш порог как алкоголик и – ради собственного психического комфорта, а также ради душевного покоя ваших искренних друзей – выйдете отсюда якобы неизменившимся, а по сути – всего лишь в маске алкоголика. Не пейте, но говорите напрямую либо с помощью нехитрых намеков давайте понять, что вы пьете. Как можно дольше и как можно убедительнее врите, что пьете, тем более что рано или поздно вы все равно запьете.

И слезы тотчас высохли на заросших седой щетиной щеках Ударника Социалистического Труда, и камень свалился с его души, и вышел он из кабинета доктора Гранады с просветлевшим лицом, и, выйдя, еще более просветлевший лик свой нам явил.

10. Река блаженного покоя

Меня не раздражало лицемерие Колумба Первооткрывателя, меня не раздражал даже его наставительный тон и невыносимый апломб, но меня несказанно раздражало то, что некоторые его аргументы были неоспоримы.

– Нету никакой философии пития, – твердил он, – есть только методика пития. Зато, – безотчетно менторским жестом он поднимал кверху палец, – зато есть философия отвратного самочувствия. В целом смысл человеческого существования сводится к перманентным стараниям улучшить самочувствие, чему могут, к примеру, служить идеология, религия, технический прогресс, материальные блага, а также – питие, точнее, умело применяемая методика пития. Иными словами, главное в жизни – исправлять дурное самочувствие, правильно используя методику пития. Это не всегда удается. Если самочувствие становится настолько отвратительным, что даже испытанная методика пития не помогает, или если методика пития разлаживается и вместо того, чтобы улучшать самочувствие, его ухудшает, – тогда да, тогда возникают проблемы. У меня подобных проблем нет, – подчеркивал он, водружал на нос очки, открывал французский перевод Нового Завета и якобы углублялся в чтение.

Он был прав, и правота его, пусть раздражающая и пугающая, была неоспорима. Когда эта штука (здесь мне почему-то трудно щегольнуть термином «методика пития»), итак, когда эта штука разлаживается, из темнеющих и углубляющихся с каждой минутой вод реки, на берегу которой ты ищешь душевный покой, раньше или позже начнут высовываться руки мертвецов.

Но пока воды были чисты и легки, как дыхание. Я вышел из отделения для делирантов, за спиной у меня была двадцатиминутная поездка на такси и укрепляющие четыре по пятьдесят, под рукой – откупоренная бутылка, светлая река блаженного покоя тихо струилась, я был в отличной форме, правильно применяемая методика пития безотказно поддерживала хорошее самочувствие, на душе было покойно – никаких тебе истерических всплесков, никаких судорожных движений, никаких поползновений отхлебнуть прямо из горла. Я методично пил из стакана – маленькими, точно отмеренными глотками по двадцать пять грамм каждый – и столь же методично трудился. Наполнял ванну горячей водой, насыпал не скупясь порошок «Омо-Колор», готовился к стирке. Автоматическая стиральная машина отказала еще до краха коммунизма и до распада обоих моих браков.

11. Альберта Байбай

Я выл, не слыша собственного воя, но, похоже, и вправду выл, они, во всяком случае, утверждали, что вой мой был страшен, страшен. Они сновали по квартире, их было немного, но все равно я не в состоянии был их сосчитать. Откуда они взялись? Из литературы? Сошли со страниц «Процесса» или «Дара Гумбольдта»? Явились из вымышленного мира романа, где описана сцена обыска или ареста? Я поднимал непослушные веки: честно говоря, я опасался, что вижу набитый цитатами из классики делирический сон, что еще не закончился сезон аморфных литературных призраков, но один из них склонился надо мной, поправил подушку, в нос ударил кожаный запах куртки, терпкий запах одеколона, и меня обуяла такая ужасная жажда, что я готов был слизать с этого кожаного весь одеколон. Вместе со слюной капля бы, возможно, и набралась – правда, одна капля не приносит облегчения, и все же, пока длится обманчивая минута ожидания, страх чуточку ослабевает. Я ощутил запах и избавился от делирических страхов, литературе решительно и бесповоротно пришел конец, в моей комнате несомненно кто-то был. Я повернул голову, возле матраса должна была стоять бутылка с безотказным остатком – на один-два глотка. Как-то, помню, в подобном состоянии я повернул голову и увидел наполовину полную бутылку. Господи, да это было все равно что ария Моцарта, все равно что рассуждения Лейбница о совершенстве Бога, но сейчас… сейчас не было вообще ничего, даже пустой бутылки не было у моего изголовья. Я протянул руку, вернее, моя трясущаяся рука сама пустилась на поиски, поползла как ящерица, тщетно ощупывая пространство, все дальше и дальше – нет, ни-че-го. Тот, что поправлял мне подушку, присел на край матраса и вытащил из-за пазухи бутылку «бехеровки». Вид знаменитого зеленого стекла, должен сказать, не столько меня подкрепил, сколько обострил внимание – теперь я довольно отчетливо видел: в двух шагах от кровати стоял кто-то еще, а в глубине комнаты, в углу, сидел на кресле третий. Еще раз подчеркиваю: то были не бредовые видения (хотя по прошествии сорока, а может, и ста сорока дней я не только имел полное право, но просто обязан был бредить), то не была галлюцинация. И теперь, описывая это, я всеми силами стараюсь избежать литературщины, всяких там давным-давно затасканных эффектов: мол, неизвестно, казалось это рассказчику или происходило на самом деле. Нет. В моей комнате вне всяких сомнений находились три человека, хотя третий и впрямь смахивал на призрак – очень уж своеобразное и по-прежнему невнятное моему взгляду было на нем одеяние, а голову закрывал капюшон.

– Сейчас получишь полстакана «бехеровки». – Голос тоже был абсолютно реальный: никакого тебе сатанинского фальцета и даже двусмысленных ноток или бандитской хрипотцы – приятный низкий голос вызывающего доверие врача. Реальность этого почти что баритона принесла облегчение, едва ли не такое же, как провозглашенное им обещание. Да, да, повторю еще раз с пьяным упорством: реальность ситуации принесла облегчение, ибо неутомимая навязчивая нереальность совсем уже меня доконала. – Сейчас получишь полстакана «бехеровки». Полагаю, великому специалисту в области потребления горячительных напитков незачем напоминать, что пить надо осторожно и очень медленно, иначе – как говаривали в старину – может случиться постыдная скидка из желудка, а это было бы, во-первых, – учитывая присутствие дамы, – неизгладимым позором и, во-вторых, безвозвратной потерей изрядной доли животворной субстанции.

Действительно, учить меня было незачем. Зная, что через несколько минут начнется тонкая реконструкция моего тела и души, я приподнялся, принял сидячее положение, с величайшей (не лишенной благоговения) осторожностью взял в обе руки обещанный и, согласно обещанию, до половины налитый стакан и принялся увлажнять губы, и принялся орошать горло, и, сдерживая тягу к мгновенному спасению, соглашался на спасение постепенное. И потихоньку, потихонечку тяжеленный камень сваливался с моего сердца, прояснялись темные мысли мои и душа моя воспаряла.

– Лучше? – спросил мой спаситель, я же, будто сметливый подмастерье, на лету схватывающий наставления мастера, ответствовал:

– Лучше.

Минут через пятнадцать, когда мне настолько полегчало, что я перестал наконец с истерическим надрывом воспроизводить библейский стиль, я обвел их всех совершенно осмысленным взглядом и задал самый что ни на есть естественный и трезвый, как стеклышко, вопрос:

– Прошу прощения, но чем я обязан вашему визиту? И вообще, черт подери, откуда вы взялись, братцы, как сюда попали?

– Лучше еще не означает хорошо, – сочувственно произнес мой, пока единственный, собеседник. – Во-первых, не братцы – с нами дама. Странное, однако, дело: ты ведь слывешь знатоком прекрасного пола, а не заметил, что среди нас девушка. Альберта, предъяви свое женское обличье.

Особа, которая из этой троицы больше всего смахивала на призрак, без единого слова поднялась с кресла и неторопливыми движениями опытной стриптизерши принялась расстегивать пуговицы загадочного одеяния – при ближайшем рассмотрении, сильно утратив в загадочности, оно оказалось не то легким пальто, не то тяжелым платьем с капюшоном, – и вскоре передо мной в нарочито издевательской позе предстала красивая, стройная и высокая брюнетка в желтом платьице на бретельках.

– Альберта Байбай, поэтесса, – завершил церемонию представления уж сам не знаю кто. Главарь незваных гостей? Мастер таинственных церемоний? Мой благодетель? А может быть, объявленный в розыск преступник?

– Мы пришли сюда ради нее – ради ее недооцененных стихов. Что же касается прочих подробностей, то, во-первых, вошли мы, открыв дверь ключом, который ты с пьяной беззаботностью оставил снаружи в замке, а во-вторых, мы с тобой старые знакомцы. У тебя, возможно, и не возникло никаких ассоциаций, ты имеешь право не помнить, а вот я все помню. Меня зовут Иосиф Плотник, и когда-то, очень давно, лет сорок назад мы вместе посещали воскресную школу. Незачем добавлять, что по окончании этой школы наши пути разошлись. Ты переехал в большой город и интеллектуально развивался, а я остался в наших краях и зарабатывал на жизнь, занимаясь разными вещами, как правило, особого интеллекта не требующими.

Было бы замечательно, если б в этот момент в моей голове, заросшей темным бурьяном забвения, отворилась некая калитка и я вдруг вспомнил белобрысого пацана, который ни за какие сокровища не мог выучить наизусть даже самый коротенький лютеранский псалом, – сцена бы получилась не просто красивая, но и вполне классическая. Однако не тут-то было. Глядел я на этого Иосифа Плотника, и никакая калитка в моем мозгу не отворялась, ничего я не вспоминал и никого не узнавал, настолько не узнавал, что все услышанное от моего якобы старого знакомца показалось мне чистым враньем, преследующим пока неясные, но безусловно нечистые цели. С другой стороны, этот мошенник, этот похититель чужих биографий, видно, много чего обо мне знал; похоже, он даже знал некоторые особенности моей души. Знал, например, что, услыхав про воскресную школу, я непременно расчувствуюсь, а то и уроню пьяную слезу. Но я сдержался, не распустил нюни, ничем своего волнения не выдал, да и он провокационные речи продолжать не стал, не уставился на меня выжидающе, а с прежней деловитостью вернулся к церемонии представления.

– Коллега же мой, – можно сказать, великосветским жестом он указал на стоящего в двух шагах другого бандюгу, – коллега же мой лично тебя не знает, зато он твой поклонник, читал твою статью в газете.

Мой якобы поклонник кивнул и с притворной горячностью подтвердил:

– Так точно, я к восторгам не склонен, но в данном случае пришел в восторг.

Я решил копнуть поглубже и – отчасти с хитрым прицелом, отчасти из тщеславия – спросил:

– Страшно интересно… мне, конечно, очень приятно и вместе с тем страшно интересно, который из моих текстов произвел на вас столь благоприятное впечатление?

Тот развел руками (пресловутый жест, означающий беспомощность) и сказал со столь же пресловутой прямотой:

– Не помню, о чем там было, но помню, что подыхал от смеха.

Я съежился, как от удара кнута, главарь незваных гостей посмотрел на меня сочувственно, поэтесса Альберта Байбай сделала вид, будто ее внимание всецело поглощено слишком свободной, а может быть слишком тесной, бретелькой, и настала минута неловкой тишины. Когда же минута неловкой тишины миновала, вновь раздался дружелюбный голос предводителя:

– Меня не перестает удивлять глубина твоего падения: уж кому-кому, а тебе следовало бы знать, что читателей не надо экзаменовать, надо радоваться самому факту их существования, и точка. Впрочем, неважно, вернемся, наконец, а точнее, приступим к сути нашего дела. Итак, ты видишь перед собой красивую и умную Альберту. Она не только сейчас перед тобой стоит, она ближайшие несколько часов, а если понадобится, и ближайшие несколько дней проведет здесь с тобой. Мы с коллегой буквально через минуту удалимся, нас, увы, как всегда, ждут в городе неотложные дела. Мы уходим, Альберта остается. Еще я оставляю тебе бутылку. Да, – с нажимом повторил якобы Иосиф Плотник, – я оставляю тебе бутылку. Иными словами, – жестом, исполненным значения, наставническим и потому поразительно похожим на излюбленный жест Колумба Первооткрывателя, он поднял кверху палец, – иными словами, ты остаешься с женщиной и с бутылкой, а это, учти, равносильно тому, как если бы ты незаслуженно попал в рай. Потом Альберта поможет тебе прийти в себя, приведет в порядок твои расшатанные нервы, сварит питательный бульон, напоит тебя витаминизированным фруктовым соком, в крайнем случае сбегает в магазин за парой целительных бутылок пива. Ты же взамен…

– Что взамен? Что взамен? – перебил я его, с одной стороны, потрясенный обилием сказочных благодеяний, а с другой – с ужасом осознав, что в теперешнем своем состоянии ничего, ну решительно ничего не смогу сделать взамен и не сумею ничем отплатить моим благодетелям.

– Вот я и объясняю: взамен от тебя потребуется самая малость. Ты всего-навсего выслушаешь стихи Альберты. Я, естественно, не собираюсь на тебя давить, но если хочешь знать мое скромное мнение, Альберта не только пишет превосходные стихи, она превосходно их декламирует, это прямо как пение – пять минут послушаешь, и на душе воцаряется покой. Выслушав, ты вдумчиво проанализируешь стихи, оценишь их по достоинству, а затем, использовав свои обширные связи, устроишь Альберте публикацию – лучше всего на страницах «Тыгодника повшехного».

– Да я же давно не печатаюсь в «Тыгоднике повшехном», – сказал, а вернее, тихо заскулил я – заскулил не потому, что на меня вдруг нахлынула пьяная тоска по «Тыгоднику», а потому, что в глубине души знал: все мои возражения и отговорки – пустой звук, в конце концов я покорно соглашусь.

– Не беда, знакомства у тебя там остались. Да и необязательно в «Тыгоднике», можно в каком-нибудь другом солидном и влиятельном издании. Например, в «Политике» или в «Газете выборчей», но лучше, чтобы это все-таки был «Тыгодник». Знаешь почему?

– Да, знаю, – нехотя буркнул я.

– Знаешь?

– Знаю.

– Что ты знаешь?

– То, что мне надо знать, – уныло ответил я, поскольку в данном случае как раз знал.

– Если знаешь, скажи. – В его упорстве было, без сомнения, что-то ребяческое. (Неизгладившийся след воскресной школы?)

– Вам это важно потому, что «Тыгодник» читает Папа Римский.

– Превосходно! Браво! Браво! – просиял якобы мой товарищ по изучению Закона Божьего. – Вижу, я тебя недооценил. Думал, ты задвинутый виртуоз слова, а ты, брат, хитер, ой, хитер, как лис. Сам понимаешь, что из этого может получиться: Иоанн Павел Второй читает в «Тыгоднике повшехном» стихи Альберты Байбай, их глубокий метафизический смысл потрясает святого отца, он отправляет Альберте крайне важное письмо или даже специальную папскую буллу, и – весь мир наш. Понимаешь, нас только это интересует, только это: на мелочи мы не размениваемся. Так что «Тыгодник» был бы наилучшим вариантом, но если не получится – пускай, получится в другом месте, в общем-то, один черт, ты же всех знаешь, со всеми пил и, когда придешь в себя, что-нибудь придумаешь. Девочке надо помочь, она пишет сногсшибательные стихи, которые по причине, хорошо тебе известной, царящей в писательской среде умственной и физической инертности не печатаются. Итак, надо подсобить женщине с публикацией, иначе она, не дай бог, поверит в свою несостоятельность и с горя пойдет на панель. Ты послушаешь и поймешь, что стихи Альберты должны увидеть свет. Ладно, чего там рассусоливать, в конце концов по старой дружбе можешь для меня это сделать. В память о нашей воскресной школе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю