355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Баранов » Московские легенды » Текст книги (страница 2)
Московские легенды
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:41

Текст книги "Московские легенды"


Автор книги: Евгений Баранов


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

   Пользуясь подходящим случаем, я с целью узнать от него еще что-нибудь о Пушкине, стал рассказывать о том, какой тот был умный человек и великий поэт. Василий Прокофьевич выслушал меня с вниманием, затем в свою очередь рассказал, что ему пришлось слышать о Пушкине, о том, как Пушкин учился в школе и по своему уму и таланту стоял выше остальных учеников. От кого слышал он этот рассказ, он не помнит, дело было много лет тому назад.

   Когда Пушкин учился в школе, учитель взял и посадил его на заднюю скамейку.

   – Ты, говорит, и без учения много знаешь, – садись на заднюю скамейку, а которые остолопы – пускай на передней сидят, чтобы у меня перед глазами были и слушали мой урок.

   Пушкин и говорит:

   – Так и так, мне все едино.

   А после того учитель, этот профессор самый, и задает такой урок:

   – Я, говорит, скажу вам свои слова, а вы на них скажете свои, только чтобы они в тахту [Т. е. в такт, в рифму.] приходились. Ну вот, говорит, слушайте: «взошло солнце и освещает землю».

   Теперь, говорит, скажите свои слова.

   Вот ученики бились-бились, ничего у них не выходит. А было их триста человек. Профессор и говорит:

   – Видно, без Пушкина дело не обойдется. Ну-ка, говорит, Пушкин, научи этих болванов в тахту сочинять.

   А Пушкин говорит:

   – У меня такие слова припасены, что всему классу не по нутру будут.

   А профессор говорит:

   – Ничего, не бойся, я за все в ответе.

   Пушкин взял и сказал:

   "Взошло солнце и освещает землю,

   А вы, безумные народы, не знаете, что сказать".

   Вот какую тахту сказал!

   А ученикам не понравилось.

   – Что же это, говорят, он один умный, а мы дураки? – И стали задирать его.

   Профессору подсунули сотнягу, чтобы он их руку держал. Вот профессор и говорит раз:

   – Что ж это ты, Пушкин, возвышаешься? Я, говорит, на что профессор, сколько унвирстетов прошел, сколько академий, а не называю безумными. Только, говорит, ты мало смыслишь и до настоящих пунктов не дошел.

   Вот, видишь, какая стерва, так-растак! Раньше Пушкин был хорош, а как взятку получил, Пушкина сажей вымазал! Пушкин слушал-слушал и рассердился:

   – А, да ну вас к растакой матери вместе с вашей школой и профессорами! Я, говорит, дома один буду учиться. Я, говорит, теперь над вами поднялся, а придет время, буду первый в России человек и не забудут меня вовек.

   И ушел из школы сам по себе. И ведь правду сказал, что будет первым человеком: памятник поставили ему и все знают его.

Пушкин и царь

   Встречался я с ним в харчевне раз пять-шесть, а может быть, и больше, пил с ним чай, беседовал.

   Был он уже старый человек, лет шестидесяти, плохо, почти оборванцем, одетый, по профессии – печник. Звать его было Яковом Иванычем, а фамилию я так и не спросил у него: не пришло в голову спросить – в харчевне все называли его только Яковом Иванычем, а по фамилии никто не называл и, пожалуй, ее никто не знал. Называли же его по имени и отчеству вовсе не из почтения к его старости, а просто потому, что это издавна привилось к нему.

   С почтением к нему в харчевне никто не относился, а харчевник порой бывал даже груб с ним – раз я видел, как он выпроваживал его, впрочем, очень пьяного, в толчки за дверь. Совсем же трезвым он никогда не являлся в харчевню – всегда был навеселе.

   От других мастеровых я узнал, что он «мастер хороший, а пьяница еще лучше», потому-то он и ходит вечно «отрепаем» и постоянного угла не имел и не имеет.

   Родом он был из Владимирской губернии, в Москву попал подростком и поступил в ученье к печнику: с тех пор он никуда из Москвы не выезжал и не уходил. Грамоты он не знал: «некогда было учиться, да и не у кого».

   Беседовали мы с ним о чем придется: о войне, колдунах, разбойниках, старой – 1880-1890-х годов – Москве, и раз по моему почину заговорили о Пушкине, хотя я и не ожидал услышать от Якова Иваныча что-нибудь новое о нем, так как уже от многих в харчевне, за исключением четырех-пяти рассказчиков слышал одно и то же: «Пушкин был очень умный человек, писал хорошие стихи, за что ему и поставили памятник»; некоторые к этому прибавляли, что Пушкин погиб на дуэли «через свою развратную жену».

   Но, оказалось, Яков Иваныч знал о Пушкине больше: он рассказал мне о нем легенду. Правда, в ней нет и намека на действительную, не вымышленную жизнь поэта, но это в данном случае, по-моему, и не важно, а важно то, что в сознании творца легенды, очевидно, совсем не знакомого с Пушкиным, образ поэта отразился, как прекрасный образ гордого человека, не унизившегося ради спасения своей жизни перед всесильным царем.

   Яков Иваныч, по его словам, слышал эту легенду еще молодым, когда только что вышел из учеников, от кого он слышал ее – не помнит.

   Рассказывал Яков Иваныч не всегда одинаково: если он выпивал «в самый раз», то есть в меру, столько, чтобы быть только навеселе, речь его текла плавно и порой даже красиво, а если «перебачивал» – выпивал лишнее и становился пьяным, – его неинтересно было слушать: он тянул слова, спотыкался на них, повторял уже сказанное и частенько прибегал к матерной ругани, которую, будучи навеселе, почти не употреблял.

   Пушкин человек особенный был. Это такой человек: он и самому царю советы давал.

   Вот и царь, над народом государь, а как случится трудное дело, он и не знает, с какого конца начать, не может направить по-настоящему. И никто не может. Мало ли вокруг царя людей было: и министры, и генералы там... А вот возьмутся за такое дело занозистое, и так, и этак повернут... А толку нет, не везет... Ну, что тут будешь делать!

   Вот тут царь и посылает за Пушкиным.

   Вот приходит Пушкин, глянет на эти ихние дела-бумаги, на эти ихние документы разные...

   – Тут, говорит, и премудрости особой не требуется. Вот, говорит, дело это так повернуть надобно, а это – вот так.

   Ну, они сейчас делают, как он говорит. Смотрят – и верно, все благоразумно выходит. И все тут удивляются. И царь тоже приходит в удивление.

   – Ну, говорит, и Пушкин! Золотая у тебя голова, всем головам – голова.

   Ну, однако, голова-то голова, а под конец все же окрысился на Пушкина... Положим, по правде сказать, от самого Пушкина начин был: укол на царя сделал, такую шпильку вогнал, что ай-люли!

   И возгорелось ему это дело через крестьян... Это тоже вот раз призывает царь Пушкина, тоже не мог сам с делом справиться. А дело и взаправду очень трудное было. Ну, для кого трудное, а как пришел Пушкин, так сразу дал ему ума. Вот направил он дело, стал уходить, да на прощанье возьми и скажи царю:

   – А не пора ли, говорит, крестьян на волю отпустить? А то, говорит, помещики совсем заездили их.

   А тогда крестьяне помещичьи были. Пушкин и думает: "Дай я за крестьян свое слово замолвлю царю?" Ну, и сказал. А сказал с подковыркою, с усмешечкой. Ну, конечно, эти Пушкина слова царю не сладки были. Эти слова спичка ему в нос: дескать, вот ты царь, а защиты народу от тебя нет... За живое крючком зацепили его эти пушкинские слова. Вот он и закричал:

   – Молчать! Это не твоего ума дело!

   А Пушкин... Он ничуть не испугался.

   – Ежели, говорит, не моего ума дело, так зачем же посылаешь за мной дела твои разбирать? У тебя, говорит, больше ума, вот ты и рассматривай их, а за Пушкиным нечего присылать.

   Вот он какой Пушкин был! Другой бы согнулся перед царем и не пикнул бы, а Пушкин напрямик отрезал ему. Тут царь и взбеленился:

   – Чтобы твоего духу здесь не было! – кричит.

   Ну, Пушкин и пошел. И как ушел, взял и описал эту самую историю, как царь посылал за ним дела разбирать, как он сказал царю свои слова насчет крестьян, и как царь прогнал его. Все подробно описал.

   А министры узнали про это писание. Сами-то дознались, или эти легавые, шпионишки подлые донесли – неизвестно. А только они сейчас к царю побежали. Чего им бегать, когда есть кареты, коляски? А это только так говорится, что побежали. Ну, хорошо... Вот приехали к царю...

   – А наш, говорят, Пушкин вот какими делами занимается, – и рассказали про это самое пушкинское описание.

   Как услышал царь, нахмурился... не по сердцу ему это описание было. "Что же это такое? – думает. – Ведь он на свежую воду меня выведет". И говорит он министрам:

   – Пусть пишет, до чего-нибудь допишется. – И тут отдал приказ:

   – Посадить Пушкина в крепость. А то, говорит, он такой важный интерес описывает, а ему помеха от людей: шум, да гам, да крик. А в крепости, говорит, никто не помешает, там тихо...

   Ну, понятно, насмешку делает. Тоже думает: "Дай-ка подковырну Пушкина..." Вот и подковырнул. Злоба, конечно...

   И вот схватили Пушкина, засадили в крепость, на замки заперли, часовых поставили. Все как следует. Боялись, как бы не убежал, а только напрасно. Пушкин и не думал убегать. Он и то в насмешку говорит министрам:

   – А вы еще десяток орудий тут поставили бы...

   А им нечего на это сказать, они и говорят:

   – Ладно, ты вот сиди-посиживай, – вот теперь какое твое занятие.

   Конечно, ихняя сила, что тут поделаешь.

   Ну, засадить-то царь засадил его, а без него-то дела не так-то шибко идут... Иное-то дело сварганят абы как, лишь с рук долой...

   Видит царь – без Пушкина ему плохо, а выпустить его так не хочет, а ему надо, чтобы Пушкин прощения у него попросил. Вот он и закинул удочку, министров спрашивает:

   – Ну, как, говорит, Пушкин там сидит? Не просит прощения?

   А министры говорят:

   – Сидит спокойно, а насчет прощения, говорят, ничего не слышно.

   Царь и говорит:

   – Ну и пусть сидит, а то он уж очень прыткий, до всего ему дело есть... Вот, говорит, пусть посидит и подумает.

   Вот министры и поняли, чего требуется царю. Вот прибежали к Пушкину, строгость такую на себя напустили, испугать думали Пушкина.

   – Ты это что же делаешь? – кричат на него. – Почему прощения у царя не просишь?

   А Пушкин нисколько не испугался, сам кричит на них:

   – Ах вы, аферисты, говорит, кричите, а попусту: мне ли, говорит, вас бояться, такую злыдню! А прощения просить мне, говорит, не за что: я не вор и не разбойник, а ежели, говорит, про царя написал, так написал правду. К тому же, говорит, у меня есть гордость и по этой причине не хочу я просить прощения.

   Вот министры видят – неудача им, а все же докладывают царю:

   – Уж очень, говорят, Пушкин возгордился и через эту свою гордость не хочет прощения просить.

   Тут царь еще больше озлился на Пушкина.

   – Ах, он!!! – говорит. – Как не хочет? Чтобы я на колени перед ним стал? Чтобы я у него прощения просил? Так это, говорит, мне не пристало. Я – царь, а он кто? Пушкин, только и всего. Не покоряется, говорит, – пусть сидит.

   Конечно, раздосадовался царь, обида ему большая от Пушкина... А Пушкин тоже досадовал на царя. Думает: "Вовек ему покорности моей не будет".

   Вот и сидит... И проходит год, а Пушкин как сидел, так и сидит – не просит прощения у царя. Вот министры опять собрались, опять идут к Пушкину. Идут и уговариваются между собой:

   – Его, говорят, строгостью не возьмешь, а надо с ним поласковее обходиться.

   Вот пришли и говорят:

   – Здравствуй, господин Пушкин.

   А Пушкин насквозь ихнюю подлость видит.

   – Ну, говорит, здравствуйте, коли не шутите.

   – Какие, говорят, шутки, мы не для шуток пришли, а по серьезному делу.

   – А какое это дело? – Пушкин спрашивает.

   Ну, они опять запели насчет того, чтобы он покорился.

   – Ты, говорят, через свою гордость хвартуну свою не видишь.

   А он опять вопрос им задает:

   – А какая, говорит, эта хвартуна?

   – А вот какая, говорят, свободу от царя получишь и награда тебе будет.

   Ну, Пушкина не обманешь: он ихний подвох сразу уразумел.

   – И кого вы, говорит, хотите обморочить? Я ведь знаю, на что вы бьете, и царскую, говорит, награду тоже знаю, какая она бывает: вот законопатил царь меня в крепость, это, говорит, и есть его награда. А какая, говорит, моя вина? Правду ему в глаза сказал, только и всего.

   А министры опять за свое:

   – Да ведь не отвалится у тебя язык прощенье попросить.

   Взяла тут Пушкина досада.

   – Ну что, говорит, пристали? Ступайте, откуда пришли. Я, говорит, десять лет просижу, а не заплачу.

   Ну и утерлись господа министры, ни с чем пошли к царю. Царь спрашивает:

   – Ну, как, говорит, там Пушкин, не запищал еще?

   А министры озлились на Пушкина.

   – Он, говорят, какой человек? Уперся и ни с места. "Я, говорит, десять лет просижу, а не заплачу". Очень, говорят, большая в нем гордость.

   А царь аж весь потемнел.

   – Ну, говорит, не хочет покориться, и не надо. Он, говорит, до самые облака вознесся... Только смотри, не загремит ли оттуда? Он думает: у него одного гордость, а другие, говорит, без гордости живут. У него, говорит, гордость, а у меня еще больше.

   Посмотрим, говорит, чья перетянет...

   Он и казнить Пушкина мог, кто ему запретил бы? К стенке поставил бы или повесил, – и весь тут разговор. А ему этого не требовалось: ему надо, чтобы Пушкин покорился... Вот на что он упирал.

   А Пушкин тоже своего придерживался:

   – Я, говорит, два года не покорюсь, а ежели на третий покорюсь, то всяк меня дураком назовет.

   Вот какое дело затеялось: чья возьмет, чья победит...

   Вот и третий год идет. А Пушкину не сладко было сидеть в тюрьме. Какая же приятность день и ночь под замком... И поговорить не с кем, и погулять не выпускают. Все один, да голые стены... И заболел Пушкин, зачах. Разнемогся совсем, лежит на тюремной постели... Видят часовые – призатих ихний арестант. Вот докладывают надзирателю:

   – Как бы не помер наш Пушкин...

   А надзиратель сейчас начальству доложил обо всем. Вот министры посылают к Пушкину доктора, сами тоже идут...

   – Надо, говорят, хоть напоследок уговорить Пушкина.

   А старались для себя: надеялись царскую награду получить. А доктор осмотрел Пушкина и говорит:

   – Это вот какая болезнь, тут такие и такие-то порошки помогают.

   Тут и министры приступили к Пушкину: Эх, Пушкин, Пушкин, говорят, до чего довела тебя твоя гордость: ведь умираешь!

   – И умираю, – Пушкин говорит. – Я, говорит, на небо сквозь железную решетку смотрел, а солнышка совсем не видел, вот, говорит, отчего моя болезнь, вот отчего я умираю...

   Ну, им-то что? Хоть сию минуту умри, а только сперва покорись.

   – Ты бы, говорят, все же покорился бы... Только, говорят, одно слово скажи: "покоряюсь".

   А Пушкин знает ихнюю заботу.

   – Ну, езуиты же вы, – говорит. – Вы чего добиваетесь? Медаль от царя получить хотите? Ну, только от меня вам, подлецам, не будет помощи в этом деле.

   Видят они – не выгорает их мошенническое дело, побежали докладывать царю.

   – От Пушкина, говорят, нет покорности, а здоровьем он совсем плох, того гляди умрет. А на наш, говорят, разум надо бы его без всякой покорности выпустить... А то еще умрет, станут говорить: "уморили Пушкина".

   – Ну что ж, – говорит царь, – так и так, пусть будет по-вашему.

   Они и помчались. Прибежали, кричат:

   – Пушкин, выходи на волю без всякой покорности!

   А Пушкин уже вытянулся, помер... И не надо ему ни воли, ни царя, ни гордости этой. Лежит себе, и ничего ему не надо. Ну, умер, что тут поделаешь? Не воскресишь.

   Говорят министры царю:

   – Пушкин умер. Мы, говорят, прибежали, кричим: "Пушкин, выходи на волю без всякой покорности!" – глядим, а он уже мертвый...

   Тут царь и говорит:

   – Я в том деле не при чем. Действительно, говорит, посадил я его в крепость, так без этого нельзя – он меня в грош не ставил. Всем я царь, а только Пушкину ни то, ни се был.

   Ну, конечно, станет царь себя виноватить! Кругом виноват будет, а не скажет: "я виноват". Так и тут: уморил Пушкина и говорит: "я ни при чем". На Пушкина всю вину свалил. Ну, все же и правда вышла наружу. Это уж потом, когда царь умер, по бумагам докопалилсь... Видят: на Пушкина стороне – правда.

   – Он, говорят, справедливый человек был, он за крестьян стоял.

   Вот поставили ему памятник.

Как Пушкина жена погубила

   Алексей Кузнецов, парень двадцати пяти лет, крестьянин Тверской губернии, торгует на улице фруктами, цветами; выпивает, но немного; грамотный, но кроме книг лубочного издания о сыщиках и разбойниках ничего не читал. Знает много легенд о ведьмах, оборотнях, колдунах, в которых верит, потому что "сам своими собственными глазами насмотрелся на их подлые дела".

   С ним и его односельцем, тоже уличным торговцем Ильей Васютиным сидел я в харчевне за чаем и заговорил о Толстом.

   – Этого Толстого, – отозвался Кузнецов, – и не поймешь, что он за человек был: пророк не пророк, а знал все, что случится. Вот революция... ведь он за десять лет вперед предсказал ее, и какое время обозначил, в такое она и пришла. Тогда много в газетах писали об этом. Ну, понятно, не ворожей и не гадатель был он, чтобы там по картам или еще каким другим средствием предсказывать, а дано было ему откровение от природы знать будущее. Вот и приходили к нему люди спрашивать про свою жизнь – чего, мол, нам ждать: худа или добра. И отец мой ездил к нему, только не пришлось посоветоваться с ним: он больной лежал в постеле и никого к нему не допускали. И очень жалел отец, что не повидался с Толстым.

   – О чем же хотел посоветоваться отец с Толстым? – спросил я.

   – Не знаю, – ответил Кузнецов, – отец никому про это не говорил. Рассказывал только, как в Ясную Поляну приехал и как дали ему пообедать. "Приняли, говорит, хорошо, не расспрашивали, какие, собственно, у меня дела к Толстому, а только сказали: больной, лежит в постеле, доктора запретили тревожить". Отец пообедал и поехал домой.

   – А вот Пушкин, – сказал я, – как думаешь о нем? Ведь он не ниже Толстого будет?

   – Пушкин сюда не подходит, – заметил Васютин. – Пушкина дело другое было.

   – Это верно, – подтвердил Кузнецов. – Пушкина дело особенное было. Пушкин стихи писал, а Толстой народ учил, вроде как проповедник. Ну, и он писал, только не стихи.

   Пушкин тоже очень разумный был, а кто из них выше поднялся – Толстой или Пушкин, – определить не могу. Не нам об этом судить: на это нашего ума не хватит. А вот историю про Пушкина слышал, как жена уложила его в земляную постелю на веки вечные, так это, действительно, подлее подлого она поступила.

   Тут видишь, красота ейная Пушкина погубила. Собственно, через красоту он и женился на ней. Ну, красота красотой, только в голове у нее ветер погуливал: любила она по балам и маскарадам шататься. А это дело известное, добра от него не жди. Человек от рук отобьется, и только одна глупость у него будет на уме. Тоже вот и она так-то. Стала ездить на эти балы, и сейчас целый хвост ухажеров начал волочиться за ней. Только настоящих не было, а все сволочь, шаромыжники.

   А тут появился один полковник – не чета им: собой красавец и в карманах у него густо. И живо отшиб от нее эту мелюзгу, всю эту поганую шантрапу. Денег не жалел. Эти брильянты, серьги, кольца...

   – Позвольте спросить: какая марка?

   – Тыща рублей!

   Он сейчас портмонет из кармана вытащит:

   – Получай! – и ей в подарок.

   А той приятно и лестно. А полковник свое дело знает. Сперва эти брильянты, после того говорит:

   – Едем в ресторан первого разряда в отдельном кабинете ужинать.

   Она было помялась, потом согласилась.

   Он и закатил ужин в двести рублей. Шинпанское тут, наливка, коньяк. Он ей бокальчик шинпанского преподнес. Она выпила. Он ей другой и третий. Она и опьянела. А пьяная баба какой человек? Ну, с этой поры она и стала его любовница.

   А Пушкин ничего не знает. Он думал, как она была взята из хорошего дома, так и поведение ее будет хорошее. А на деле оказалось поведение ее развратное. И вот идет раз Пушкин на бал и встретился там с тем полковником. Ну, попервоначалу умный разговор повели, только под конец заспорили о каких-то предметах. Ну уж, конечно, где там полковнику с Пушкиным спорить?!.. Пушкин совсем заклевал его. А тот и не знает, что ему сказать. И взяла тут полковника досада. Вот он и говорит:

   – И чего ты ставишь себя так высоко? Ведь твоя жена вот в таких-то смыслах.

   Ну, одним словом, обозвал ее развратного поведения женщиной. Пушкин тут и

   залети ему в ухо. А полковник говорит:

   – Кулаками не поможешь, давай стреляться.

   А Пушкину только это и надо.

   – Понятно, говорит, станем стреляться: тут дело кровавое.

   Вот и вышли один против другого. Полковник и убил Пушкина. А жена что? Убил и убил. Ей лишь бы брильянты. Ну, нашелся такой, который содержал ее. Может, тот же полковник.

   – И я слышал эту историю, – сказал Васютин, – только по-иному она рассказывается. Бриллианты не при чем были, а сама она на шею полковнику повесилась.

   – Ну, ладно, – возразил Кузнецов, собираясь уходить. – Как бы там ни было, а все же полковник убил Пушкина.

   Когда он ушел, я спросил Васютина:

   – Правда ли, что отец Алексея ездил к Толстому?

   – Правда, – ответил тот. – Сам он рассказывал. А ты знаешь, кто был Алешкин отец?

   – Откуда я могу знать? Я ни разу не видел его.

   – "Деловой" он был. По "сухому" и по "мокрому" делу работал.

   "Деловой" на острожном жаргоне – вор, грабитель, разбойник, смотря по делу, т. е. по преступлению: "сухое дело" – кража, "мокрое дело" – убийство ради грабежа.

   – Его все боялись в селе, – продолжал Васютин. – Отчаюга был, а посмотрел бы на него и не сказал бы, что он бандит: собой красивый, одевался хорошо, а начнет говорить – все так резонно выходит. Как началась германская война, его потребовали на фронт. "Ну, говорит, прощайте, братцы, чует мое сердце – не вернуться мне до мой. Не поминайте лихом!" – И верно, не вернулся, убили. И никто не пожалел, а все говорили: "Одним вором меньше стало на свете". А к Толстому он, правда, ездил. Он и с Толстым сумел бы поговорить.

   Апрель 1922 г.

   Нет ничего удивительного в том, что отец рассказчика, Кузнецова, будучи вором, а может быть, и убийцей, ездил к Толстому «посоветоваться», вероятно, «на счет своей жизни», потому что хождение к Толстому, особенно после его отлучения от церкви, приняло чуть не эпидемический характер как для людей образованных, так и для людей из народной темной массы. Не все, конечно, шли к нему с одинаковой целью. Одним, действительно, надо было разрешить то или иное религиозное или вообще какое-нибудь жизненное сомнение, но больше всего направлялись в Ясную Поляну ради простого любопытства – «посмотреть на Толстого», поговорить с ним только для того, чтобы потом рассказать об этом в кругу своих знакомых или «поделиться своими впечатлениями» на страницах газет, журналов и, по обыкновению, приписать Толстому то, что он не говорил и не делал. Шли к нему люди и со специальной целью «урвать» хоть малую толику из его богатства, выпросить «деньжат на свою нужду» и, в случае неудачи, оболгать, обесславить его. И вся эта многочисленная рать «паломников», возвращаясь домой, сеяла на пути своего шествия множество всевозможных рассказов о Толстом, которые потом послужили материалом для легенд о нем.

Лев Толстой и американцы

   Николай Воеводин, парень двадцати пяти лет, с огненно-рыжими волосами и веснуща-тым лицом, довольно часто встречался мне в харчевне, но познакомиться нам как-то не удавалось вплоть до того момента, когда он и Гаврилыч, здоровенный мужчина лет пятидесяти с черной кудлатой бородой и большим орлиным носом, прозванный Змеем Горыны-чем, не обратился ко мне, как к "бывшему учителю", за разрешением вопроса о том, как надо правильно писать: "ездию" или "езжу".

   Воеводин утверждал, что "самое верное будет "ездию", потому что все так говорят", а Гаврилыч доказывал, что "правильнее правильного" будет "езжу", по той причине, что так говорят образованные люди, так и в книгах печатают.

   Когда спор был разрешен мною в пользу Гаврилыча, Воеводин, приглаживая пятерней огнистые волосы, проговорил:

   – Значит, мне еще надо мозгами поработать, чтобы правильно произносить слова.

   – А как же иначе, голова садовая! – важно возразил Гаврилыч. – Мозги – первое дело.

   На то они и дадены, чтобы работать ими. Поработай – получишь мозговое развитие и не будешь наподобие истукана или скота бессловесного, но станешь вникать в каждый корень и докапываться, что и откуда взялось, но не вроде адиета разинуть рот и ничего не понимать. Мозги – вещь важная, без них и комар не живет, а уж на что, кажется, ничтожное насекомое. Конечно, какой его мозг? С булавочную головку и того меньше, а ведь тоже дает понятие комару, что для своего пропитания надо из человека кровь высасывать. Только уж и подлецы эти комары! Раз чуть было не заели меня на рыбной ловле. Кругом вода, камыш, а им это самое и требуется. Паскудная тварь, конечно, но ежели дадена им жизнь, то они и должны жить, плодить детей для высасывания крови из человеков. И тоже ведь, гляди, между собой разговаривают по-своему...

   С этого дня и было положено начало моему знакомству с Воеводиным, и вскоре я узнал, кто он и откуда явился в Москву.

   Родители его были мещане города Воронежа, занимавшиеся покупкой и продажей "барахла". Николай с девяти лет стал ходить в школу, но учился, как сам теперь сознался, очень скверно. Как-то он соблазнился плохо положенным матерью рублем и украл его, купив пряников, конфет. За это он был жестоко высечен, но наказание не исправило его, а наоборот, ожесточило: "назло" родителям он стал тащить из дому все, что можно было украсть. Родители, в свою очередь, били его, не жалея ни палок, ни кулаков. Наконец, "верх взяли" они, и Николай, не выдержав дальнейших побоев, бежал – сначала из дому, затем и из Воронежа, побывал в Тамбове, Козлове, Курске, Рязани, Коломне и прибыл в Москву. В Москве, как все вообще беспризорные, он занимался прошением милостыни и мелким воровством, ночевал у подъездов домов, на церковных папертях, в мусорных ящиках, попал в исправительный дом, из него в колонию для бесприютных, бежал из нее и опять очутился на улицах Москвы, сидел за воровство в тюрьме, был призван на военную службу, затем по причине близорукости освобожден от нее, в настоящее время занимается вместе с Гаврилычем перевозкой тяжестей на ручной тележке.

   Кроме газет, по его словам, не прочитал ни одной книжки.

   О Толстом он случайно слышал вот что.

   Когда Толстого предали проклятию, приехали к нему американцы и стали упрашивать, чтобы он ехал к ним жить.

   – Какое, говорят, вам тут житье? Одна ругань да беспокойство, и того гляди, ушлют в Сибирь. А у нас, говорят, вам будет жить хорошо: любой дом на выбор от дадим вам на веки вечные, жалование положим тыщу рублей в месяц, а прислуга и автомобиль бесплатно. Какой, говорят, хотите, берите сад и какие угодно деревья сажайте – никто слова не скажет. И пишите, и печатайте что вздумается – никакого запрету не будет.

   Только Толстой не согласился.

   – Я, говорит, в России родился, в России страдания принимаю, в России и помереть должен. А что, говорит, касается Сибири, так я ее не боюсь: пусть ссылают – и в Сибири люди живут.

   Так и не поехал. А рассказывал мне про это в ночлежке один старик. Раньше он по РусЕ странствовал, а теперь ослабел ногами, с рукой стоит. И рассказывал он еще про Толстову религию.

   – Эта, говорит, его религия вот какая: каждый, говорит, как хочет, так и верует.

   Как, говорит, хочет, так и пусть молится. Ежели, говорит, не хочет ходить в церкву, так и не надо – греха от этого никакого не будет. И молиться, говорит, можно по-разному. Хочешь, говорит, молиться на икону – молись, а не хочешь, – выйди на двор и на восход солнца помолись, а ежели кому желательно – можно и на звезды молиться. Во всем этом, говорит, нет никакого греха, лишь бы у тебя руки не были запачканы человеческой кровью. А ежели, говорит, ты убил человека, то тут и есть большой грех. А кто, говорит, живет чужим умом и по чужой указке ходит, тот есть анафема-проклят человек. Вот за это самое, говорит, и прокляли Толстого.

   И много он рассказывал про эту религию, да я не все понял. Старик с башкой.

   – Другие, говорит, все из книг берут, а я, говорит, беру от людей и от жизни, и на моей стороне правда, а на ихней ложь.

   Только я так думаю, что книга книге рознь: иную только и остается, что бросить на помойку, а из другой можно что-нибудь взять для развития ума.

   Март 1924 г.

Проклятый дом

1

   Дом этот – проклятый, нечистое место. В нем черти водятся... Ну, как водятся? Не распложаются же, как цыплята из-под курицы, а беснуются. Соберутся, один на гармонике жарит, другой – в тулумбас... бум... бум... Прочие-то хвосты задерут и пошли отхватывать... Народ так сказывает, а верно ли – не знаю. Будто с двенадцати часов ночи начинается. И такого трепака разделывают! Уж они на это мастера... На хорошее-то их не толкнешь, а вот плясать да матерно ругаться – это самое разлюбезное ихнее дело. Очень на то горазды...

   И будто в этом доме мать с сыном в блуде жила. Сын взял да и зарезал мать, а после того сам удавился. И вот с этого времени черти и облюбовали этот дом. Пошло по ночам беспокойство. Люди и не хотят в нем жить. Толкуют вот так в народе. А может, это и не так. Какой наш народ? Как примется плести... Особенно бабы, сороки эти. Они тебе настрекочут, только слушай. И откуда что берется! Сорочья порода. Только бы языки чесать...

   Ну и не живет никто в этом дому. Да и какая неволя? Деньги заплати, да и не спи по ночам, чертовскую музыку слушай. Да сгори он! Черти балы устраивают, а я деньги плати? Дураков нет, это оставьте. Ну, да ведь и то сказать: только разговор такой идет, а правда ли, нет ли – кто знает?!

   Записано мною в Москве от ломового извозчика, старика Кадушкина. Настоящая фамилия его – Ларин, а прозвище Кадушкин он получил за то, что в конце восьмидесятых годов занимался доставкой воды в Дорогомилове, где в то время водопровода не было, причем воду он возил не в бочке, а в огромной кадке, укрепленной на дрогах. Человек он был (умер в 1924 г., 79 лет) во многом оригинальный и интересный рассказчик. За чаем в харчевне он просиживал, когда не было работы, часа три и, угрюмо насупив густые брови, выдувал пять-шесть чайников чаю, т. е. 30–35 стаканов, и уже после такой порции принимался за щи. После щей, выпив объемистую кружку холодной воды, отправлялся на биржу.

   Он много нюхал табаку, в который подмешивал для крепости золу. Нос у него был короткий, но очень толстый, и он, собираясь нюхать, стучал по нему двумя пальцами, приговаривал:

   – Ну-ка, Господи благослови... понюхать табачку на доброе здоровьеце!

   Набив табачком обе ноздри, он принимался громко кряхтеть, а потом чихать. Чихал он оглушительно и долго, задрав голову кверху и держа в руке красный грязный платок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю