Текст книги "Девица Ноvодворская. Последняя весталка революции"
Автор книги: Евгений Додолев
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Изыди, люмпен!
Я отдал все. Я нищ и светел.
Бери, бери меня, ветер!
И. Эренбург
Основы рационального интеллектуального и эмоционального питания предусматривают строгую дозированность поэзии и прозы, страсти и рацио. Сама идея общественного бытия людей, сами устои государственности предполагают некий баланс между льдом и пламенем. Мы, в течение четырех веков существующие вне бытия, пробавляющиеся одним сознанием, брошенные на раскаленную крышу мира, все мы, беззаконные и неприкаянные борцы за светлое будущее человека – декабристы, народники, эсеры, эсдеки, дээсовцы, анархисты, – годимся ли мы не то что в зодчие, но даже просто в архитекторы этого самого будущего? Есть революционеры буржуазные, чья поэзия украшает солидную прозу их недавнего бытия. Джефферсон и Патрик Генри, Вашингтон и Мэдисон были достаточно храбры, чтобы успешно конкурировать с народовольцами и раскольниками. Но они были джентльмены, плантаторы, адвокаты, у них был за спиной дом, была собственность, которой они рачительно управляли. Поэзия бунта не могла увлечь их в безбрежность, ибо они стояли на якоре жизненной прозы. Американскую революцию делали не люмпены, но вольнодумцы, и это общество не сорвало с корней и не унесло ураганом только потому, что у каждого минитмена, кроме мушкета, были еще и ферма, и участок земли.
Есть задача, как сделать мирного обывателя гражданином и воином, и есть задача, как потом вовремя демобилизовать воинов и не превратить революционные войны в перманентную схватку с самой жизнью.
Джефферсон, Вашингтон и другие отцы-основатели перековали мечи на орала и вернулись в поместья и в залы конгресса. Томас Пейн этого сделать не сумел. Этот Тиль Уленшпигель американской революции пытался заниматься поджигательством дальше, не был понят, французы посадили его в тюрьму, он вечно скитался, впал в нищету и ничтожество и умер в бедности и забвении, осмеянный современниками. Перманентная революция стала его личной трагедией, а если бы он увлек за собой остальных, то процветающих США сейчас вовсе не было бы, они превратились бы в действующий вулкан, ушли бы в Марианскую впадину, провалились бы или вознеслись, но не существовали бы в мире реальности.
Буржуазный революционер способен умереть за идею, но ему все-таки хочется выжить и даже кое-что нажить. Торговля, бизнес, богатство – его самореализация. Такими были грезы Фландрии, таким был Вильгельм Оранский. Отбившись от Испании, отбив у инквизиторов свободу совести, пройдя через ядра, пули, плахи, пытки и костры, Фландрия, охваченная огнем борьбы и протеста, стала мирными и благополучными Голландией и Бельгией. А этот великий пожар, пережитый ими, еще сегодня им обеспечивает большую нравственную чистоту, меньший процент шкурничества, чем у других стран ЕЭС. Они всегда старались помочь нашим оппозиционерам, когда их в очередной раз предавали великие державы.
Тиль Уленшпигель должен был умереть в последний день войны. В мирной жизни ему не было места.
После четырех веков гражданского неповиновения, напрочь вытравивших из нас всякое законопослушание, всякое уважение к ценностям мирной жизни, сможем ли приспособиться к ней мы? Перелистаем историю французской революции. Мы явно не фельяны, даже не жирондисты. Может быть, уже и не якобинцы, которые все-таки принадлежали к небедному и отнюдь не люмпенскому сословию. Мы – вне сословий и не обладаем ничем, кроме своей мятущейся сущности. Не окажемся ли мы ближе к «бешеному» Жаку Ру и к Гракху Бабефу с его заговором равных, нежели к Сийесу, Лафайету и Кондорсе?
Люмпен не по своей воле, люмпен, жаждущий своего хозяйства и собственности, недовольный своим жребием, тоскующий люмпен – это не опасно. А вот люмпен идейный, люмпен добровольный, саламандра, которая может жить только в огне, – это смертельный риск для упорядоченного общества. Революция – это ядерный взрыв, предельная концентрация излучения, смертельный ветер. Наш корабль лишен руля, ветрил, компаса, корпуса, трюма и якорей. Он состоит из одних парусов и флибустьерского флага. Совесть – это парус, но совесть несовместима с выживанием рода. Наша совесть в XIX веке заставляла нас поднимать пистолет и бросать бомбы в кареты правителей, в XVII веке она раздувала огонь в наших скитах, в XX веке она же бросила нас на рифы самой странной и самой чарующей утопии, которую знавало человечество.
Сейчас, чтобы вырваться из нашего советского болота, мы снимаем предохранители, мы развязываем узы бездны, и из колодца веков к нам поднимаются испарения такой экзистенции, которую потом, возможно, не удержат уже никакие тормоза. Стихия идейного люмпена – беспредел. Мы четыре века не жили, но боролись. Слишком много совести, слишком много ветра…
Я пока еще сохраняю двойное сознание, сознание дневное и сознание ночное. По природе я буржуазный революционер, но 23 года застенков и борьбы сделали из меня идейного люмпена. Нельзя жить в смертельной ненависти: человек пропитывается собственным ядом.
Я еще могу служить вам переводчиком, быть связующим звеном между миром люмпенов и миром упорядоченным и обжитым… И я, как двойной агент, честно предупреждаю вас: удержитесь, уцепитесь корнями за жизнь, не возноситесь в страшный мир беспредельной свободы, где рвутся хрупкие нити человеческих законов, где меняется естество. Пусть борьба и битва будут для вас горестной необходимостью, а не естественной средой обитания. И берегитесь нас, степных волков. Мы должны пасть, не дожив до свободы, чтобы вы потом в ней смогли обустроить человеческую жизнь. А если кто не понимает, что несет в себе СПИД беспредела, перед которым бессильно человечество, от которого нет лекарств, то его, наверное, надо будет утопить в первый день свободы.
Я так же честно заклинаю товарищей по несчастью, тех, кто уже способен наслаждаться «войной всех против всех»: пожалейте людей, завоюйте для них свободу и умрите с последними залпами.
Я говорю – да здравствует история! —
И головою падаю под трактор.
П. Коган
Под колесом демократии
Мы еще не скоро сбросим с себя боевые орлиные перья, не скоро смоем боевую раскраску и не скоро зароем томагавк войны. Психологически мы если и приблизились к американским стандартам, то не к стандартам американской демократии, а к стандартам американских индейцев. Мы, белые индейцы, подняли свои томагавки во имя демократии, но ее не будет, пока нас не зароют вместе с этими боевыми топорами на последней военной тропе и пока не придет поколение, которое не боялось ежесекундно, что с него снимут скальп, и само не снимало скальпов. Наверное, нас в нашем нынешнем состоянии должны изучать не американские советологи, а специалисты по проблемам коренной краснокожей национальности. И когда страна замерла, в ужасе ожидая исхода референдума, это было не ожидание политических результатов, а трепет перед неизбежным решением главного нашего вопроса: кто с кого снимет скальп?
Я не питаю никаких иллюзий относительно самой себя. Я первая схватилась за томагавк, и все прочтенные и процитированные мной Джефферсоны, Монтени, Сенеки и Бердяевы не скроют мою красную кожу и индейское происхождение. Единственное, чего я хочу, – это остаться благородным делаваром, сражающимся по правилам, и не опуститься до боевых приемов гуронов (красных индейцев), которых так презирали Чингачгук, Соколиный Глаз и Фенимор Купер.
Я знаю, что демократия сегодня – это боевая колесница, брошенная Римом против отсталого и варварского Карфагена. Наша колесница будет давить. Но, в отличие от карфагенян, мы обязаны проверять, не попал ли кто лишний под наше колесо.
Сегодня под этим колесом Анатолий Лукьянов.
В лукьяновской квартире посетителей встречает веселая рыжая кошечка Варя, похожая на пушистую варежку. Она очень беспечная, ни от кого не ожидает зла и несомненно пошла бы ласкаться к самому Степанкову. Когда Анатолий Лукьянов держит ее на руках, они кажутся одинаково уютными и одинаково беззащитными.
Каждый бывший функционер власти, лишенный власти, должен быть похож на улитку, вытащенную из раковины. Но у этой улитки нет даже рожек! И вполне обыкновенная квартира. Большая, приличная, но даже в Тбилиси я видела более шикарные. И ни прислуги, ни охраны, только консьержка. И клубничное варенье тоже варят сами… Обыкновенная человеческая жизнь… Не из фильма «Серые волки». Ни спецдач, ни спецпайков, ни членовоза. Не успел Анатолий Иванович обзавестись личной дачей и машиной, а теперь уже поздно. Хватило бы денег на адвоката. Я помню, сколько мне стоил мой только за три месяца Лефортова. А здесь – чуть ли не два года… Обыкновенная человеческая жизнь еще не скоро будет у нас находиться под охраной государства. Но уже сейчас она должна находиться под охраной правозащитников. Я все про жизнь Анатолия Ивановича. Еще ничего страшного не произошло, а Анатолий Лукьянов уже является мне по ночам, как тень отца Гамлета. И если уж нам суждено убивать, то давайте хотя бы испытывать угрызения совести, и если убивать, то с большим разбором.
Во время нашей беседы мне показалось, что Анатолий Лукьянов куда меньший большевик, чем я сама. По крайней мере, он вдвое терпимее меня, и его неприязнь к Ленину имеет характер скорее не политический, а нравственный. На мое частичное сходство с этим историческим персонажем Анатолий Иванович прямо не намекал, но в его грустных глазах я прочла молчаливый укор: Ленин разогнал Учредительное собрание, а Вы, Валерия Ильинична, готовы разгонять Советы… Только очень терпимый человек вообще согласился бы в его положении ласково разговаривать с совсем другим человеком, который написал, прямо скажем, весьма индейские по духу статьи. А он еще способен наслаждаться этим танцем с томагавками и хвалить стиль, хотя к столбу пыток привязали его… И кажется мне, что вопреки своим социалистическим убеждениям Анатолий Лукьянов скорее впишется в нью-йоркский пейзаж, нежели я со всем моим западничеством. Мне место на Ориноко. Следить, чтобы гуроны не вступили в прерию…
Где-то на двадцатой минуте я с ужасом поняла, что Анатолий Иванович – без томагавка, и именно за это его судят. Нельзя без томагавка! Кто не с нами, тот против нас! А за что же еще судить Анатолия Лукьянова? И ежу ясно, что Родине он не изменял. С Родиной у нас вообще будет напряженка из-за многозначности этого понятия. Меня следует судить по 64-й статье за измену СССР, демократов Татарстана – за измену Татарии, президента Мордовии – за измену Мордовии и подрывную деятельность в пользу России. Социалистов будут судить за измену демократии, а демократов – за измену социализму.
От такого диапазона даже Зорькина хватит инфаркт, а за Степанкова я не боюсь: он парень хладнокровный и из этих дел извлечет профит. Сначала передаст материалы «Нью-Йорк таймс» за СКВ, а потом напишет книгу «Изменники Родинам на территории бывшего СССР с 1991 по 2001 год. Версии следствий». И опять-таки за гонорар. Вот кто готов жить при капитализме! Я ему просто завидую. Что же до нарушения служебного долга А. Лукьяновым, то в чем заключался его служебный долг? Если по советским законам? Помочь ГКЧП! Обезвредить Ельцина! Собрать ВС и присоединиться (этот ВС и с марсианами из «Войны миров» соединился бы). А он этого не сделал. Невзоров был очень недоволен. «Что же ты, Толик, демократов не замочил?» – вот его претензии. Значит, если бы ГКЧП победил, опять Лукьянова бы судили? За оппортунизм… Когда 19 августа началась гражданская война, Лукьянов, не сумев отговорить красных, не пошел к белым, а зажал уши и уехал на дачу. Он не взял томагавк. Кстати, его нейтралитет нас спас. Что было бы с Ельциным и с нами, если бы спикер ВС вместе с ВС встал на сторону танков?
Суд и полтора года тюрьмы – это наша благодарность? Это мы загнали его дочь в политсовет ФНС, а жену – на митинги красных. Их толкнули на это горе и желание спасти отца… А отец не хочет спасаться ценой нашей гибели. Познакомившись с фронтистами, «Днем», нынешними коммунистами, либертарианцами, анархистами, эсдеками, Анатолий Лукьянов отнесся ко всем весьма скептически, как Миклухо-Маклай – к обычаям и обрядам новозеландских дикарей. И если он ходит на митинги «Трудовой Москвы», то, как он объяснил мне, для смягчения «трудовых московских» нравов, дабы убедить их участников отказаться от кровожадности и подвигнуть их к идее национального согласия. Напрасный труд, конечно. Но в результатах волен Бог, а намерения наши должны нам быть зачтены и в этом мире, и в будущем. По крайней мере, предложив голосовать за четыре «нет» (что вряд ли могло понравиться «трудовым москвичам»), он публично высказался против устранения Ельцина. И пусть это ему зачтется. Так же, как выступления в политбюро за многопартийность, многоукладность, отмену 6-й статьи Конституции; заступничество за гонимых Александра Яковлева и Бориса Ельцина; спасение жизни Кронида Любарского, которого выпустили на Запад только по его ходатайству; издание «Тарусских страниц», сохранение для музея дачи Пастернака, искреннее желание прекратить преследование диссидентов, хотя эта задача им не могла быть решена…
Зачтем это как смягчающие обстоятельства, если юридическая невиновность нуждается в смягчающих обстоятельствах. Ведь мы, белые индейцы, приняли христианство. Может быть, мы выглядим смешно в этой роли, может быть, Ельцин и Лужков на пасхальной службе смотрятся парадоксально, но это начало приобщения к цивилизации. И уж такая простая вещь, как прощение своих поверженных врагов вместо снимания с них скальпа, – это и делавару доступно.
Три года Анатолию Лукьянову приносили из КГБ материалы ДС на рецензирование: не пора ли пресекать? И он неизменно отвечал, что ничего страшного нет, нормальное инакомыслие. Это чего-нибудь да стоит?
Там, наверху, не много было книжников и меценатов, боготворящих Ахматову (и хранивших ее «Реквием»!) и Бунина. Да за одно это я бы сожгла все тома лукьяновского дела, не читая. Полуголодным студентом он разгружал вагоны, чтобы купить из-под полы запрещенного Ницше. Горбачеву он цитировал Фромма и получал нагоняй, потому что Горбачев никогда Фромма не читал. Горбачев читал все необходимое, а Лукьянов – лишнее. И писал стихи. Есть хорошие! Поэтому не надо его бросать на копья, даже если он станет сам нарываться и дерзить «правосудию». Больше всего его оскорбило то, что не посадили в Лефортово… И адвокат у него диссидентский.
Я думаю, что я была первым человеком, с которым Анатолий Иванович разговаривал откровенно. А с кем еще он мог? Со Степанковым? Он-то точно знал, какие они в прокуратуре демократы… И Лукьянов слишком горд и слишком много знает о жизни, чтобы просить пощады. В СССР пощады не давали никому. Он привык. Его предали его депутаты, его поэты, все объекты его благодеяний. Он не жалуется, и эта покорность так же страшна, как та школа, в которой его этому научили. Он поверит, что мы другие, если увидит, что нам доступно милосердие. А иначе чем же нам ему доказать, что мы не гуроны?
И стоит ли судить Лукьянова за то, что он растерялся и не принимает наш жестокий либеральный переход? Он из идеалистов, а идеалисты хотят и солнца, и дождика в одно и то же время. Он сам понимает, что это все утопия – город Солнца и т. д., но не может видеть голодных (хотя там, наверное, 80 процентов нытиков и паникеров, вешающихся на бывшего спикера и требующих помощи весьма агрессивно). Раньше он тоже не мог видеть страдания. Но раньше об этом можно было говорить только на политбюро. А теперь – можно и в печати, и на улицах.
Хорошо еще, что Анатолий Иванович не хочет обратно в тоталитаризм. Он просит нас, чтобы мы просто сделали всем красиво и хорошо. Нашли третий путь. За идеализм нельзя судить.
И даже если мы обречены, гибель Анатолия Лукьянова нас не спасет, но только запачкает. В каком-то телеэфире Андрей Караулов спросил у Анатолия Лукьянова: «Скажите, что вы за люди?» Когда такой вопрос задают друзья, это не страшно. Выкрутимся как-нибудь! А вот когда враги… Если в результате этого суда с Анатолием Ивановичем что-нибудь случится, что мы ответим на его встречный вопрос: «А вы что за люди?»
Русские кавалеристы и французские товарники
Анатолий Стреляный и не подозревает, какой методологический подарок он преподнес сирому человечеству, придумав два термина: «кавалеристы» и «товарники».
Только зря он поместил и тех и других в России, фантазируя, что им всем есть место на нашей матери сырой земле. Если не считать Евгения Онегина, Василия Селюнина, Ларисы Пияшевой и Лисичкина с Егором Гайдаром, у нас сроду никогда никаких товарников не водилось, а перечисленная великолепная четверка тщетно пытается вогнать ножку российской практики под номером этак 42 в хрустальную туфельку теории 35-го размера, а когда не лезет, берет топорик и отрубает пятку. Вот удивится принц из МВФ, когда на общем рыночном балу попытается станцевать с нами тур вальса и обнаружит, что партнершу – Россию – впору вести в травматологию!
Евгений Онегин – еще самый умный из российских товарников, ибо честно исповедовал принцип «позаботьтесь о теории, а практика сама о себе позаботится». Но если не пытаться ловить черную кошку в той темной комнате, где ее нет (то есть искать товарников в России), то мы их с избытком найдем там, где они и водятся: во Франции. Причем отнюдь не в банке и не за прилавком. Во Франции по самым скромным подсчетам было пять-шесть революций, считая сексуальную, и я могу запросто доказать, что они не только имеют товарный вид, но и делались товарниками, а все русские, считая промышленную 30-х годов, – безнадежными кавалеристами.
Если сделать маленький чертежик в масштабе один к одному миллиону, то французская революция будет состоять из нулевого периода накопления рациональных идей, не имеющих к революции ровно никакого отношения. Затем идет досадная случайность, ЧП на производстве, когда ты просто хочешь повернуть вентиль, а у тебя срывает рукоятку, разрывает паровой котел, чугун льется мимо – словом, обнаруживаются некие дефекты в конструкции, то есть это, собственно, и есть революция. Потом схему дорабатывают, ЧП ликвидируют, а затем спокойно пользуются плодами новой технологии до следующего ее усовершенствования, то есть нового цикла, причем чем дальше, тем скорее ремонтная бригада ликвидирует ЧП. Все французские революции, с 1789 года по 1968-й включительно, вполне укладываются в общую линию процесса, именуемого в просторечии «прогресс», и идут по восходящей.
Совсем не так выглядит наш русский революционный чертежник. Здесь схема состоит из трех звеньев. Звено первое – бесплодные мечтания о революции в течение одного-двух поколений, стансы о революции, куча революционных теорий, романсы и серенады в честь революции, причем все смотрят налево (или направо). Звено второе – нежданно-негаданно, обязательно не с той стороны, куда смотрели, тихой сапой в щель пролезает нечто мерзкое, какой-то скунс, помноженный на абракадабру.
С целенаправленностью эпидемии чумы эта жуть ликвидирует и тех, кто ее вызывал, и тех, кто без нее бы обошелся, причем случайно уцелевшие наблюдатели обнаруживают себя в Манчестере, когда планировался Ливерпуль (и наоборот). Автобус «Русская революция» принципиально ходит не по маршруту.
Когда кончается стадия собственно революции, наступает звено третье и последнее – лет этак 70 проклятий и стенаний по поводу того, что мы пришли не туда, куда следовало, что революция не удалась, и все сословия, классы и возрасты далее исповедуют бесплодные сожаления по поводу плохой революции. Бесплодные сожаления о минувшей революции плавно переходят в бесплодные мечтания о будущей, и все повторяется по новой, причем кривая отчетливо идет по нисходящей и чудесно укладывается в схему «социальный регресс».
В конце концов общество попадает в какие-то зыбучие пески, и даже фантазии Кобо Абэ не хватит, чтобы дать какую-нибудь теорию практике под названием «страна в песках». Срисуйте себе схему – это и есть особенный российский путь, он же знаменитый «третий путь», ибо давно известно, что те, кто ищет третьего пути, помимо французско-общезападного или первого, советского, почему-то попадают именно на этот первый, и если бы мы не были безнадежными пифагорейцами-гегельянцами, балдеющими от триады, то давно бы заметили, что римляне были правы: «Аut – aut. Tertium non datur» («Или-или. Третьего не дано»).
Давайте пройдемся галопом по чужим революциям и посмотрим, какую пользу французские товарники из них извлекли. Самый первый вариант, вариант 1789 года, был твердо рассчитан на достижение конституционной монархии или аристократической республики с сильнейшим олигархическим элементом (нормальная буржуазная республика всегда управляется качественной элитарной олигархией, назови ее хоть «сто семейств», хоть «сильные мира сего»). Словом, курс был взят на английскую палату общин, на Великую хартию вольностей, но не на уровне XIII века, а уже для третьего сословия, причем с креном в островной, американский вариант. Однако французское общество было гораздо более традиционалистским и централизованным (издавна аборигены превалировали, а пришельцы растворялись, тогда как США – сплошные пришельцы, а Англия – это такие их водопады, что соотношение абориген – пришелец было 50:50), поэтому полный островной вариант и сегодня не проходит, а континентальная модель вырабатывалась поэтапно.
Ясно, что элита третьего сословия могла с первого захода получить только хартию, независимую прессу и равный по значению слабой королевской власти парламент, то есть то, что третье сословие не могло вырвать в XVII веке, во время Фронды, когда часть аристократов уже сдала двор и его номенклатуру, решив поставить на парламент. Собственно, сословного общества во Франции не было с XVII века (помните, как Портос не погнушался жениться на деньгах прокурорши Кок-нар), ибо французский рационализм не идеологичен.
Словом, Людовик XVIII, его хартия и его время, когда газеты были сильней и влиятельней монархии, это и есть тот искомый вариант. Однако Франция получает это только в 1815 году (хотя бы начерно).
На что же ушли 25 лет, с 1790-го по 1815-й? На ликвидацию авралов и ЧП. Попытка приспособить к континентальному менталитету островной англо-американский вариант приводит к тому, что резьбу срывает: из скважины вырывается фонтан, но не нефти, а санкюлотов. Обращаться за помощью к плебсу так же накладно, как и выпускать из бутылки джинна: где гарантия, что он захочет назад? Он и не захотел. Все эксцессы якобинства – на его вкус и на его фасон устроенные кардинальные «разборки». Однако, к чести французов, надо отметить, что ни Ленин (Гракх Бабеф со своим заговором «равных»), ни Троцкий (Жак Ру и его «бешеные»), ни Зиновьев (Эбер) власти даже в 1794 году не получили. Падение Дантона и Демулена (французский вариант Виктора Чернова, Церетели и К°) предопределило и падение Робеспьера, который в нашей системе координат оказался бы левым эсером, чем-то вроде Марии Спиридоновой или Ларисы Рейснер (мягкий большевизм). Безумную утопию Мора или Кампанеллы не взяли на вооружение даже якобинцы.
Общество, кстати, избавилось от них своими силами (ликвидировало аварию), значит, контроль за ситуацией не был утрачен. Директория – это прорыв в островной республиканский идеал, и все было бы ничего, но слабая коллегиальная олигархия – это хотя и прогресс, но не тогда, когда на пятки наступает плебс.
Пока по плебсу не шарахнул из пушек в Тулоне авторитарный (хотя и вполне буржуазный) молодой Бонапарт, плебс не успокаивался. Империя – это сильный, вернее, преувеличенный вариант Пятой республики, то есть президентское правление, когда расщепляется плебс, богатеет и постепенно уходит в третье сословие; путем конвергенции создается новая военно-буржуазная элита; словно в заварном креме, размешиваются все прежние сословия. И здесь опять срывает вентиль: мир завоевывается не кирасирами, а мануфактурами; Францию и Наполеона занесло, и здесь-то и случается Реставрация и достигается мягкая конституционная монархия, оптимум для Франции того времени; 1830 год – это попытка воссоздания абсолютизма, это рецидив. Один расстрел, одна манифестация – и монархия сметена, а Орлеанская династия – дальнейшее обыгрывание президентской республики и олигархии; рецидив ликвидирован мгновенно. Плебса все меньше, да и народа поубавилось. Буржуа – индивидуум, он уже – не народ.
1848 год пробивал дорогу современному трудовому законодательству, «народному капитализму», акционерству среди рабочих. В сущности, только рабочие в 1848 году не были буржуа (крестьяне уже приобщились к этому варианту). Срыв 1815 года, Луи Бонапарт – это опять недочет в создании третейского механизма олигархической власти.
С 1848 по 1871 год происходит процесс дробления народа на личности, на единицы крупных и мелких хозяев. Общие интересы почти утеряны, частный интерес превалирует. Народ – это вообще что-то униженное, оскорбленное, голодное и нуждающееся в срочном спасении. Поэтому так просто оказалось в 1871 году (для олигархии, конечно). Бедные коммунары! Они затрубили в свой рог, а Карл откликнуться не мог: народа уже не было как общности. Коммунары не опередили время, а отстали от него. Отстающие гибнут вместе с Роландом в Ронсенвальском ущелье. С Коммуной олигархия справляется сама, и это – смертный приговор монархии: сильная рука больше не нужна. 1968 год – не иррациональный бунт. Даниэль Кон-Бендит помог Пятой республике проделать в своем палисандровом ящичке дырочки для воздуха. Даниэль сказал: общество не идеально.
Общество раскололось, призналось во всем чистосердечно и создало Римский клуб, «зеленых», Хельсинкские группы, Армию спасения, Корпус мира и прочие разносолы. Коварный прогресс отказался от самодостаточности и стал ломать руки и искать смысла жизни (в свободное от производства и потребления время). Как против него бунтовать? Ты ему говоришь: бяка! А он тебе: я и сам знаю, да что поделаешь? Почва протеста поросла травой забвения.
С каждой революции французы получили и товар, и навар. Поэтому 14 июля они не бьются в истерике и не бьют друг другу морды, как мы 7 ноября или 12 марта, а пускают шутихи, смотрят фейерверк и покупают в киосках значки с Маратом и Дантоном. Всё оприходовано, всё пошло на пользу.
Другое дело – мы. С 1905 года ничего не получили, кроме нулевого съезда народных депутатов Российской империи – четырех Дум. Перманентный митинг и никакой функциональности. Благодетельные столыпинские реформы не упразднили плебс, а приумножили. В феврале 17-го чернь сделала еще один рывок, октябрь 17-го – это уже пришествие Красной Смерти. Буржуа были вырезаны начисто, все 300 миллионов стали чернью и плебсом. Все эти тьмы и тьмы против Борового, Тенякова и С. Федорова – слишком неравный бой.
Мы – вечная кавалерия, не слезающая с коней, спящая в седле, новые кентавры, а наши революции – самые бескорыстные в мире. Ни себе, ни людям.
В этом мы достойны своих славных предшественников – ордынцев. Что может быть бескорыстнее Орды? Где теперь Чингис-хан, Батый и команда? Где все наработанное от набегов и походов к Последнему морю? Голосуют, болезные, о выходе из состава Московского великокняжества. Поэтому, когда я слышу об особом российском пути, мне хочется кусаться.
Конечно, у всадников Апокалипсиса особый путь. Им мы и следуем без малого семь веков. Так что пять – ноль в пользу острого галльского смысла против сумрачного российского гения.