Текст книги "Земля, до восстребования Том 2"
Автор книги: Евгений Воробьев
Жанры:
Шпионские детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Еще Яков Никитич знал, что сводный рабочий полк после парада уйдет на фронт, так бывало и в годы гражданской войны. И одна из верных примет того, что путь с Красной площади лежал не в казарму, а на позиции, заплечные солдатские мешки; их приказано взять всем ополченцам.
Якову Никитичу очень хотелось пойти на Красную площадь.
Он знал, что парад будет принимать Буденный, что с речью выступит Сталин.
Но перед тем, в ясный морозный день 5 ноября, где–то на дальних подступах к Москве разыгрался воздушный бой, и тягач приволок к ним в цех «ястребок», искореженный осколками. Летчики не уходили с завода, помогали ремонтировать машину, счет шел буквально на часы.
Яков Никитич горестно вздохнул и отказался от билета на Красную площадь.
Утро и весь праздничный день Старостин клал заплаты на крылья и фюзеляж, возвращал к жизни омертвленный «ястребок». Парад давно закончился, замолкла радиопередача, а старик все еще колдовал, мудрил, мастерил.
К вечеру «ястребок» расправил крылья. Яков Никитич мог бы теперь уйти домой, на Бакунинскую улицу, но не тянуло в остуженные комнаты, в одиночество, и он остался в цехе. Работницы варили общественную кашу из подгоревших зерен пшеницы (бомба угодила в соседний элеватор), а летчики, помогавшие при ремонте, пожертвовали для нужд цеховой общественности флягу со спиртом.
Война разбросала самых близких Старостину людей. Дочь Рая с детьми недавно эвакуировалась. Надежда Дмитриевна и Таня Маневич где–то в Ставрополе. И давным–давно нет никаких известий о Леве.
Жив ли он, знает ли о трагических событиях этого года, представляет ли себе, как выглядит прифронтовая Москва – затемненная, продрогшая на ледяных ветрах ранней зимы, давно не слышавшая детских голосов и звонкого смеха, подтянутая, настороженная, одетая в солдатскую шинель, готовая к смертному бою?
101
Когда ртутный столбик подымается выше цифры 40, каждый добавочный градус ощущается во всей своей знойной и беспощадной силе.
Будто все тоньше становятся подошвы, которыми ступаешь по раскаленным камням. Все чаще ищешь взглядом облачко в бледно–голубом небе, выцветшем от жестокого зноя. Но увы, облачка в стороне от солнца, и на спасительную тень рассчитывать нечего. Страшно подумать, что солнце еще не поднялось в самый зенит, что еще сильнее раскалятся на солнцепеке донельзя раскаленные камни.
Давно изобретены вентиляторы, холодильники, где рождаются маленькие кусочки льда; термосы, где сохраняется холодный чай или подсоленная вода; крутящиеся под потолком пропеллеры, называемые «фен». Ведь есть же такие счастливцы, которым доступна милосердная прохлада, которые могут сидеть под тентом, под навесом или лечь спать, завернувшись в мокрую простыню.
Но все эти изобретения не для Санто–Стефано. Каторжникам здесь остается лишь мечтать о холодке, о тени, о том, чтобы утолить жажду. Они вправе лишь завязать голову платком пониже полосатого берета, чтобы пот, стекая с головы, смачивал затылок, чтобы платок оставался влажным, а значит, сохранял способность к охлаждению, и чтобы платок при этом закрывал уши, иначе просачивается знойный воздух.
В огнедышащие дни июня, июля, августа у каторжан случались солнечные удары, сердечные приступы. И тюремная администрация разрешила: раз в неделю прогулка заменяется купанием. Водили только тех, чье поведение не вызывало замечаний. На купание отводился час.
Самой удобной для купания была бухточка в юго–восточной части острова, где в море выдается небольшой скалистый мыс Портичолло. Высокие скалы ограждают бухточку с трех сторон. Несколько стражников занимали посты наверху, а две лодки стерегли четвертую сторону, никто не смел выплывать из бухточки.
Каторжники не знали большего наслаждения, чем купание в море. По крутой–крутой тропинке, по скользким уступам, цепляясь за кусты вереска, за стволы агав, за жесткую траву, умеющую расти в расщелинах скал, группа в сорок – пятьдесят человек спускалась к воде. Раздевались, оставляли свою пронумерованную одежду на прибрежных камнях и бросались в воду…
Сегодня дул сирокко, этот ветер домчался сюда от берегов Африки, он поджарен в огромной духовке – Сахаре. Сегодня весь остров на знойном сквозняке, но море при этом остается спокойным; голубая вода будто отполирована. Сирокко дул поверху, дул, не зная угомону. Уж лучше бездыханный неподвижный воздух, чем этот обжигающий зноем душный ветер.
Иные порывы горячего ветра очень сильны, приходится напрягать веки, чтобы глаза оставались открытыми. И больно бьют песчинки, мелкие камешки будто по лицу трут наждачной бумагой.
Искривленное ветрами оливковое деревцо, растущее на верхушке скалы, клонилось из стороны в сторону, встряхивало ветки, показывая то ярко–зеленую свою листву, то ее матово–серебристую изнанку. Кактусы на верхнем плато высажены тесными шеренгами и служат ветрозащитной полосой. Их крупные, мясистые, колючие листья – как бесчисленные ладони, подставленные ветру.
На этих островах порывами ветра сшибает и цвет и созревшие фрукты, выживают здесь только деревья с жесткими листьями и кактусы.
«Вот бы где установить ветряные двигатели, те самые, которые я продавал когда–то по поручению Вильгельма Теуберта! При такой погодке, как здесь, ветряной двигатель – вечный двигатель».
Только сейчас Этьен впервые подумал, что соседний остров очень точно назван Вентотене, что дословно означает «держащий ветер».
Как всегда, Этьен вышел из воды раньше других, потому что подъем в гору при одышке осилить труднее. Он делает несколько длительных остановок, стоя где–нибудь на каменном приступке, на узеньком карнизе, на крохотной площадке, любуясь морем, наблюдая за купальщиками, следя за двумя сторожевыми лодками, как бы запирающими на два замка выход из бухточки.
Камни, лежащие у берега в синей воде, совсем белые, а над камнями вода более светлого тона, чем вокруг, – как разбавленные синие чернила.
Обидно, что ему приходится заканчивать купание раньше других, но есть своя прелесть в таком уединении. Можно декламировать русские стихи, петь вполголоса русские песни, говорить по–русски – никто не подслушивает. И он декламировал без особого разбора, подряд, стихи, которые помнил наизусть. На пустынной скале звучала странная поэма, где Пушкина сменяли Есенин, Блок, Некрасов, и все они снова уступали Пушкину. Он упивался волшебными созвучиями, пытаясь возместить этой жадной, сумбурной декламацией долговечную немоту свою, мучительную разлуку с родным языком. Снова, как на берегу Неаполитанского залива, охваченного штормом, он твердил: Я помню море пред грозою. Как я завидовал волнам… Но окончание строфы померкло в памяти…
Он пел сумасбродные попурри из советских песен. Но от тайги до британских морей Армия Красная всех сильней… Пускай же Красная сжимает властно… Пускай пожар кругом, пожар кругом… Стоим на страже всегда, всегда… Ты, конек вороной, передай, дорогой, что я честно погиб за рабочих… Никто пути пройденного у нас не отберет… Сотня юных бойцов из буденновских войск на разведку в поля поскакала…
«Давным–давно все бойцы вернулись к своим, только я один задержался в разведке на шесть лет…»
Отсюда, с верхней площадки, видны очертания соседнего острова Искья, где–то за ним лежит Капри.
Но эти близкие острова, в сущности, не ближе Млечного Пути…
А каким образом каторжник Беппо оказался еще выше на скале, на самой верхотуре? Или Беппо сегодня вовсе не купался, или вылез из воды раньше? Нет, не мог он так быстро взобраться наверх!
Беппо подошел к самому краю скалы, будто хотел оттуда взглянуть на камни, которые голубая вода лениво прополаскивает у берега.
Замечательный пловец и ныряльщик, он не раз совершал прыжки с высоты в двадцать метров. А сегодня забрался на скалу, нависавшую с противоположной стороны бухты, и, кажется, собирается прыгнуть с высоты метров в тридцать.
Однако зачем у него в руках полотенце, почему так долго возится, зачем подносит руки ко рту?
Но вот Беппо прыгнул и, не успев взмахнуть руками, камнем полетел в воду.
Этьен посмотрел вниз. Где же Беппо, почему он не показывается из воды? Почему до сих пор не вынырнул?
Истошные крики стражников, тревожные возгласы купальщиков. Кричат все громче.
Одна из двух сторожевых лодок и несколько купальщиков поплыли к тому месту, где в воду канул Беппо. Уже и зыбкие круги на воде стали едва заметны, размыло пену, рожденную всплеском упавшего тела. Один за другим исчезали в воде ныряльщики и показывались вновь – безуспешно!..
Только через три дня тело утопленника прибило к белым камням. Бедняга Беппо, он решился нырнуть, но не собирался вынырнуть. Как выяснилось, отправляясь на купанье, он обвязался под курткой полотенцем. А перед тем как спрыгнуть со скалы, связал себе тем полотенцем руки и уже со связанными руками неловко перекрестился…
Многие в эргастоло знали историю Беппо. Он отбывал бессрочную каторгу за убийство, совершенное непреднамеренно. Ему исполнилось традцать шесть лет, но он выглядел намного моложе – молодцеватый, ловкий, сильный. Беппо работал в саду, на огородах подрядчика Верде, а затем стал прислуживать в доме капо диретторе, потому что отличался опрятностью, вежливостью. Капо диретторе Руссо, пожилой болезненный человек, дослуживал до пенсии; на памяти Марьяни это был самый приличный начальник. Только капо диретторе разрешалось жить на острове с семьей; у Руссо жена и две дочери. Синьора Руссо была намного моложе мужа, ее красивое лицо еще не успело увянуть. Она стала заботиться о Джузеппе, и пришла минута, когда слуга стал для нее Беппино. Но тут разразилось несчастье – Руссо умер от разрыва сердца за обеденным столом. Из Рима прислали другого начальника, а Беппо вернули в камеру. Он умолял дать ему какую–нибудь работу и наконец упросил послать на огород, чтобы хоть урывками, тайно видеться с вдовой Руссо. Многие в эргастало сочувствовали влюбленным и охраняли их тайну.
Беппо отправлялся на огород рано утром, к обеду возвращался в тюрьму. Перед обедом огородников торопливо обыскивали – нет ли ножа? Если же стражник нащупывал в кармане несколько стручков фасоли или луковицу, он закрывал на это глаза.
Лишь надзиратель Кактус, краснощекий верзила с мелкими гнилыми зубами, тщательно обыскивал ловкими, понаторевшими в этом деле руками. И надо же было, чтобы именно к нему в лапы попал Беппо, когда припрятал для соседа две луковицы финоккио!
Кактус со злорадством вытащил две луковицы. Беппо стоял с лицом, на котором окаменело страдание.
Кактус сочинил донос, и Беппо лишился работы на огороде.
Теперь он не сможет увидеться со своей возлюбленной до ее отъезда. Значит, их ждет вечная разлука? Синьора Руссо под всякими предлогами оттягивала отъезд с острова, но Беппо из тюрьмы не выпускали.
Участливые люди сказали Кактусу, что Беппо сходит с ума от тоски.
– Сходит с ума? Чем скорее, тем лучше! Меньше будет думать о своей потаскухе…
Сердце Кактуса давно обросло колючками.
В тот вечер Этьен сказал Марьяни:
– Мне жаль Беппино, но я завидую ему.
– Это сказано под влиянием минуты. Я вам не верю! Я не верю потому, что убежден – ваша жизнь нужна очень многим. Хотя от меня вы это скрываете.
Этьен пожал руку Марьяни и ничего не ответил.
В те дни на полях России шла жестокая битва, и тем сильнее Этьен страдал от своего бездействия. Он теперь спокойнее относился к такому понятию, как «бессрочная каторга», потому что понимал – вся его судьба отныне связана с ходом и исходом войны. А вынужденная беспомощность лишь увеличивала меру его мучений. Он не мог и не хотел отъединять свою жизнь от судьбы своей Родины и своей армии. Он так страдал, держа в руках иллюстрированные воскресные газеты, узнавая о дальнейшем продвижении на восток полчищ Гитлера и Муссолини, что разучился смеяться; живя впроголодь, лишился аппетита; его измучила неотвязная бессонница.
И вот настала минута, когда он остался без душевных сил, вслух позавидовал бедняге Беппо, выслушал строгую, справедливую отповедь Марьяни и мысленно поблагодарил друга.
– Лучше подумаем, как отомстить Кактусу, – предложил Марьяни.
Они посоветовались с надежным парнем Поластро и вынесли Кактусу приговор: когда каторжников в следующий раз поведут купаться, Кактуса столкнут со скалы в пропасть. Разве не мог он поскользнуться на камне, отшлифованном ветрами?
Но Кактус почуял недоброе, потому что вдруг притворно охромел и из тюрьмы никуда не выходил.
Никто не прощал подлеца, хотя уже давно уехала с острова красивая печальная вдова с дочерьми, уже давно на тюремном кладбище покоился под своим каторжным номером ее возлюбленный. Беппо похоронили с руками, связанными полотенцем, как с вечными наручниками.
Беппо был родом из Венеции, и, может быть, поэтому Этьену вспомнилась последняя поездка туда. Гондольер привез его на небольшой остров, куда сами итальянцы ездят редко, а туристы непременно читают надпись на воротах кладбищенской ограды: «Кто вы есть – мы были, кто мы суть – вы будете. Мы были такими, как вы, вы будете такими, как мы».
102
Есть в тюрьме своя граница, за которой заключение переходит в медленную казнь.
Наступили дни, когда узником Чинкванто Чинкве овладело полное безразличие, когда равнодушие к жизни, а вернее сказать – к смерти, стало его обычным состоянием. Уже не волновал вопрос, сколько он еще протянет год, месяц или день. Все стало для него безразлично, даже – где и как умереть: то ли в камере при свете фонаря, на глазах врача и капеллана Аньелло, то ли ночью, в черном одиночестве. Иногда ему казалось, что жизнь потухла, а в его теле теплится лишь отражение жизни – она воспроизводится по памяти или по книгам, которые Чинкванто Чинкве берет в тюремной библиотеке у капеллана, или по воспоминаниям других заключенных, чаще всего Марьяни.
Его собственные воспоминания становились все более шаткими, смутными, обрывочными.
Кому нужна постылая, оскорбительная, бесполезная жизнь? Ему такая жизнь ни к чему.
На днях в разговоре с Марьяни вспомнилось старое философское изречение, слышанное на воле и прозвучавшее тогда как острота:
– Что такое жизнь? В сущности, жизнь – ожидание смерти. Помните, Марьяни? Когда ваш Данте увидел в сумрачном лесу молчаливого Вергилия и попросил о спасении, тот ответил: «Не человек; я был им…»
Когда Этьена привезли на Санто–Стефано, он не видел никакой разницы между приговором на двенадцать, на тридцать лет и пожизненным заключением, потому что и то и другое воспринимал как разлуку с жизнью. А оказывается, есть разница, и весьма существенная! На сидящих бессрочно никакая амнистия не распространяется, и, только отсидев двадцать лет на каторге, можно подавать прошение о помиловании, а раньше и прошения такого не примут. Мысль о вечной каторге могла привести к сумасшествию, если бы Этьен не вселил в себя надежду на будущее. Но неутешительные вести с Восточного фронта летом 1942 года омрачали его надежду. Покинет ли он когда–нибудь стены, полонившие его? Расстанется ли с темнотой, обступающей его со всех сторон после захода солнца? Ни свечи, ни коптилок. Даже не верится, что у него вызывала раздражение электрическая лампочка в шесть свечей, не угасавшая в Кастельфранко.
Когда–то старший брат рассказывал про узника Шлиссельбурга, польского повстанца. Он просидел там в Светличной башне, забытый богом и людьми, без малого пятьдесят лет и потерял счет годам, а не только месяцам и дням. Ну, а если Чинкванто Чинкве еще помнит, какой сейчас год после рождества Христова, – разве это свидетельствует о том, что он человек, а не ходячий труп под номером, тень прошлого? День за днем в глухой нежити…
Капеллан Аньелло рассказывал, что каторжники Санто–Стефано до 1895 года волочили на ноге ядро, весившее, не считая цепи, пять килограммов. С каждым годом каторги цепь, которой ядро было приковано к ноге, укорачивалась на одно звено. Каждый год – звено, год – звено, год звено…
«Он хоть видел, что срок уменьшается, – подумал Этьен о своем далеком предшественнике, который, может, сидел в этой камере. – Да, цепь становилась легче. Но и сил с каждым годом оставалось меньше! Силы уходили быстрее, чем укорачивалась цепь, так что облегчения каторжное правило не приносило…»
На каком звене замкнется его жизнь, какое звено в цепи его несчастий и бед станет могильным?
Почему его сослали именно сюда, на этот «остров дьявола»? Никто из фашистских главарей никогда не был на Санто–Стефано. Это место известно им только потому, что считается самым тяжелым для жизни.
Рассудком он понимал, что безразличие – паралич души, смерть заживо, и если примириться с равнодушием, бездействием мысли и чувств, настанет такой момент, когда они атрофируются вовсе. И если вдруг придет свобода, он встретит ее погасшим взглядом, высохшей до дна душой, растраченной без остатка надеждой, склерозом памяти, амортизацией сердца, забвением любви…
Прежде юмор помогал ему переносить страдания и невзгоды.
Неужто лишился чувства юмора? Утратил склонность к иронии?
Он стал мрачен, его психика не подчинялась самоконтролю.
У него испортилось настроение, когда он заметил, как сильно обветшала его тюремная одежда, особенно куртка – на воротнике, на обшлагах, возле петель, на локтях. Потом куртку заменили новой, но пришло ощущение, что он стареет еще быстрее каторжного одеяния.
Когда–то у него, как у большинства людей, существовало еще и «галантерейное» отношение к своему собственному телу. Он помнил, что ботинки носил 42–го размера, воротнички рубах 41–го, костюм – размер 52 (3–й рост), галоши – номер 11, перчатки – девять с половиной, и так далее. Но все это давным–давно не играет никакой роли.
Важен только вес собственного тела, а вес идет на убыль.
Сам он идет на убыль, жизнь становится короче, а воспоминания при этом делаются все длиннее. Он шагает, шагает по своей камере, как бы пытаясь шагами измерить воспоминания, и все новые подробности подбирает за собой память. Казалось бы, годы тюрьмы, каторги должны были заслонить дни следствия, суд, пребывание в «Реджина чели», но первые месяцы по–прежнему не тускнеют в памяти, они – как переход в загробную жизнь.
Все вокруг так безнадежно, удручающе. Как набраться мужества и прожить еще один день?
Пришел день отчаяния, когда Чинкванто Чинкве отказался выйти на прогулку.
С Восточного фронта продолжали поступать невеселые новости, в фронтовых сводках мелькали названия городов в предгорьях Кавказа, в Поволжье, и каждый сданный гитлеровцам город увеличивал срок его бессрочной каторги.
103
В то утро он лежал в тупом отчаянии. Но тут произошло событие, которое потрясло всю тюрьму и привело узника Чинкванто Чинкве в состояние крайнего возбуждения.
Топали сапожищами стражники, звал кого–то на помощь дежурный надзиратель, кто–то кого–то послал за врачом, затем послышался голос самого капо диретторе.
В первом этаже, под камерой Лючетти, нашли мертвым заключенного номер 42, иначе говоря – Куаранта Дуэ. Родом он из Триеста, по национальности не то македонец, не то хорват, не то цыган, а присужден к бессрочной каторге за убийство. Переправлял контрабандой через границу краденых лошадей, пограничники пытались его задержать, и в перестрелке он застрелил троих.
Подошли минуты утренней уборки. Каждый выливал свою парашу в зловонную бочку, которую проносили по коридору.
Дежурные каторжники дошли до камеры, где сидел Куаранта Дуэ, открыли со стуком первую дверь. Он не откликнулся. Открыли дверь–решетку и крикнули:
– Эй, Куаранта Дуэ! Парашу!
Каторжники держали бочку за длинные ручки. Ну что он там замешкался? Раздраженный надзиратель вошел в камеру. Куаранта Дуэ лежит. Подошел к койке – тот мертв. Надзиратель снял шапку, вышел, запер дверь камеры и побежал к начальству. Пришли капо гвардиа, капеллан, тюремный врач.
– А на вид был такой здоровый парень этот самый Куаранта Дуэ, удивлялся врач.
Куаранта Дуэ лежал на боку, отвернувшись к стене. Врач приблизился к койке, положил руку на лоб – холодный. Но фельдшер, прибежавший вслед за врачом, отбросил одеяло…
Чучело!!!
Туловище сооружено из одежды и всякого тряпья. Голова искусно вылеплена из хлебного мякиша, наклеен парик, а лицо раскрашено.
В тюрьме и на всем острове подняли тревогу. Обыски, облавы. Прочесывали кустарник, заглядывали в расщелины скал – Куаранта Дуэ как в воду канул. Неужели уплыл? Погода сегодня не благоприятствовала пловцу, море неспокойное.
Куаранта Дуэ каким–то фантастическим образом убежал из тюрьмы, добрался до сарайчика, где подрядчик Верде держит лодку, бросил там свою одежду, сбил замок с цепи, но лодкой не воспользовался. Следы беглеца уводили из сарайчика на верхнее плато, на огороды, оттуда снова вели вниз, к берегу, и там пропадали.
Никто не помнил, чтобы из дьявольской дыры Санто–Стефано кто–нибудь убежал. Пощечина самому министру юстиции, в ведении которого находятся все тюрьмы! Возникает вопрос – на своем ли месте министр?
С Вентотене прибыл со своими стражниками начальник охраны Суппа. Из Неаполя прислали опытных сыщиков и проводников с собаками.
Ищейкам не уступал надзиратель Кактус. Он прямо с ног сбился, стараясь заслужить одобрение начальства, он весь день бегал, высунув язык, как бешеный пес, сорвавшийся с цепи. Говорили, в его послужном списке есть черное пятно – из той тюрьмы, где Кактус прежде был цербером, сбежали два заключенных, оставив ему на память о себе нервное расстройство и бессонницу. Говорили, он и на Санто–Стефано перевелся только потому, что здесь сама возможность побегов исключена.
Собаки взяли след, но он уходил в море. Не доплыл ли беглец до Вентотене? Правда, течение в проливе сильное, и на море штормит, но хорошему пловцу все под силу. Часть стражников и проводников с собаками переправили на Вентотене.
Однако утром оказалась раскрытой настежь дверь на склад Верде, оттуда исчезло большое деревянное корыто. Десант с Вентотене отозвали.
А следующей ночью обнаружилась пропажа в хлеву. Исчезла крышка от большого деревянного ларя, куда скотник засыпал отруби.
Прошел день, прошла ночь, и на огороде были сорваны помидоры, еще что–то из овощей. И той же ночью из комнаты, в которой спали карабинеры при открытом окне, пропали со стола хлебцы.
Прошли еще сутки, из погреба Верде исчезли пять больших бутылей для вина – «дамиджане». Стало очевидно, что беглец пытается соорудить плот. Просто диву даешься, как быстро каторжники узнавали подробности!
Этьен все дни был возбужден, горячо обсуждал с Марьяни ход событий, сообщал подробности через «волчью пасть» Джино Лючетти. С восхищением следили они втроем за упорным мужеством беглеца. Этьен жалел, что был недостаточно внимателен к контрабандисту прежде. Он лишь помнил его внешность: смоляные волосы, белозубый, блестящие черные глаза с желтоватыми белками, широк в плечах, легок на ногу. В нем была кряжистая сила.
Прошли еще сутки – исчезла длинная веревка, висевшая на площадке перед прачечной, где стирали белье каторжники.
К неудачным поискам беглеца прибавились другие неприятности: в те дни остров испытывал острый недостаток в пресной воде. На остров привезли установку, с помощью которой из морской воды выпаривали соль, но каторжники роптали, когда пищу готовили на этой воде. Сколько в ней ни варились макароны, картошка или горох, они не разваривались как следует. Несколько лет назад доставку пресной воды взял на себя какой–то подрядчик из Неаполя. Позже воду два раза в месяц привозили в маленькой наливной барже военные моряки. Но пресную воду нужно не только доставить на остров, ее еще нужно поднять на верхнее плато; у дряхлого насоса не хватало сил гнать воду по трубам.
В такие дни каторжники носили воду в бочонках. Тропа такая крутая, что по ней не пройти ни лошади, ни мулу, их и нет на острове.
Заставить политических носить воду вместе с уголовниками тюремная администрация не вправе. Но Марьяни добровольно согласился на это и уговорил своего друга. Марьяни не даст ему уставать сверх сил, надрываться. Но пробыть весь день на свежем воздухе, среди людей, пусть даже под строгим конвоем, – полезно при нынешнем подавленном состоянии Кертнера.
Уголовники не позволили Чинкванто Чинкве взяться за ручки бочонка. Он и с пустыми руками тяжело подымался по тропе, часто останавливался, чтобы отдышаться, несколько раз присаживался на ступеньки.
Тут он встретил знакомого лодочника Катуонио, служившего у Верде. Катуонио – единственный, кому разрешалось в любое время приплывать на Санто–Стефано и будоражить прибрежную воду взмахами своих весел. Однажды Катуонио подарил Чинкванто Чинкве галеты, в другой раз – пучок лука финоккио.
Сейчас Катуонио нес в гору ящик с макаронами и тоже остановился, чтобы передохнуть. Он поставил ящик на тропу и предложил посидеть на ящике Чинкванто Чинкве, а сам уселся рядом на каменной ступеньке.
Группа каторжников с бочонками прошла мимо, внизу виднелась еще группа, водоносы тянулись вереницей. Бочонки несли по двое, а маленькие бочки – по четыре человека.
Катуонио завел разговор о поисках беглеца, и по выражению лица, по репликам ясно было, что лодочник ему симпатизирует.
Этьен воспользовался тем, что их никто не слышит, и сказал:
– Хорошо бы сбить ищеек со следа, оставить тюремщиков в дураках.
– А как это сделать?
– Пусть ищейки думают, что он уплыл на Вентотене.
– Кто поверит?
– А ты ночью подойти к маяку на Вентотене. Тебя не увидят. Сколько ни смотреть со света в темноту… Подойди и крикни, что ты – беглый каторжник. Умираешь от голода, просишь оставить тебе еду. Укажи какое–нибудь точное место рядом с маяком.
– Там на берегу стоит старая шлюпка, – подхватил Катуонио.
Ему явно понравилась идея, он потер руки, предвкушая удовольствие, и рассмеялся.
Катуонио уже скрылся наверху, за поворотом тропы, а Этьен все сидел и глядел, как каторжники тащат бочонки и бочки с пресной водой…
104
Внизу простиралось Тирренское море, а перед глазами Этьена текла извилистая речка Бася, через нее перекинут мост в Заречье. В том месте от Баси отделяется правая протока Своеволка. Чуть выше устроена запруда, а если шагать из городка домой, в Заречье, то правее моста стоит водяная мельница.
Интересно, провели в Чаусах водопровод или до сих пор возят питьевую воду из Заречья? Сколько раз на дню водовоз Давыдов, отец Савелия, ездит взад–вперед через Басю и Своеволку? Водовоз называет Своеволку еще более презрительно – Переплюйкой. Низкорослая гнедая Лысуха с белой звездочкой на лбу тащит бочку с водой в гору. На улицах городка, которые взобрались на холм, нет колодцев, там до воды не докопаться. Давыдов с сынком Савелием и лошаденкой надрываются втроем день–деньской. Домовладельцы платили за бочку воды десять копеек.
На самом крутом подъеме или в злую распутицу отец Савелия шагает позади повозки и подпирает днище бочки плечом, хватается руками за спицы колеса, увязшего в колее, и страшным голосом понукает Лысуху. Но кнута вовсе нет: у водовоза и его лошаденки отношения основаны на взаимном доверии. Даже грозные окрики Лысуха воспринимает лишь как обещание помочь…
Позже Савелия отдали в учение к портному, пятым портняжкой: отец хотел, чтобы он вышел в люди. Но Этьен помнит, как Савелий сидел на облучке впереди бочки и погонял лошаденку, покрикивая на нее по–отцовски грозно и подстегивая вожжами.
И зачем только центр городка взгромоздился на такой холм? Один холм во всей округе, куда ни взгляни оттуда – равнина и равнина, вся в заплатах хвойного леса. Лева еще подростком пристрастился к лыжам. В Швейцарии он привык к головоломным склонам, у него были горные лыжи, утяжеленные сзади. А когда он вернулся в Чаусы, все искал и не мог найти заснеженный бугор покруче; кроме как по улицам, неоткуда было стремглав скатиться…
Сегодня на Санто–Стефано знойный октябрьский день. Этьен сидит в хилой тени агав, здесь все растения вечнозеленые. Когда лет десять назад выпал снег, то, по словам Марьяни, это было огромным событием, и сицилийцы, тем более уроженцы острова Устика, встретили снег криками удивления…
А в Чаусах сегодня уже глубокая осень. Клены в городском парке роняют свой багряный убор, опавшая листва шуршит под ногами и плотным ковром застилает могилы революционеров.
Как выглядят Чаусы сегодня? Он с детства помнит только две мощеные улицы – Могилевскую и Длинную. По ним любил раскатывать на тарантасе господин исправник, самый большой начальник во всем уезде. А еще в Чаусах пребывали становой пристав, околоточный надзиратель, под началом которого состояли четыре городовых.
Летом 1917 года Лева с братом вернулись из эмиграции на родину, в Чаусах уже не было ни исправника, ни околоточного надзирателя, ни станового пристава.
Вскоре после установления Советской власти отца избрали народным заседателем, позже он стал народным судьей. С раннего утра до вечера он пропадал в суде, и мачеха Люба жаловалась Левушке, что редко видит отца. Когда Лева в последний раз приезжал в Чаусы, он не застал отца дома и отправился в народный суд. В тот день в городке была объявлена не то перерегистрация коз, не то ветеринарный осмотр. Все шли куда–то со своими козами, было похоже на странную демонстрацию. В суде разбиралось уголовное дело, отец попросил Леву подождать в зале. «Ну что же, подожду, согласился Лева. – Только меня за компанию не засудите…» Во время судебного заседания отец все поглядывал на сына, сидевшего в зале, поглядывал и от нетерпения ёрзал на своем судейском кресле с высокой дубовой спинкой, на которой вырезан герб Советской республики, именем который судит суд…
Лева учился тогда в военной академии, носил франтоватую, с иголочки, форму и, если честно признаться, был уверен, что на него, красного офицера с отличной выправкой, все будут оборачиваться. Но в Чаусах, после войны с белополяками, осталась на постое дивизия имени Киквидзе, и местным барышням было с кем танцевать под звон шпор и было за кого выходить замуж, не дожидаясь приезжих кавалеров…
А когда в 1927 году отец умер, Лева был далеко–далеко за границей и приехать на похороны не мог. Много воды утекло с тех пор в Своеволке, еще больше в речке Басе, еще больше в Проне, куда Бася втекает, еще больше в Соже, куда втекает Проня, еще больше в Днепре, куда втекает Сож…
Жива ли водяная мельничка, шлепает ли она плицами дряхлого колеса по неторопливой речной воде? И сколько муки смолола она с тех пор? Говорят, перемелется – мука будет. А если нечего молоть? Он помнит бедняков, которым зерна хватало только до рождества, нечего было везти на мельницу. Отец Савелия рассказывал, что прежде в их вёске каждую спичку расщепляли на три, а соленую воду не выливали, берегли, варили в ней бульбу несколько раз. На четырех детей в доме водился один зипун и один полушубок, а когда молодой Давыдов женился на будущей матери Савелия, то свадьбу справил в сапогах, которые одолжил ему сосед ради такого случая.