Текст книги "Идет, скачет по горам"
Автор книги: Ежи Анджеевский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
вернисажное священнодействие начинается
– Господа! – говорит божественный старикан, сакральной десницей придерживая Франсуазу за локоть. – Со мной вы можете не считаться, я с вами управлюсь, но будьте же милосердны к этой юной особе. А, Гажо! вы, как всегда, на посту? Как вам понравился завтрак в Нарбонне?
– Завтрак был просто отменный, мэтр, – заискивающе улыбается Гажо.
На что плотское воплощение народного мифа:
– Ты припоминаешь, Франсуаза, мсье Гажо? Это тот самый молодой журналист, который нанес нам визит в Волльюре.
– Ну конечно же! – произносит Франсуаза удивительно высоким, хрустальным и абсолютно бесцветным голоском.
И тогда Гажо, непринужденно и по-прежнему с приятной улыбкой:
– Здравствуй, Франсуаза, рад тебя видеть. Прелестно выглядишь. Надеюсь, ты сможешь уделить мне часок завтра в первой половине дня?
И все же теряется, когда, искоса посмотрев на Ортиса, ловит на себе его напряженный и внимательный, может быть чересчур внимательный, но без тени злости взгляд, а поскольку ожидал увидеть ее колючие огоньки, с разочарованием отмечает, что не достиг цели да еще на мгновенье утратил ориентацию, откуда и каким способом старый козел собирается нанести удар, и поэтому, отказавшись от малообещающих пока попыток завоевать Франсуазу, с присущей ему наглостью разворачивается фронтом к зверю. Поль Аллар, который только что присоединился к божественной паре, с симпатией разглядывает молодого человека.
– Ну! – произносит Ортис, а поскольку в этом коротком рыке кроме самого решительного приказа слышится также предостережение, равнодушное презрение и уверенность в абсолютном суверенитете, Гажо, проворно подытожив: ноль-один, уже готов ретироваться, как вдруг, прежде чем он успевает это сделать, хор, теснящийся на узком тротуаре у входа в Галерею Барба, приходит в движение, плотное кольцо, сомкнувшееся вокруг божественных особ на краю тротуара, размыкается и боевой авангард с криком, выстрелами фотокамер и вспышками, которым предназначено запечатлеть жизнь, словно по знаку предводителя в шапке-невидимке, перемещается на несколько шагов в сторону, туда, где перед «мерседесом», легко и плавно, хотя и без помощи архангельских крыл, приземляется красный «альфаромео». Однако, несмотря на то, что пространство в мгновение ока расчищается, трое осажденных не спешат воспользоваться свободным проходом, и этого короткого замешательства вполне достаточно для Гажо, чтобы с торжеством выкрикнуть:
– О, Жан приехал!
И старый козел из-за минутной растерянности, каковое состояние небезопасно даже для личностей самого крупного масштаба, позволяет заманить себя в западню.
– Кто? – спрашивает он, морщась, как человек, туговатый на ухо.
Тогда Аллар, у которого в силу его высокого роста сектор обзора шире, поясняет другу:
– Жан Клуар. Наша новая кинозвезда. Милый и забавный мальчик.
Но тщетно Гажо, теперь уже не искоса, а совершенно открыто и нагло глядящий старику в лицо, тщетно старается уловить на нем признаки раздражения или недовольства.
– Идем, – говорит Ортис, чуть крепче сжимая локоть Франсуазы.
Но, прежде чем они успели пройти несколько шагов, отделяющих их от Галереи Барба, где в открытых дверях на фоне заполнившей помещение изнутри толпы как раз появился юный Джулио, именно в эту, исключительно возвышенную, минуту, когда божество, по своей воле низойдя вместе с возлюбленной с недоступных высот, уже в качестве верховного жреца мифологического культа собирается вступить в храм, превращенный из обычной галереи, каких много в этом районе, в святыню, где воздвигнуты алтари во славу его самого, в этот высокий момент многозначной литургии произошло событие, не предусмотренное ритуалом, ибо Жан Клуар, отлично владеющий своим юношеским телом, сумел вырваться из осадного положения, в котором очутился, выйдя из машины, и именно в эту минуту, вынырнув из самых недр толпы, проворно несется по пустому тротуару к дверям Галереи Барба, то и дело поворачивая назад голову, как спасающийся от преследования воришка, и вероятно, этот рефлекс неодолимого любопытства послужил причиной тому, что, не заметив вовремя процессию из трех особ, он налетел на нее у самого входа в святилище. Свора фоторепортеров впадает в состояние кипучего алчного возбуждения, ибо то, что они увидели, превосходит всякие ожидания: два сакральных существа рядом, на одной фотографии, конфронтация старого кумира с юным, противоположности бытия, подкрепленные народным мифотворчеством и народной любовью объединенные. Возможно, один лишь Гажо сумел в атмосфере всеобщей эйфории хладнокровно констатировать, что запечатленная крупным планом встреча идолов должна выглядеть довольно-таки двусмысленно. Не исключено, что младший заранее все предусмотрел и хитро рассчитал, а сейчас уже только последовательно и весьма талантливо разыгрывает роль паренька, который, сам того не желая и скорее от избытка жизненных сил, нежели злонамеренно, попал в затруднительное положение, и потому, всем своим телом, как бы внезапно замершим в незавершенном движении, выражая юношескую растерянность, настороженно переводит смущенный, хотя и несколько нагловатый взгляд пройдохи с Ортиса на Франсуазу и Аллара, чтобы вновь обратить его на Ортиса, тем сахмым как бы вознаграждая себя за вынужденную остановку и бездействие. Выдвинутая же вперед голова старика и его прищуренные глазки сатира ничего хорошего не сулят. Поэтому Поль Аллар поспешил вмешаться.
– Позволь, Антонио, – сказал он, – представить тебе Жана Клуара. Думаю, ты его полюбишь. Его любят все, а некоторые просто обожают. Ты обязательно должен посмотреть на него на экране. В «Ночных забавах» он меня тронул до слез. Франсуаза, вы наверняка его видели?
– Ну конечно же! – равнодушно подтверждает Франсуаза.
А Клуар, которого заинтересовало полное отсутствие интереса к его персоне с ее стороны, искоса на нее поглядывает.
– Значит, вы кинозвезда, – говорит Ортис, и в голосе его хотя и не чувствуется неприязни, но симпатию уловить тоже нельзя.
На что Клуар с плутовской интонацией, сопровождаемой мальчишески-печальным вариантом улыбки:
– Я думал, вы гораздо больше. Ох, простите, я хотел сказать: выше.
Несмотря на искреннюю любовь, а также восхищение и уважение, с которым Поль Аллар относится к своему великому другу, он разражается коротким, довольно громким смехом. Старикан же, увы, менее чувствителен к мальчишески-печальному обаянию киногероя.
– Жаль, что вынужден вас разочаровать, – сухо бросает он, – но, полагаю, это не первая ваша ошибка и не последняя. Ну, входите же, раз приехали себя показать. Здесь вы найдете множество незаурядных зрителей. Прошу, вы – мой гость.
На снимках, где эта сцена сейчас фиксируется десятками фотокамер из разных положений, наверняка все будет выглядеть распрекрасно: Антонио Ортис, поддерживающий под локоть мадемуазель Пилье, жестом левой руки приглашает Жана Клуара пожаловать на вернисаж, и тут же рядом роскошная фигура приветливо улыбающегося Поля Аллара, один щелчок – но какой улов! Оператор с телевидения тоже доволен, хотя его физиономию преждевременно состарившегося юнца искажает гримаса едва ли не страдальческого напряжения.
– Пожалуй, ты чересчур круто с ним обошелся, – наклоняется к Ортису Аллар, когда Клуар, сутуля плечи под бременем забот и ничтожности мира сего, входит в Галерею Барба, – он действительно очень мил.
– Паяц! – отрезает Ортис.
И властью, данной ему сакральным суверенитетом, открывает церемонию вступления во храм.
– А, Джулио! – с радостным изумлением восклицает он, – вот и мы! Франсуаза, это тот самый юный Барба, ты о нем слышала, но теперь можешь воочию удостовериться, какой он славный мальчик. Поль, ты знаком с Джулио?
– Нет, – отвечает Аллар, безуспешно пытаясь вспомнить, кого ему молодой человек напоминает, – но с этой минуты, считай, знакомы.
– А ты этого господина, вероятно, знаешь, да, Джулио?
Джулио слегка краснеет.
– Разумеется.
И тогда Ортис совсем уже по-земному и неофициально, хотя и освящая своим вопросом персону деда:
– Как дедушка?
– Без перемен.
– Вот и хорошо! если без перемен, можешь не волноваться. Наше поколение – народ крепкий, костлявая относится к нам с надлежащей почтительностью и знает свое место. Все будет хорошо, увидишь.
Джулио с улыбкой кивает.
– Я тоже так считаю, мсье.
– Ну, веди! Найдется там еще для нас местечко? Поль, ты лучше меня знаешь поэзию. Откуда это: в свой срок должны все реки излиться в океан!
И Аллар, наделенный способностью думать о нескольких вещах сразу, не прекращая строить туманные предположения, связанные с особой молодого Барба, незамедлительно отвечает:
– Зачем с бесплодным пылом в судьбе искать изъян… так?
– Ты, как всегда, на высоте! Кто это?
– Суинберн.
– Ну конечно, – говорит Ортис и, продолжая придерживать Франсуазу за локоть, шепчет: – Я тебя люблю, Франсуаза.
А поскольку эта сцена, быть может, не совсем отвечающая букве официального ритуала, однако же в силу своей загадочной сути соответствующая духу литургии, разыгрывается буквально на пороге храма, и Джулио, как и подобает юному глашатаю благой вести или причетнику, в благоговейной сосредоточенности шествующему впереди его преосвященства, уже переступил этот порог, вступление божества в святыню на глазах хора избранных солистов занимает всего лишь секунду и, следовательно, тут же становится свершившимся фактом, на удивление конкретным и земным, а значит, уникальным и необратимо-неповторимым: божество со своей возлюбленной, поддерживаемой за локоть божественной десницей, вступает в храм, и факт этот, обретя уникальное и необратимо-неповторимое земное воплощение, тотчас вслед за тем преисполняется сакральной торжественности, ибо хор избранных солистов, избранных представителей паствы, которым несколько дней назад вместе с пригласительным билетом было вручено богемно-светское «ius primae noctis», итак, хор первых свидетелей художественной беатификации, до отказа заполнивший оба небольших зала галереи, однако в первом зале из уважения к объекту канонизации выстроенный, а вернее стиснутый так, чтобы у входа осталось немного свободного пространства, весь этот хор блестящих, знаменитых, титулованных, влиятельных и могущественных при виде своего первосвященника ритуальным жестом возносит ладони и принимается аплодировать, и, хотя каждая и каждый делают это в меру своих сил, чувств и темперамента, в результате, должным образом подкрепленные жизненными соками могучей народной стихии, раздаются дружные рукоплескания – как говорится, бурные аплодисменты, переходящие в овацию.
– Генрик! – шепчет Марек Костка Мильштейну.
– Что?
– Ущипни меня.
– Ты что, рехнулся?
– Нет, но сейчас рехнусь. Скажи, это настоящий Гете?
– Кто?
– Гете. Вон тот тип спереди, слева.
– Ты обещал позвонить, – говорит хорошенькая изящная девушка, единственная наследница крупной автомобильной фирмы.
– Кто эта седая маркиза? – спрашивает Жан Клуар.
Шепот девушки превращается в шипение:
– Почему ты не позвонил?
Старый сластолюбец, думает Поль Лоранс, и всегда был сластолюбцем, жадно поедающим все, что ни подвернется, женщин, деньги, славу, шедевры, вся его живопись – блевотина человека, обжирающегося деликатесами; ох, здесь ужасно душно, убеждается Джеймс Ротгольц, владелец большой галереи в Нью-Йорке, ему трудно дышать из-за мучительной эмфиземы легких, а так как он пришел сюда одним из первых и успел спокойно посмотреть все картины, а также определить их уровень и цену, то сейчас с нетерпением ждет, когда закончится этот фарс и можно будет приступить к делу, если б у этого старого повесы было хоть чуточку поменьше денег! ну конечно Суинберн, думает Ортис, сохраняющий неподвижность и великолепнейший суверенитет среди фимиама аплодисментов, продолжая сжимать локоть Франсуазы, который в эту минуту, кажется, легонько вздрагивает, в свой срок должны все реки излиться в океан… и, поскольку слух у него отличный, мгновенно улавливает, что аплодисменты, хотя и попрежнему бурные, несколько все же ослабевают. Поэтому, отпустив на секунду локоть Франсуазы и приложив левую руку к сердцу, он отвешивает собравшимся низкий, почти холопский поклон. Стихшие для чуткого уха аплодисменты в ответ на такое проявление благодарности перерастают в мощный возвышенный хорал, после которого может наступить уже только тишина, и она действительно наступает, так как божественный выпрямляется и, когда становится тихо, произносит:
– Благодарю, я тронут.
После чего, уже более интимным тоном, однако достаточно громко, чтобы хор его услышал, говорит, обращаясь непосредственно к Аллару, но так подкрепляя свои слова жестом, поворотом тела и взглядом темных, молодо сверкающих глаз, что каждый из стоящих вблизи вправе подумать, будто именно ему мэтр как драгоценную реликвию поверяет свою мысль.
– Однако же искусство недурная штука, – говорит Ортис, – смотри, сколько раз можно благодаря ему терять девственность. Даже в моем возрасте!
– В твоем возрасте? – восклицает Аллар, точно престидижитатор превращая реликвию в пинг-понговый мячик. – И ты осмеливаешься говорить о возрасте? Да у тебя, дорогой Антонио, вообще нет возраста – разве способна однозначащая цифра вместить в себя совокупность всех возможных людских возрастов? Вот наш друг Лоранс, к примеру, – зрелый мужчина в расцвете сил, этот юноша, – Аллар указывает на застывшего в благоговейной сосредоточенности Джулио, – молодой человек, а эта прелестная барышня, – продолжает он, одновременно, будто с помощью скрытого в глубине глаз радара, вылавливая из моря разнообразнейших голов голову Клуара, – эта поистине очаровательная барышня, имени которой я по понятным причинам не стану называть, – юная дева, каждый из нас свое прожил, можно, разумеется, порой тем или иным способом улизнуть от своего возраста, но увы! это всего лишь кратковременные вылазки в прошлое или будущее, недолгие, хотя подчас и восхитительные прогулки, которые нам вскоре приходится прерывать, подчиняясь неумолимым законам истинного возраста. И тем не менее я готов присягнуть, Антонио, что над тобой…
– Генрик, – говорит довольно громким шепотом, к счастью по-польски, Марек Костка, – этот тип заводной? Не лягайся, а лучше удовлетвори мое славянское любопытство. Я спрашиваю: этого типа перед выходом на люди заводят?
– …над тобой, Антонио, – Аллар в параллель широкому жесту чуть повышает голос, – эти законы не властны. Ничего не поделаешь, изволь смириться с тем, что не имеешь возраста, – тебе принадлежат все возрасты разом.
– Это ужасно, Поль, – отзывается Ортис, – может, ты по крайней мере от младенчества меня избавишь?
– Ни за что! – энергично отбивает мячик Аллар, – хотя бы потому, что из всех последовательных фаз человеческого развития младенчество – наиболее загадочная пора. Я бы отдал все свои книги за одну-единственную, написанную глазами, слухом, чутьем и осязанием младенца. Какой же это невообразимый, непостижимый мир! Не исключено, что он ближе к естественному состоянию вещей, нежели тот хаос, который мы тщимся упорядочить в зрелые годы. Нет, Антонио, ты сам прекрасно знаешь, что наряду с прочими сосунковое состояние тебе не чуждо и чуждым быть не может.
Ортис чувствует, что нужно чем-то отплатить за этот дар – порождение дружеских чувств и игривого остроумия – но ничего в равной степени остроумного ему в голову не приходит, так как в этот самый момент соответствующие клетки его серого мозгового вещества воспроизводят образ мальчугана, читающего книгу на пляже, ах, вот откуда этот Суинберн, из «Мартина Идена», осеняет его, и, маскируя рефлекторное удивление непринужденной улыбкой, он говорит:
– Боюсь, что ты прав. Мне именно сейчас кое-что вспомнилось, правда, не из сосункового, как ты замечательно это назвал, периода, но во всяком случае из эпохи достаточно отдаленной, чтоб ее можно было окрестить доисторической. Поль, а эти реки вместо того, чтобы излиться в океан, не возвращаются, случайно, к истокам?
И, завершив таким вопросом, абсолютно загадочным для паствы, а отчасти и для Аллара, свой диалог с другом, вновь принимает облик существа особого масштаба, беспредельно глубокого по сути и уникального по форме, притом в обоих своих проявлениях неколебимо суверенного. После чего, дабы избавить простых смертных от чересчур долгого пребывания в столь высоких сферах и не ослеплять их очей чрезмерным блеском своей божественной особы, еще раз совершает акт сошествия с небес, и, как оно бывает в подобных случаях, скорее земная стихия, нежели сознательный выбор божества определяет, что первым человеком, который благодаря тому, что стоит поблизости, а также благодаря своей внешности попадает в поле его зрения, оказывается Пьер Лоранс. Поэтому божество приветствует знаменитого искусствоведа слегка скрипучим голосом:
– Рад тебя видеть, Лоранс! ты прекрасно выглядишь и все больше становишься похож на Гете. К чему это приведет?
– Ох! – отвечает Лоранс, – надеюсь, что второго «Фауста» я не напишу.
– Серьезно? – восклицает божественный совсем уже скрипучим голосом, – по отношению к французской литературе это будет весьма великодушно.
На что Лоранс с олимпийским спокойствием и гордостью:
– Естественно, французская литература – это моя литература.
Пауза. Как же поступит старый козел? На рога подымет современную проекцию Гете или боднет в пузо? Ничего похожего! Он лишь придвигается вплотную к Лорансу и спрашивает шепотом:
– Откуда эта цитата?
– Цитата? Почему цитата?
– Ведь ты обожаешь цитаты, верно? Только иногда чудовищно их перевираешь. И прости, Поль, в таких случаях иначе, чем старой задницей, я тебя не могу назвать.
Возможно, уверенность, что слов Ортиса, произнесенных таинственно-интимным шепотом, никто вокруг не расслышал, а быть может, другие причины более сложного свойства привели к тому, что Лоранс не только не почувствовал себя задетым, а напротив, разражается непринужденным смехом – до такой степени непринужденным, что, при его светских манерах, это кажется граничащим чуть ли не с бесстыдной разнузданностью.
– Превосходно, Антонио! Браво! – тоненько визжит он, потому что смешинки нещадно щекочут ему горло, – метко сказано, клянусь, просто блестяще!
Но контрольная система уже сигналит ему: Господи Иисусе, Пьерро, как ты ужасно громко и визгливо смеешься, да и почему смеешься? И он спешно пытается задушить в себе смех, тем более, что его к этому побуждает сам Ортис, которого Лоранс сквозь влажную пелену слез видит, правда, довольно смутно, но все же достаточно отчетливо, чтобы заметить, что тот откровенно и без улыбки, неприятно сощурив глаза, его разглядывает. Однако, увы, тормоза у Лоранса не срабатывают, поэтому, несмотря на повторные резкие и тревожные сигналы, он продолжает катиться дальше, на чуть замедленных, правда, но все же весьма опасных оборотах, так как, даже ощущая на себе удивленно-язвительные взгляды присутствующих, не сознает, что на волнах своей веселости мчит к грозящей компрометацией пропасти, иначе говоря, к катастрофе. И тогда старый сластолюбец, это бесстыжее грязное чудовище, приходит ему на помощь, разумеется, безотчетно, он спасает его ненароком, но как-никак спасает, произнеся: я рад, Лоранс, что сумел тебя развеселить, после чего поворачивается к нему спиной, Лоранс же в этот критический момент обретает равновесие, а вместе с ним и свое истинное лицо, причем возврат с легкомысленных игрищ произведен столь мастерски, что подозрительное интермеццо, разыгравшееся минуту назад, просто-напросто дематериализуется. Впрочем, внимание свидетелей снова сосредотачивается на особе Ортиса.
А Ортис меж тем подходит к Франсуазе, которую, пока он пребывал в отдалении, подобно стерегущему сокровище серафиму охранял Поль Аллар, вновь прикосновением десницы завладевает возлюбленной, собравшихся же одаряет жестом, который повисает в воздухе так, дабы в глазах набожных пилигримов стать под сводами храма то ли путеводной звездой, то ли факелом, указующим путь в катакомбы, и произносит со свободой, даваемой только суверенностью:
– Ну так что? Может, немного посмотрим картинки? Поглядим, чего там состряпал старый проказник в своих горшках. Блюдо, как вам вероятно известно, всего лишь одно, зато приправлено на двадцать два разных манера. Ничего из ряда вон выходящего не ждите. Что было в доме, то мы и подали на стол для угощения дорогих друзей. А поскольку раздобыли множество редкостных специй, да и за стряпней на кухне провели немало годков, снисхождения не просим.
Если по пятьдесят тысяч за штуку, подсчитывает Ротгольц, тяжело дыша, всего получился бы миллион, миллион сто тысяч, кошмар, на черта ему столько денег?
– Прошу! – говорит Ортис в несколько иной уже мизансцене, так как, едва он с Франсуазой и Алларом направился к первому от входа алтарю, собравшийся там хор расступается перед ним не без труда, отчего возникает некоторая неразбериха и сутолока, и начинается гомон. – Ешьте, – говорит Ортис, пока не улеглась легкая суматоха, неизбежная при формировании процессии, – пробуйте и оценивайте, только честно и строго. Если комом станет в желудке, побейте каменьями поваравахляя, а придется по вкусу – прочитайте за старика молитву.
Когда же после этого приглашения говор постепенно стихает, благая весть, шесть месяцев назад сорвавшаяся с пророческого пера Андре Гажо, затем голубкой-молвой множество раз подтверждавшаяся и распространявшаяся, а с приближением момента свершения все сытней подкармливаемая народно-мифологическими соками, чудесным образом набирающая размах и блеск, так вот благая эта весть сейчас, когда уже и тишина настала, и паства выстроилась в приличествующем крестному ходу порядке, должна осуществиться в торжественном акте беатификации, при условии, однако, что и мера времени тут будет соответствовать родам столь исключительным, ибо, когда Антонио в качестве первосвященника, только что не в литургийном облачении, хотя и канонам светской литургии явно противореча – на нем темно-зеленые вельветовые штаны и просторный точно балахон красный свитер – но все же как первосвященник начинает обход своих картин и перед первой из них останавливается, благая весть обнажает едва лишь одну двадцать вторую частичку своего сложного облика, а это значит, что рождаться ей надлежит постепенно, исподволь, открывая всякий раз новые, захватывающие тайны, одновременно, когда Антонио, как того требуют природа и свойства благой вести, на минуту задерживается перед каждым холстом, молчанием, несколькими замечаниями или кратким диалогом освящая раскрытие тайны близящейся беатификации, первосвященство его также обретает в сознании паствы более глубокий смысл, поскольку мгновенно становится очевидным, что если он – первосвященник, то совершенно особого покроя, ибо, возглавляя торжественную процессию и поклоняясь алтарям, сам как таковой двадцать два алтаря собой олицетворяет, а значит, постоянно, в каждом жесте и каждом слове оставаясь верховным жрецом божества, в равной мере является божеством в лице верховного жреца, и в таком вот, двусмысленно-двойственном качестве властелина и раба, почитателя и предмета поклонения, субъективно, пожалуй, все же раздваивающийся, зато безоговорочно монолитный согласно правилам объективной игры, Антонио на всем протяжении торжественной церемонии родов держится мужественно и смиренно, а так как благая весть соизволила снизойти с небес в двадцати двух обличьях и каждому обличью надлежит должным образом себя явить, дабы, в интересах целого, поочередно осуществились все этапы священных родов – процессия двадцать два раза останавливается перед возлюбленной Мастера, перед Франсуазой Пилье, еще полгода назад никому не известной скромной манекенщицей, вынырнувшей из пучины времени и отныне на погружение в неведомую пучину времени, на бессмертие особого рода обреченной, итак, процессия останавливается перед Франсуазой одномерной, зачарованной и с помощью колдовских заклятий опутанной тенетами цвета и линий, пожалуй, не далее, чем возле третьего алтаря, Эмиль Роша, по привычке глуховатого человека очень громко, объявил своей спутнице, графине де Сеньяк: мне трудно, дорогой друг, выразить словами свои чувства, но это едва ли не вознесения, и не иначе, как сам Святой Дух, снисходительно простив янсенистский[13]13
Янсенизм – религиозно-философское течение в католицизме, воспринявшее некоторые черты кальвинизма.
[Закрыть] уклон своему избраннику, заговорил прозрачно-бледными устами склеротического старца, поскольку то были действительно вознесения крошки Пилье и вовсе не потому, что ей предстояло внезапно оторваться от паркетного пола Галереи Барба и воспарить под потолок храма, напротив: в то время, как ее многократно повторенные вознесения покоились вокруг на стенах в византийской неподвижности – вознесения, повторенные двадцать два раза, двадцатидвукратные вознесения – она сама, здравствующая, реально существующая в оболочке своего юного тела Франсуаза, с узкими, почти мальчишескими бедрами и шеей, стройность которой и линия изгиба на фоне рыжих волос обладали таинственной прелестью ломкого цветочного стебля, держалась все время подле своего божественного возлюбленного, старого старикана, гениального козла, шла, осторожно ступая, словно и паркет наделила собственной телесной хрупкостью, итак, она хрупкоцветно скользила, когда он переходил к очередному вознесению, и останавливалась, когда он застывал во главе процессии, и тогда поднимала свои огромные, чуть похожие на совиные и потому тяжеловатые для маленького личика глаза, она стояла под своими вознесениями без улыбки, но и ничем не выдавая волнения, очень спокойная, еще чуждая всяких беспокойств и тревог, либо и тревоги, и беспокойство инстинктивно от людских глаз скрывая, может, только как бы немного отсутствующая и, пожалуй, не до конца осознающая смысл сверхъестественных перемен, невольной виновницей и невольной жертвой которых стала, а также вероятно далекая от понимания того, что эти загадочные упырихи с чересчур тяжелыми многоцветными глазами и шеями, точно экзотические побеги вырастающими из девичьих плеч, что эти двадцатидвукратно возносящиеся Франциски, бескровные, бесплотные, бездыханные, куда прочнее и подлинней, чем она, наделенная плотью, кровью и способностью дышать, любимая и ласкаемая, что она, Франсуаза, могла превратиться в загадочных упырих с чересчур тяжелыми многоцветными глазами и шеями, точно экзотические побеги вырастающими из девичьих плеч; итак, когда возле третьего алтаря, представляющего хрупкоцветную фигуру Франсуазы на фоне залитого солнцем окна, Святой Дух, явно к благой вести расположенный, великодушно вознамерился устами католического писателя раскрыть метафизическую сущность Ортисовой стряпни, Поль Аллар, раздираемый смешанными чувствами, ибо возвышенным эмоциям, сопутствующим общению с шедеврами, мешают неприятные ощущения от необходимости выкручивать шею, дабы связать с профилем юного Барба смутные пока еще ассоциации, наклоняется к Ортису и спрашивает:
– О чем ты думал, Антонио, говоря, что реки возвращаются к истокам?
Тогда Ортис, поглядывая на хрупкоцветный силуэт Франсуазы на алтаре, а ее живое плечо чувствуя рядом со своим, расстается с мальчуганом, читающим на пляже «Мартина Идена», и говорит:
– Да пожалуй, ни о чем путном. Так, безотчетная игра воображения.
И, молниеносно перескочив через несколько холмов, приземляется посреди ночи в Воллыоре.
– Ты помнишь, Франсуаза, когда я начал писать эту картинку?
И в этот самый момент, по повелению Святого Духа, стоящий чуть поодаль Эмиль Роша очень громко говорит графине де Сеньяк:
– Мне трудно, дорогой друг, выразить словами свои чувства, но это едва ли не вознесения.
Если б Святой Дух в виде огненного дождя объявился в воздухе, такой же бы, вероятно, шелест пробежал по всколыхнувшейся толпе стоящих перед алтарем.
– Чего он там сказанул, Генрик? – спрашивает Марек Костка.
– Не знаю, – предусмотрительно отвечает Мильштейн, – я не расслышал.
– У меня ноги болят, – на это ему Костка, – как думаешь, пожрать что-нибудь дадут?
А Уильям Уайт, воспользовавшись тем, что вместе с Ноденом оказался в самом конце процессии, признается приятелю, которого не видел с тех давних пор, когда они встречались, будучи оба военными корреспондентами:
– Ты не считаешь, что человек о четырех ногах может быть весьма мил, о шести либо о восьми – еще туда-сюда, но уснащенная большим количеством конечностей двуногая тварь просто невыносима?
– Ох! – говорит Ноден, протирая очки, – четыре ноги тоже не всегда легко вынести.
– Ты стал пессимистом?
– Пока нет. Подлинный пессимизм – это когда и от двух ног воротит.
– Вот именно! И все же тут остается выход: их можно отсечь.
– Можно, только этого обычно не делают, а подымают крик, что сколько ни есть ног, все невыносимо отвратительны.
Старикан же, беатифицированный и беатифицирующий, после столь громогласно и в непосредственной близости от него сделанного заявления вынужден, дабы не нарушать приличий, распрощаться с ночкою в Волльюре; повернув голову и увидав, чьи уста возвестили о мистическом исчезновении Франсуазы, он говорит:
– Я рад, дорогой Роша, что моя стряпня вызывает у вас такие прекрасные ассоциации.
– Прекрасные что? – кричит Роша.
– Ассоциации, – берет на себя роль задушевного посредника графиня де Сеньяк.
– Ах, ассоциации! – оживляется старичок. – Когда я был подростком и моя мать ходила беременной, я однажды поймал брюхатую кошку, облил ее керосином и поджег. А потом ночью мне явился святой Франциск, грозный и разгневанный, с мечом и на огненной колеснице.
– Вы уверены, что это был святой Франциск? – спрашивает Аллар, попутно налаживая зрительный контакт с юным Барба. – А может, Михаил Архангел?
– Кто, кто?
– Архангел Михаил, – передает графиня.
Роша распрямляется и бросает на своего коллегу по Академии злобный взгляд старого стервятника.
– Нет, – произносит он с нескрываемой злостью, – это был святой Франциск. Все мы, мой бедный Аллар, поджигаем брюхатых кошек, только, увы, не на каждого, свершившего грех, снисходит благодать. Я буду молиться за вас, Аллар.
– Ты подлая тварь, – говорит хорошенькая белокурая девушка, – я тебя ненавижу.
– А я тебя обожаю, – нежно мурлычет Жан Клуар.
– Я всю жизнь был страшно невезуч, – с грустью сообщает Уайт, потирая пальцем кончик носа, – в детстве и еще долго потом обрывал крылышки мухам и накалывал их нд булавки, а святой Франциск так меня и не навестил. Вероятно потому, что мой отец был пастором.
Хотелось бы знать, думает старая княгиня д'Юзерш, словно головку подсолнуха к солнцу направляя лорнет на Клуара, что у этого малыша в штанишках; нет! Джеймс Ротгольц категорически отметает возникшие у него сомнения, пятьдесят тысяч за штуку и ни цента больше.