Текст книги "Идет, скачет по горам"
Автор книги: Ежи Анджеевский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
– Да нет же! – тихо отвечает Франсуаза.
Тогда, выпив глоток коньяка, он продолжает:
– Увы! действительность не оправдала надежд старого художника. Молодые люди расположились в двух прекрасных удобных комнатах на первом этаже. Он с раннего утра принимался за работу, а она, обложившись книгами, занималась на террасе. После обеда они обычно вдвоем отправлялись на пляж и возвращались только к вечерней трапезе, загорелые, немного усталые, но счастливые, пахнущие морем и ветром. После обеда, если хозяин не задерживал, они деликатно удалялись к себе. Бывший король жизни ни в чем не мог их упрекнуть. Оба были вежливы и предупредительны, своего общества не навязывали, держались просто и непосредственно, но без тени панибратства. И тем не менее! тем не менее уже через несколько дней старик Антонио начал жалеть, что принял в то утро такое решение. Присутствие молодых людей очень скоро стало его тяготить. Их юный облик, как зеркало, безжалостно отражал образ его собственной старости, их взаимная любовь жестоко подчеркивала его одиночество, а пыл и настойчивость, которые проявлял в работе юноша, беспощадно обнажали творческое бессилие старца. Иногда он думал: я знаю, что обо мне говорят в мире. Говорят, что старику Антонио пришел конец и его гений принадлежит истории. Но они, неужели они думают так же? И, задавая себе этот вопрос, инстинктивно искал прибежище в давно заброшенной мастерской, ему хотелось, чтобы они слышали, что он там, и считали, что большую часть дня он посвящает работе. Такова уж человеческая натура: не перед лицом миллионов, а под взглядом другого человека она чувствует себя наиболее обнаженной. Все чаще стал он избегать общих трапез, даже иногда покидал замок, чтоб укрыться от глаз своих соглядатаев и остаться наедине с собственной опустошенностью. Однажды, когда молодые люди уже вторую неделю жили под его гостеприимным кровом, на исходе дня, то есть в ту пору, когда они обычно возвращались с пляжа, он спустился в городок, живописно раскинувшийся у подножия замка, и там, чего с ним давно не случалось, зашел в старую таверну. Мог ли он предположить, что молодым людям по дороге с моря придет в голову подобная идея? Однако, то ли по воле слепого случая, то ли согласно записанному в звездах, управляющему судьбами людского племени предназначению, те, чьего общества он хотел избежать, оказались с ним в таверне за одним столом. О, великий Антонио в тот день был не в лучшем расположении духа. Несмотря на множество горьких минут, пережитых им за минувшие три года, он не утратил гордости суверенного владыки, этакой капризной спесивости, которая, коли о себе заявляла, позволяла ему не считаться ни с кем и ни с чем. А быть может, спесь, раз уж мы употребили это слово, служила ему прикрытием, щитом, заслоняющим от ударов извне? Так или иначе, дурное настроение Антонио проявилось в особенно язвительной форме, когда в старой таверне неожиданно возник некий знакомец Алена, как вскоре выяснилось, посланец всемогущей прессы, специально отправленный из Парижа в Волльюр с целью получения у Антонио Ортиса интервью. Сей посланец державы темных махинаций был не один. Ему сопутствовала молодая девушка, но кто объяснит, что привело ее сюда именно в этот, а не в какой-либо иной час: переплетение сотни слепых случайностей или запечатленный в звездах неотвратимый рок? Старый художник один только раз остановил на ней взгляд, и ее девчоночья фигурка с покатыми плечами и словно бы слишком стройной и слабой шеей на миг вызвала в его воображении хрупкий образ какого-то экзотического цветка, вот и все, нельзя сказать, что она произвела на него большое впечатление. И он вовсе не думал об этой встрече, когда, решительно и даже, пожалуй, жестоко расправившись с парижским посланцем, покинул таверну и в одиночестве возвратился в замок. Почему же, однако, вернувшись, он сделал то, чего прежде никогда не делал? Что заставило его перед тем, как подняться к себе, заглянуть в мастерскую юного Алена? Любопытство, скука, а может быть, зависть? Наметанный глаз мастера позволил Антонио мгновенно понять, что молодой художник уже много дней ведет в этих четырех стенах ожесточенные упорные бои за картинку, которой, видимо, придает особое значение. Об этом свидетельствовало множество листов с эскизами, распяленных на мольбертах или в беспорядке валяющихся на столе и на полу, но неизменно развивающих одну и ту же тему материнства в разных композиционных вариантах – доказательство кропотливых поисков, когда художник не в результате внезапного озарения, а в трудном единоборстве с неподатливой материей пытается пробиться сквозь тьму, чтобы на самой отдаленной ее границе окончательно уяснить для себя и увидеть в полном блеске выношенный в душе образ. Однако старик Антонио, ветеран подобных сражений, оглядев слегка прищуренными глазами драматическое поле битвы, с лету понял, что Ален все еще бродит в потемках, а если и устремляется в атаку, то туда, где сумрак скорее густеет, нежели озаряется проблесками света. Нет, нет! – подумал он. – Это не то, все не то! И вдруг в нем пробудился дух бывалого воина, закаленного в тяжелейших боях и схватках: взяв лежащий на столе уголь, он пружинистым шагом подошел к мольберту с чистым белым листом картона и принялся рисовать. Работал он быстро, сразу же, с первым прикосновением к бумаге обретя свою, известную всему миру, линию, легкую и сдержанную, абсолютно послушную управляющей ею высшей силе. Ни удивления, ни радости он в тот момент не испытывал. Сражение, которое он вел, целиком его поглотило. И только закончив все и отступив на шаг, он почувствовал, что бледнеет, и сердце его на какую-то долю секунды замерло. Всегда, с юных лет, в оценке собственных успехов и начинаний он руководствовался почти безошибочной интуицией и, как судья, никогда не проявлял к себе снисходительности, ибо знал, что если в пределах человеческих возможностей есть место совершенным творениям, то приблизиться к их созданию способны лишь те, чьи корни произрастают из почвы сомнений. Трудно, разумеется, сказать, именно ли об этом или о чем-то другом размышлял старый художник, когда неожиданно для себя осознал, с какой безошибочной точностью развил мучившую Алена тему и в сколь великолепной, совершенной форме ее воплотил. Во всяком случае, уже в следующую секунду им овладела неотвязная озорная мысль. Экую отличную он, сам того не желая, отмочил шутку! Ему представилось, какую мину скорчит Ален, когда войдет в мастерскую и увидит, что произошло в его отсутствие. Однако внимание! – тут же спохватился Антонио. – Ребята могут с минуты на минуту вернуться, а если они накроют его на месте преступления, весь забавный эффект пропадет. Поэтому старик Антонио поспешно ретируется с поля боя, выскальзывает из мастерской и, отнюдь не как победитель, а скорей как проказник или воришка, тихо и осторожно притворяет за собою дверь, затем стремглав бежит наверх, прячется в своей комнате и с нетерпением ждет дальнейшего разворота событий. Увы! в течение ближайших нескольких часов ничто не предвещало, чтобы выкинутый украдкой фортель мог превратиться в общую забаву. Ален и Сюзанна в тот вечер вернулись позднее обычного. Когда они пришли, было уже темно, поэтому Антонио специально для них повсюду зажег у себя свет, тем самым как бы подавая условный знак, что, если понадобится, ребята смело могут к нему зайти. Однако они этого не сделали. Ненадолго задержавшись в столовой, оба прошли к себе, и Антонио услышал, что кто-то из них принимает в ванной комнате душ. Потом же, когда шум воды прекратился, настала тишина. Долгая, очень долгая. И тогда, по мере того, как тишина затягивалась, в сердце старого художника начали закрадываться сомнения. Ночь была очень теплая, в саду громко звенели цикады. Возможно ли, – думал Антонио, сидя в кресле перед открытым окном, – что Ален не заглянул в мастерскую перед тем, как лечь спать? Со мной, когда я работал, ни разу не случилось такого, чтоб я хоть на минутку не зашел перед сном в мастерскую. А вдруг ему показалось, что мой рисунок ничего не стоит? Нет, это исключено! Тогда, может быть, он почувствовал себя задетым или, наоборот, так потрясен, что стесняется проявить щенячий восторг? Подобные, да и разные другие мысли одолевали старика Антонио, пока, наконец, притомившись, он не задремал в кресле, но спал, вероятно, недолго и не очень крепко, ну конечно, просто забылся в чуткой полудреме, потому что сразу услышал, когда снизу, из сеней замка, донеслись отголоски какого-то движения. Антонио моментально пришел в себя. В самом деле: явственно были слышны осторожные шаги, глухой шум перетаскиваемых с места на место тяжелых предметов, но – никаких голосов. Потом кто-то открыл наружную дверь и вышел во двор. Антонио, уже минуту назад поднявшийся с кресла, погасил свет и подошел к окну, так что теперь он сразу узнал в темноте фигуру Алена. Ах, значит, ему захотелось пройтись, подышать свежим воздухом? Но почему в таком случае он не вышел на террасу, прямо в сад? Ответ не заставил себя ждать: через каких-нибудь две-три минуты Антонио понял, что Ален выводит из гаража машину. Однако и тут еще ему не пришло в голову, что молодые люди хотят уехать. Лишь когда машина с притушенными огнями подкатила к подъезду замка и оба, Ален и Сюзанна, начали молча укладывать в багажник вещи, ему все стало ясно. Что он в этот момент ощутил: недоумение, обиду? Или, быть может, в нем заговорила совесть и возникло желание сбежать вниз и удержать молодых людей? Нет, ничего подобного он не почувствовал. Скорее испытал облегчение от того, что снова остается один. Славный мальчик этот Ален, но уж очень наивный! – думал он. – Вообразил, что, убежав, спасет свою картинку? Да он никогда ее не нарисует, никогда не превратит в реальность рожденный воображением образ. Другие картинки напишет, но именно эту – никогда. А потом, когда разбуженный Пабло открыл ворота и еще некоторое время поблескивали в темноте фары, и слышен был шум мотора, затихающий в ночи, потом, когда воцарилась тишина, огромная тишина, заполненная лишь звоном цикад, старик Антонио посмотрел на часы: было уже за полночь. И тогда он подумал, что, возможно, все же ошибся, решив, что молодые люди уехали совсем. Он спустился вниз, в первой комнате только скомканная постель свидетельствовала о том, что здесь кто-то жил. Уже зная, что не ошибся, Антонио прошел в мастерскую: она была пуста, только его рисунок остался на мольберте в одиночестве, но среди опустошения будто ярче прежнего озаренный блеском совершенства. Да, – сказал вслух старый художник. И, сняв картон с мольберта, покинул обиталище своих недавних гостей и вернулся наверх, но не в свою комнату пошел, а в мастерскую. Там, с рисунком в руке, он постоял в темноте минутку, словно раздумывая, за что браться, потом зажег все до единой лампы и еще немного постоял, не шевелясь, на этот раз ослепленный светом, после чего швырнул картон на первый попавшийся стул и, отыскав альбом, принялся рисовать. О, волшебная ночь, ночь, хранящая в своих беспредельных пространствах таинственные заклятья и чары! Что же такое рисовал в ту ночь старик Антонио, над чем трудился, с чем единоборствовал? Вначале он будто вознамерился уничтожить то, что несколько часов назад сотворил, а именно: компактную и единственно возможную композицию материнства начал расчленять на первичные как бы элементы, строгий порядок превращал в хаос, поворачивал вспять естественное течение времени, и из быстрых росчерков его карандаша рождались один за другим вурдалаки с женскими лицами, вызывающими из прошлого черты разных женщин, чудища, чьи формы постепенно уподоблялись растительному орнаменту, запутанным переплетеньям стеблей, цветов и листьев, наконец и черты лиц по его воле стали искажаться, и, с исчезновением последних элементов женственности, могло сложиться впечатление, будто все плотское обречено на неизбежную гибель, а все, что имеет форму, ее теряет, и лишь грозная растительная стихия, ненасытная дрябь, торжествует победу. Потом, однако, когда процесс разрушения был довершен, старик Антонио подумал: а сейчас из элементов хаоса я сотворю гармонию и порядок. Поглядим, что из этого выйдет. Может быть, что-то занятное! И тут же под его, с помощью карандаша чудеса творящими пальцами, на очередных листах начал возникать новый хаос, повсеместное колыхание застывшей плазмы, сотрясение растительной стихии, на первый взгляд случайное, словно кто-то перетряхнул игральные кости в золотом кубке, но, так как старый кудесник, все еще не зная, чего добьется своими заклятиями, изрек: да воцарится гармония и порядок, – дух дисциплины, дарованный роду человеческому для познания всех противоречий бытия, этот животворный и одновременно губительный дух формы, поначалу внеся смятение, вскоре стал проявляться в виде смутных, зыбких пока очертаний, призывая к жизни уже не растительное, но еще не женское начало. О, ангелы! – произнес в какой-то момент Антонио, поднимаясь со стула и распрямляя спину. – И вы, нетерпеливые обитатели ада! Поднесите же к устам ваши флейты, ударьте в барабаны – мне очень нужна ваша помощь! И, справедливо решив, что сверхъестественные существа лучше избавить от лишних хлопот, подошел к окну и распахнул его настежь. Ночь еще не кончилась, сверкали звезды, а поскольку даже цикады умолкли, тишина вокруг стояла такая глубокая и вместе с тем настороженная, что казалось, весь мир, земля, небо, воздух не в сон погружены, а застыли, чутко прислушиваясь, и, затаив дыхание, сосредоточенно следят за чародейством старого художника. Скорее всего останется тайной, услышал ли в этой тишине стоящий у открытого окна Антонио музыку флейт и бой барабанов, быть может, услышал, а может, и нет, неважно, так или иначе он вскоре вернулся к прерванному занятию и трудился еще секунду, час и еще сто лет, ибо время волхования нельзя измерить обычным земным временем. Когда же секунда пролетела, час пробил и век завершился, слово, а вернее первозданный лепет, стало плотью, дрябь покорно вовлеклась в акт творения, хаос, покорясь насилию, произвел на свет форму, вот тогда, оглядев чуть прищуренными глазами рисунок, запечатленный на последнем листе, старый художник понял: что бы ни руководило нашими начинаниями – слепой ли случай или неизбежность, записанная в звездах, – ему сейчас судьба явила свое обличье, ибо женское начало, путем сложных и не совсем ясных манипуляций извлеченное из растительной плазмы, приняло девичий образ, обрело подлинную телесность, подчиняющуюся собственным законам, хотя и сохраняющую в стройности фигуры и прежде всего в изгибе шеи элементы той праматерии, которая ее породила. Да, это была она! Но какие заклинания, какая колдовская сила вызвали ее из мимолетной встречи, едва замеченную тогда и тотчас забытую! Какой путь, сама того не ведая, проделала она ночью, чтобы, оторвавшись от самой себя, покинуть бренную оболочку и раствориться в хаосе затейливого растительного орнамента, дабы из хаоса возродиться вновь! И все же эта многозначительная метаморфоза должна была – по крайней мере в определенный момент – происходить под аккомпанемент флейт и барабанов!
Старик Антонио долго приглядывался к результату столь сложного чередования причин и следствий. За окнами посерело. Он встал и погасил свет. В саду пели птицы. Он еще раз вернулся на поле ночного сражения: о том, каким оно было ожесточенным, свидетельствовали сотни листов, разбросанных на столе, на стульях и на полу. На последний лист Антонио смотреть не стал. Он знал его наизусть – ведь знание предмета или живого существа вырастает из наблюдения за его рождением и развитием. Ни усталости, ни желания спать старый мастер не ощущал. Зато ему вдруг захотелось есть. Он спустился в кухню, достал хлеб, в холодильнике нашелся овечий сыр, персики, вино. Поставив все это на стол, Антонио пододвинул табуретку и с жадностью, как сильно изголодавшийся человек, принялся за еду. Он чувствовал тепло бегущей по жилам крови и знал, что глаза его больше не мертвы. Вот он, новый день, новая жизнь, новое все! Он ел влажный белый сыр, заедал его хлебом и запивал холодным вином, розовый сок спелого персика капал на руки. Возможно, ему на мгновение припомнилось другое утро, когда он, тоже на рассвете, ел сыр, персики и пил белое вино. Когда это было? Всего две недели назад? Не может быть! С тех пор прошло сто лет. В общем, если он и вспомнил об этом утре, то так, словно оно уже исчезало в океане времени. Да будет благословенна ночь, когда старый художник Антонио Ортис с помощью чародейских штучек сотворил для себя молодую девушку по имени Франсуаза. Зарождается новый день, начинается новая жизнь, новое все.
Старикан допил свой коньяк. Он немного охрип и вынужден был откашляться.
– Вот и все, моя дорогая. Теперь тебе, как сестре Шахразады, прекрасной Дуньязаде, надлежит сказать: о, сестра моя, как красив и дивен твой рассказ! Шахразаде же следовало бы ответить: это ничто по сравнению с дивной красотой истории, которая произошла потом. Но историю эту я, увы, поведать уже не могу, потому что она стала жизнью. Как ты думаешь, Франсуаза, что в этом случае сделал бы царь? Конечно же, немедленно повелел отрубить Шахразаде голову. Только очень немногим, самым отчаянным смельчакам, дозволено безнаказанно смешивать жизнь со сказкой.
Сам же в это время думает: я собирался рассказать об Алене, а он, как ненужный дух, улетучился.
– Правда, так было? – спрашивает Франсуаза.
– Ба! – на это божественный. – В какой-то мере замок был замком, а старая таверна – старой таверной, сама знаешь. Ну а все остальное? Музыка флейт и барабанов действительно может показаться несколько подозрительной, но, если не воспринимать ее чересчур буквально, что-то в этом есть. Ну и, пожалуй, еще одна деталь подверглась небольшому искажению.
– Какая?
– Пустяк, не имеющий к тому же ничего общего ни с тобой, ни с основным сюжетом.
– У тебя сохранился этот рисунок?
– Все сохранились.
И минуту спустя, проворно перескочив на другой холмик:
– Знаешь, надо будет купить пару попугаев. Замечательные создания.
Однако Франсуазу занимает нечто другое.
– Я не думала тогда о тебе, – говорит она.
– Естественно! ведь ты меня не знала.
– Но я тебя видела.
– Где? Ах, правда! прости, Франсуаза. Похоже, мы думали каждый о своем. Тогда – это значит, в ту ночь?
– Да.
По причине замедленного рефлекса в уме божественного только сейчас возникают соответствующие ассоциации, и вторичный рефлекс, на этот раз безупречно сработавший, зажигает в его глазах злобные огоньки.
– Полагаю, – произносит он хриплым голосом и угрожающе наклоняет в сторону Франсуазы голову, – в ту ночь тебе вообще некогда было думать.
– Ох, нет! – смешавшись, говорит Франсуаза.
– Что: нет?
– Было совсем не так, как ты подумал.
На что он, по-прежнему угрожающе выставив вперед мифологическую башку:
– Откуда ты знаешь, о чем я подумал?
И в это мгновение на него вдруг накатывает усталость. Поэтому, довольно тяжело и даже неуклюже поднявшись с кресла, он произносит:
– Я говорю глупости, Франсуаза. Старею, наверное. Мне не хотелось тебя обидеть. Ты не сердишься?
– Да нет же! – отвечает она с ноткой боязливого удивления в голосе.
Он же думает: в свой срок должны все реки излиться е океан, в свой срок должны все реки… про какую фотографию говорил Джулио? не важно, мне надо отдохнуть, я спрашивает:
– Что ты наденешь?
– Не знаю, никогда в жизни не была на такой церемонии.
В ответ божественный слегка улыбается.
– Знаешь, что надо делать, когда не знаешь, что делать? Быть собою, вот и все.
И думает: какая чепуха! что это значит: быть собою? мы всегда только собой и бываем, а вслух говорит:
– Надень что-нибудь такое, в чем ты лучше всего себя чувствуешь.
– Зеленый костюм?
– Почему бы и нет? Зеленый как нельзя лучше подходит волшебным тайнам растительного мира. Надень зеленый костюм. Будешь выглядеть так, будто улизнула из рамы последнего портрета. Да, конечно, именно зеленый.
– А ты? Ведь ты не захватил темный костюм.
– Да, действительно! не захватил. Но у нас еще есть немного времени до прихода Поля, я загляну наверх, в мастерскую, и подумаю, в каком наряде мне следует появиться. Ты позволишь?
– Ну конечно же! – поспешно отвечает Франсуаза.
И вот, не без труда одолев крутые извивы стрельчатых башенных лестниц, он оказывается на последнем этаже своей оборонительной фортеции посреди слишком просторной мастерской, порога которой он не переступал очень давно: три, три с половиной, четыре года? вспоминает он, оглядывая почти чужое и, словно пеплом или пылью, прахом забвения припорошенное пространство, и думает, увидев перед собой в центре огромного помещения растянутый на мольберте холст с незаконченным портретом Ингрид:
превосходный мог получиться портрет мог а раз не получился значит не мог
И, раскорячив для устойчивости ноги, выставив вперед лысую голову, думает:
я хотел извлечь тепло из ледяного тела и поэтому не мог закончить а может я ее любил потому что она не позволяла себя завоевать глупости that even the weariest river winds somewhere off to sea почему эти стихи вертятся у меня в голове from too much love of living from hope and fear set free we thank with brief thanksgiving whatever gods may be that no life lives for ever that dead men rise up never that even the weariest river winds somewhere off to sea[12]12
Зачем с бесплодным пыломВ судьбе искать изъян?Спасибо высшим силам,Хоть отдых – не обман.В свой срок сомкнем мы веки,В свой срок уснем навеки,В свой срок должны все рекиИзлиться в океан.А.-Ч. Суинберн«Сад Прозерпины» (перев. М. Донского)
[Закрыть] на этой картинке ты наконец увидишь себя сказал я увидишь какая ты на самом деле я тебя заставлю тогда я не работал пришел лоранс понятия не имею как на моем столе оказалась библия она взяла ее и открыла не помню что она прочитала но помню что сказала может ты и скачешь по горам но я никогда не воскликну левая рука его у меня под головою а правая обнимает меня никогда я этого не скажу я был прав что посоветовал ей зеленый костюм она бы это сказала even the weariest river
И, захлестнутый потоком этих мыслей, повылазивших из разных пластов собственной мифологии, а также все плотнее окутываемый мутной пеленой сонливости, он поискал глазами козетку, которой была оснащена некогда обжитая мастерская в башне на площади Дофина, обнаружил ее на прежнем месте, стоящую углом к стене и покрытую старым выцветшим турецким ковром, добрел до этой спасительной пристани и, едва улегшись, тотчас же, словно добравшийся наконец до клочка земли матрос затонувшего корабля, заснул. А проснулся лишь, когда Карлос, предварительно несколько раз постучавшись в дверь, открыл ее и, увидев хозяина спящим, довольно громко сказал:
– Приехал мсье Аллар.
Когда же старый старикан, окончательно проснувшись и придя в себя, садится на козетке
Ален Пио едет по направлению к улице Ансьен Комеди
когда Ален Пио в третий раз просыпается посреди искусственно продлеваемой ночи, уже начинает смеркаться, он смотрит на часы: фосфоресцирующие стрелки показывают четверть седьмого, так что он вскакивает, ополаскивает над ванной лицо, торопливо одевается и выходит, чересчур сильно хлопнув дверью, на бульваре Пастера, едва ли не бегом преодолев короткий отрезок улицы Фальгьер, он немного сбавляет шаг, но все же продолжает идти очень быстро, в метро, спускаясь вниз, он вспоминает, что вчера вечером, возвращаясь с вокзала, выбросил пустой корешок билетной книжечки, поэтому вынужден вернуться наверх и встать в небольшую очередь – этот человек, должно быть, считает меня сопляком, который обиделся на невинную шутку и потому удрал ночью тайком, удрал как щенок и трус, плевать, что он обо мне думает, я его ненавижу и еду только для того, чтобы ему это сказать, – Ален покупает новую книжечку, но, сбегая по лестнице, слышит характерный шум отходящего поезда, надо ждать следующего, нетерпеливо прохаживаясь по перрону, Ален пытается вспомнить первую и единственную ночь, проведенную с Сюзанной на берегу моря в Волльюре: мы приехали в Волльюр под вечер, но еще до наступления темноты оказались на пляже с ключами от нашего домика, на побережье не было ни души, дюжина домиков на территории кемпинга пустовала, мы радовались, что будем одни, купались, когда уже почти совсем стемнело, потом ели персики, овечий сыр и пили холодное белое вино, но вот самой ночи, кроме того, что дул сильный ветер, я не помню – подходит поезд метро, а поскольку близится час пик, Ален едет в толчее – мы проехали в тот день больше пятисот километров, страшно устали, поседели от пыли, но были счастливы, нам впервые удалось довольно надолго вырваться из Парижа, денег было в обрез, но нас это не волновало, Ален! сказала Сюзанна, когда я ключом открывал дверь домика, это наш первый дом, вода оказалась теплой, и, еще пока мы плавали, смывая усталость и пыль, подул горячий порывистый ветер, если я не пересяду на Севр-Бабилоне и поеду дальше, то смогу доехать до Пигаль, хотя зачем, что мне там делать? совершенно не помню, что я подумал, увидев этот рисунок, помню только, мне хотелось, чтобы Сюзанна побыстрее ушла и оставила меня одного, я хотел быть один, потом я швырнул полотенце на пол и натянул брюки, так как вдруг понял, что не одет, и подумал: это же смешно, что я голый – на Монпарнасе толпа людей вышла, и новая толпа ввалилась на их место в вагон – ветер был горячий, помню, мы бегали по песку, держась за руки, почти в кромешной уже темноте, не помню, споткнулась Сюзанна или просто ей захотелось упасть, а это помню: мы лежали на песке, но будто посреди шумящего моря, обдуваемые горячим ветром, Нет, нет, шепнула Сюзанна, не сейчас, любимый, позже, сидя за узким деревянным столом, мы ели овечий сыр, персики и пили белое вино, оно было очень холодное, потому что стояло в холодильнике, ветер крепчал, а мы чувствовали себя ото всего защищенными, а потом, не помню, что было потом – рядом, спиной к Алену, молодой человек в дешевенькой куцей куртке, с зеленым шарфом, обмотанным вокруг шеи, читает «Франс-суар» с аршинным заголовком: Антонио Ортис открывает сегодня в Галерее Барба выставку своих картин, переломленная пополам фотография старика с молодой девушкой – почему я не помню той ночи? почему не помню своей последней счастливой ночи? первое, что вспоминается, это минута, когда я проснулся, Сюзанна лежала рядом, было почти светло, и ветер утих, я встал, осторожно, чтобы не разбудить, отодвинул ее руку, взял мольберт, ящик с красками и приготовленный с вечера холст, вынес все это наружу и пошел купаться, утро было красивейшее, одно из самых красивых, какие я в жизни видел, я был счастлив, все еще счастлив, и в голове моей даже мысли не промелькнуло, даже намека на мысль, которая бы меня предостерегла, что моему счастью может грозить опасность, что я никогда уже не сумею чувствовать себя таким счастливым и таким беззаботным в своем счастье, вода была теплая, но не настолько, чтобы не освежать, не помню, как долго я плавал и далеко ли отплыл от берега, уже Ренн, на следующей пересадка, но помню, что, когда снова подплыл к пляжу и выбрался на гладкий, только вмятинами от моих ступней кое-где испятнанный песок, я подумал, вытирая мокрое лицо мокрыми и солеными ладонями, подумал, нет, мне не вспомнить, о чем я подумал, я нагнулся, чтобы поднять плавки, но надевать их не захотелось, я отряхнул плавки от песка, пошел к нашему домику и вот тогда увидел этого проклятого человека, он стоял возле моего мольберта, в первую минуту я подумал, что это кто-нибудь из местных, он даже похож был на хозяина наших домиков на берегу, чуть пониже среднего роста, совсем почти лысый, с изрезанным глубокими морщинами и темным от загара лицом, на нем были линялые голубые брюки из парусины и просторный коричневый свитер, это я очень хорошо помню, и сандалии на босу ногу, мне даже в голову не пришло, когда я его увидел с расстояния примерно шагов в десять, что это может быть он, я совершенно забыл, что он уже много лет живет в Волльюре, и сообразил это только, когда подошел ближе и он, разглядывая меня своими темными, чуть прищуренными глазами, отчего лицо его немного напоминало ехидную физиономию старого сатира, произнес неприятным, по-стариковски хриплым голосом: доброе утро, молодой человек, эти орудия труда, догадываюсь, принадлежат вам? – простите, вы выходите? слышит Ален за спиной раздраженный женский голос, машинально выходит из вагона и в густой толпе идет на пересадку – кажется, в тот момент я смутился и покраснел как мальчишка, мне было неловко стоять перед ним голым, но вместе с тем я подумал, что совсем уж глупо надевать сейчас плавки, и потому только сказал, стараясь, чтоб это прозвучало как можно непринужденнее: простите за мой наряд, но я не предполагал в такую рань кого бы то ни было встретить, тем более вас, рн нисколько не удивился, что я его узнал, думаю, по-настоящему он был бы изумлен, если б оказалось, что я понятия не имею, кто он такой, – Ален идет в толпе по длинному туннелю Севр-Бабилона, у стены слепой играет на аккордеоне – вам нечего извиняться, сказал он, в вашем возрасте нагота еще достоинство, а потом спросил, кто я и откуда, я ответил, Ах, так это вы! сказал он, я видел ваши картинки в Галерее Барба, он еще сильней прищурил темные глаза старого сатира, во время войны, мальчишкой, я рисовал таких сатиров в различнейших вариантах, мне было десять лет, когда однажды, в сорок четвертом, осенью, я удрал с уроков и пошел на выставку Ортиса, это была его первая с довоенных времен выставка, почти ничего от нее память не сохранила, но одну огромную картину, изображавшую нашествие сатиров, я помню так хорошо, словно эту ораву косматых чудищ, вытаптывающих плодородные виноградники, видел вчера, Ну конечно, сказал он, это было в ноябре пятьдесят седьмого, он не мог не заметить восхищенного изумления в моем взгляде, Правильно? торжествующе выкрикнул он, Господи, как я был наивен и глуп, мне казалось, я стою перед Богом, чье всевидящее око из тысячи холстов и фамилий сумело выделить и запомнить меня и мои работы, он сказал: в первом зале, с левой стороны, третий холст, если считать от входа, висела одна ваша картинка, которая особенно мне понравилась, «Игра в войну», сказал я, сам я тоже любил эту картину, это было мое детство, я расставлял на кухонном столе оловянных солдатиков, и однажды, когда их расставил, внезапный сквозняк всех раскидал, я смотрел на этот разор, не очень горюя, скорее растерянно и удивленно, он сказал: мне понравилось, что на стол у вас падает рассеянный кухонный свет, в этом было что-то подлинное, я еще подумал, быть может, вы догадываетесь, что заниматься живописью имеет смысл только тогда, когда без этого не выдержать, вы здесь один? Нет, сказал я, и мне ужасно захотелось, чтобы Сюзанна могла с ним познакомиться, – итак, Ален опять едет в переполненном вагоне метро – Мабийон, Одеон, у Одеона мне выходить, без четверти семь, если не пойду, никогда себе не прощу, что струсил, я должен ему сказать, что его ненавижу, он спросил, с кем я, с приятелем или подружкой, Второе, ответил я, мы будем счастливы, если вы не откажетесь с нами позавтракать, Давно приехали? спросил он, Вчера, сказал я, Надолго? Смотря на сколько хватит денег, хотелось бы побыть подольше, я отлично помню, что он уже больше не щурился и поэтому я смог разглядеть, что его темные и блестящие глаза южанина по-прежнему очень красивы, несмотря даже на налет усталости, почти такие, как на юношеских фотографиях, я надел штаны и, стоя перед этим рисунком, думал, что он мгновенно, забавы ради, сделал то, над чем я впустую бился больше двух недель, до того, когда я стоял под душем, меня позвала Сюзанна, Иду, Сюзанна! крикнул я в ответ, она сказала: ох, Ален, это прекрасно, Что? спросил я, Этот рисунок, сказала она, не помню уже, сразу ли до моего сознания дошло, откуда он взялся, зато помню, что минуту спустя я сказал: уйди, и помню, что услышал собственный голос, точно он не мой был, а чужой, и понял, что уже никогда у нас с ней не будет так, как было до сих пор, понял, что я уже не смогу ее любить так, как до сих пор любил, – поезд метро как раз остановился на станции Мабийон, и Алену, который буквально в последний момент решил выйти здесь, а не у Одеона, приходится сделать несколько энергичных движений, чтобы протиснуться к дверям, которые почти тут же за ним захлопываются, с минуту Ален стоит на перроне, его огибают спешащие к выходу люди, а он думает: талант происходит от греческого слова talanton, есть в Евангелии что-то насчет зарытых талантов, вроде: кто имеет, тому будет добавлено, а у кого нет, у того отнимется, он смотрит на часы, без двенадцати семь, и медленно направляется к выходу, а, подымаясь по лестнице, слышит Сюзанну, которая говорит срывающимся голосом: ох, Ален, нельзя, чтоб мы так расстались, должна же я знать, что произошло, ты не можешь так взять и уйти, и тогда Ален останавливается на лестнице, потому что, измученный долгим сидением за рулем, измученный молчанием, измученный всем, съезжает на край шоссе и глушит мотор, уже светает и первые цикады стрекочут между платанов, он выходит из машины, чтобы размять кости, и, не глядя на Сюзанну, вдруг говорит: мне очень жаль, Сюзанна, но мы должны расстаться, это было на пустом шоссе не доезжая Лиможа, да, потом на вокзале в Лиможе мы завтракали, О Господи, говорит Сюзанна, ничего не понимаю, что случилось, умоляю тебя, скажи, что случилось? Ничего не случилось, сказал я и спустился с насыпи, так как внизу вдоль шоссе бежал маленький ручеек, я хотел вымыть руки, трава была холодная и влажная от росы, у меня ныла спина и запястья одеревенели, присев в траве на корточки, я опустил руки в холодную воду, потом ополоснул лицо, а потом, когда вернулся, она сказала: я ничего не понимаю, Ален, ты больше меня не любишь? Нет, сказал я, не люблю, и тогда она воскликнула: ох, Ален, нельзя, чтоб мы так расстались, должна же я знать, что произошло, ты не можешь так уйти, Ничего не произошло, сказал я, и нечего тут понимать, нам было хорошо друг с другом, но дальше мы не можем быть вместе, я не люблю тебя, вот и все – и Ален торопливо покидает обочину шоссе возле Лиможа, перемахивая через две ступеньки, поднимается по лестнице к выходу из метро, машинально направляется вниз по бульвару Сен-Жермен, но поворачивает обратно, пересекает пустую в этот момент улицу дю Фур и когда, все еще без определенной цели, собирается перейти на другую сторону бульвара, слышит за спиной взволнованный девичий голос: смотри, Жан Клуар, Ален непроизвольно поднимает голову: действительно, в красном «альфа-ромео», который среди других машин тормозит на светофоре вблизи тротуара, сидит Клуар, на мгновение их взгляды встречаются, Ален равнодушно отворачивается, переходит мостовую, но одновременно сидит в кино на площади Сен-Сюльпис и ощущает своим плечом тепло плеча Сюзанны, это было, думает он, в тот самый день, когда Венсан нас познакомил, потом, после кино, мы ужинали в маленьком ресторанчике на Бонапарта, а потом, когда оттуда вышли и свернули к Сене, Сюзанна сказала: пошли обратно, Куда? спросил я, К тебе, ответила она – и внезапно, опять посмотрев на часы, на которых уже без восьми семь, Ален решает, что не пойдет на вернисаж, но, поскольку он еще не освоился с этим решением и понятия не имеет, куда себя девать, останавливается перед витриной книжного магазина, тупо смотрит на большую фотографию Уильяма Уайта, а затем дольше, чем если б это ему было действительно интересно, задерживается взглядом на заглавиях разложенных вокруг фотографии книг: «Бурлящие льды», читает он, «Сусанна и старцы», «Когда шакалы чуют падаль», «Агония», «Квинтет для двух женщин, юноши, мужчины и гитары», глупо, думает он, хотя могло бы вполне быть и «Трио для девушки, юноши и старца», и уже собирается войти внутрь, чтобы взглянуть на последние новинки, когда кто-то сзади трогает его за плечо, Ален чувствует, что бледнеет, Не может быть, думает он и, обернувшись, видит, что рядом стоит Бернар Венсан, Ах, это ты! произносит он с облегчением, что слышно? Ничего, все по-старому, отвечает Венсан, а у тебя? Тоже, говорит Ален и смотрит на часы, Ты торопишься? спрашивает Венсан, Да, отвечает Ален, хочу заскочить на вернисаж Ортиса, Я сегодня видел Сюзанну, говорит Венсан, на что Ален, чувствуя, что снова бледнеет: зашел бы как-нибудь, и быстро отходит, идет вниз по бульвару, минует переполненную и шумную террасу «Рюмери Мартиникез» и, несмотря на запруженный в этом месте людьми тротуар, не сбавляет шага, так как ему кажется, что Венсан хочет его догнать, а он предпочитает уклониться от продолжения разговора и поэтому быстро идет вперед, как человек, который очень спешит, но минуту спустя вдруг останавливается и поворачивает назад, однако ни по пути, ни возле книжной лавки не находит Бернара и опять поворачивает, и снова идет вниз по бульвару, а одновременно выходит из мастерской на залитую солнцем террасу, щурит ослепленные ярким светом глаза, Сюзанна в купальном костюме читает в шезлонге, Что ты читаешь? спросил я, «Миф вечного возвращения» Элиаде, говорит Сюзанна, снимая темные очки, очень интересно, Тебе не жарко? спросил я, О нет! рассмеялась она, мне никогда не бывает жарко, потом, помню, я сказал: я все еще в дебрях, Не получается? спросила она, Почему, получается, сказал я, но я все еще в дебрях, а потом добавил: Сюзанна, это должна быть моя лучшая картина, тогда, подняв ко мне лицо, она сказала: поцелуй меня, и когда я наклонился к ней, прошептала: хочу, чтобы уже была ночь, и в этот момент, приближаясь к углу улицы Сены, Ален замечает гетевскую фигуру Пьера Лоранса, стремясь избежать встречи, он сворачивает в гомонливую улицу Сены и, прямо из гущи людей, толпящихся на тротуаре перед прилавками со всяческой снедью, входит в комнату, в их с Сюзанной общую комнату в Волльюре, но, войдя, останавливается на пороге и отворачивает голову к окну, настежь распахнутому в ночь, озаренную ржавым светом луны, он отворачивает голову к окну, чтобы не видеть обнаженного тела Сюзанны, Иди, сказала она, я думал: нужно сразу сказать ей, что мы должны сейчас же уехать и должны расстаться, но молчал, потому что не знал, как это сказать, я молчал и смотрел в ночь, озаренную ржавым светом луны, тогда Сюзанна спросила: ты работал? Да, ответил я и снова услышал собственный голос, точно он не мой был, а чужой, я хотел сказать, что мы должны сейчас же уехать и должны расстаться, но и тут не сказал, а вместо этого подошел к тахте, она лежала с закрытыми глазами, вытянув руки вдоль тела, я знал, что уже не смогу ее любить и что между нами все кончено, но хотел ее и, когда она шепнула: иди! нагнулся, чтобы погасить свет в изголовье, хотя никогда этого не делал, но теперь вынужден был сделать, так как боялся, что она может открыть глаза, а мне не хотелось, чтобы она увидела меня голым, поэтому я погасил свет и только тогда, впотьмах, снял брюки и, обнаженный, стоял в темноте и, помню, думал, что пока я ее любил, он у меня сразу никогда не вставал, Простите, машинально говорит Ален, сообразив, что толкнул какую-то женщину, и, продолжая идти дальше по улице Сены, пытается вспомнить, что сказала Сюзанна, когда он сказал, что они должны сейчас же уехать; это продолжалось дольше, чем всегда, мне хотелось, чтобы скорей уже было все, но я ничего не мог сделать и ненавидел ее за то, что это длится так долго, ненавидел ее за то, что она доставляет мне удовольствие, что это так долго продолжается, потом я сразу встал, я встал сразу же, как тогда, когда впервые пошел с проституткой в гостиницу, не зажигая света, я нашарил в темноте брюки и зашел в ванную, помылся над умывальником, но ни разу не взглянул на себя в зеркало, мне не хотелось видеть свое лицо, я надел брюки, потом рубашку, которую раньше оставил в ванной, вернулся в комнату и тогда сказал: вставай, конец каникулам, мы должны сейчас же отсюда уехать, эти слова я произнес совершенно естественным голосом, мне ни на секунду не померещилось, что это не мой голос, вот тогда она, кажется, сказала: как это – прямо сейчас? а может, и не так сказала, а по-другому – и вдруг, свернув на улицу Бюси и увидев, что из ближайшего бистро выходит знакомый художник Генрик Милыитейн в сопровождении рослого блондина, Ален почти с полной уверенностью ощущает, что Сюзанна находится где-то рядом, он смотрит на часы: три минуты восьмого, однако подавляет в себе нетерпеливое желание поторопиться и только после того, как Мильштейн со своим спутником скрываются за углом улицы Ансьен Комеди, бежит туда, но на углу, уже у самой кромки тротуара, собравшись перейти на другую сторону, чтобы смешаться с толпой сгрудившихся там прохожих, вынужден остановиться, поскольку мимо как раз проезжает черный «мерседес», и Ален чувствует, что бледнеет, разглядев в нем физиономию Ортиса, на какую-то долю секунды ему становится жалко, что он опоздал и не будет первым, кого увидит Ортис, выходя из машины, и не сможет подойти к нему и сказать: я вас ненавижу, тем временем «мерседес» скрывается за установленным неподалеку от тротуара телевизионным автобусом, и Ален Пио переходит на другую сторону, но уже без прежней уверенности, что среди толпящихся вокруг зевак может оказаться Сюзанна, не хочу ее видеть, думает он, между нами все кончено, и, когда он об этом думает – на противоположной стороне улицы, на глазах у толпы любопытных, при активном участии хора фоторепортеров