355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Шестаков » Хультура речи » Текст книги (страница 2)
Хультура речи
  • Текст добавлен: 18 апреля 2017, 12:00

Текст книги "Хультура речи"


Автор книги: Евгений Шестаков


Жанр:

   

Прочий юмор


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

ПОХМЕЛЬНЫЕ ЕЖИКИ

На утреннего ежа без розовых очков смотреть страшно. Уж лучше два дня задарма ухом гвозди вколачивать, чем похмельного ежа мрачного нечаянно в шкафу встретить. А так-то всегда и бывает. За сухариком малосольным к буфету потянешься либо сдуру галстуки посчитать в комоде – а там еж похмельный стоит, пятки вместе, носки врозь, глаза горят, и в одном, прижмуренном, – твоя смерть, а в другом, подбитом, – тещина. Такой еж твои килограммы считать не будет, сантиметров до потолка не убоится, такой еж тебя за бороду возьмет и только одно спросит:

– Где?

Если дурак ты и не понял, то теперь ты безбородый дурак, а еж терпеливый бороду тебе вернет и еще раз спросит:

– Где?

Если поумнел ты и не отходя налил – кричит еж криком просветленным от двух до пяти секунд и в стакан солдатиком прыгает, и не ртом пьет, а всеми порами. И выходит из стакана с улыбкой, но тебя та улыбка пусть не обманет, губки бантиком в ответ не делай, вопроса его хриплого жди:

– Кто?

Это трудный вопрос. По многом питии позабыл ежик многое, и себя позабыл, и напомнить ему надо, что еж он, а не сковородка, и не трамвай, и не шампиньон. На примерах и четкой логикой убедить его надо в колючести его и округлости, в подвижности и гриболюбии, а не то зазвенит у тебя в комнате, и рельсами сам ляжешь, а он по кольцевой гонять будет, и электричество в нем никогда не кончится. Убедил ежа, дорогу ему к двери показал, ориентиры расставил, рукой помахал – и замри, молчи, нишкни! Последнее слово всегда еж скажет, и уж ты дождись, когда он к порогу доковыляет, событий не торопи, а терпи, пока обернется он у двери и тебе напоследок промолвит:

– Бывай...

КОАЛА И ВОЙНА

 Жил коала в зоопарке, как дурак. И забрали коалу в солдаты.

Многое понял коала – и ружье понял, и фуражку, и себя в фуражке понял, а вот «Стой! Кто идет?» понять не смог. Попало в коалу, пробило и улетело, а коала в госпиталь слег. Только поправился, только припух, только эфедрин понял – аты-баты пришли, медаль принесли, побрили коалу – и обратно в часть, за пулемет, за Родину, за здорово живешь. Родная часть с диким воплем в атаку пошла, на врага, за матерей, за золовок, за границу, за хрен собачий, а в коалу опять попало. Коала маленький, ему мало надо, а тут много прилетело, десять штук больших прилетело, и все в коалу. Коала раненый на цыпки встал, по-цыплячьи крикнул и Богу душу отдал. А Бог добрый, обратно ему вернул.

Коала в госпитале отъелся, все подушки сплющил, маленький пухлый медсестра два раза понял – аты-баты пришли, почетный грамота принесли, табак принесли, коала дым пускал, с боевой товарищи водка пил, командир черные усы целовал – и опять в бой, опять прилетело, два больших, один маленький. Коалу на шесть частей порвало, по полю раскидало и унеслось.

Третий раз в госпитале коала свой человек был. Главный врач, большой женщина, много-много раз понял, весь эфедрин понял, письмо из зоопарка получил, факт получения понял – аты-баты пришли, орден на подушке принесли, командир усатый с порога целовать начал, за боевые пробоины коалу хвалил. Водка пили, табак курили, пьяного коалу втроем побрили – и в часть.

Часть отважная сразу в атаку кинулась и в десять шагов вся полегла. А в коалу все враги по-очереди промахнулись, бомба стороной обошла, мина под лаптем не сработала, осколок об медаль сплющился, набрюшник теплый от простуды спас – и вернулся коала в зоопарк героем. И молчал весь день за решеткой. А вечером семь-восемь штук внуки на колени садил, леденец раздавал, сначала медаль, а потом орден трясучей лапкой трогал, совсем давний грозный время вспоминал – и говорил, говорил, говорил...

КОАЛА И ОХОТНИКИ

Ирине посвящается

 Коала на заре на ветке громко песенку пел, а охотники гадовы в коалу из ружья стреляли. Коала в листве прятался и молчал сильно, а охотники его по большим ушам узнавали. Коала пять минут петь хотел и далее спать идти, а охотники о нем еще с весны вслух мечтали. Коала ладошками личико-то закрыл и сидя боялся, а охотники со спины подошли и зенки в мушки прищурили. Коала задом не видел, но помереть не хотел, с ветки шмякнулся и бежать, а охотники смотрят – ушей в листьях нет, и тоже бежать. Коала-то против ветра да без сапог да неизвестно куда – плохой бегун, а охотники в сапогах да злые да с лицензиями – любо-дорого бегуны. Коала за пять минут восемь метров пробег, а охотники за десять секунд стометровку оттопали и под белы ушеньки коалу взяли. Коала какал сильно, а еще больше мочился, а еще страшнее кричал, а охотники его в сумку пихали и на пуговицу застегнули.

Коала в сумке, пока шли, намаялся и заснул крепко, а охотники тропой ошиблись и заблудились начисто впрах. Коала в сумке в тепле впервые по-человечьи поспал, а охотники хреновы под дождем под ужасным до самых пиписек вымокли. Коала, выспавшись, какую бы песню заорать обдумывал и чесал себе где хотел, а охотники носами сопливыми то в один, то в другой тупик упирались. Коала-молодец из сумки им плохие слова думал и как твердый кремень был, качку терпел, а охотники мрачные за низкие лбы хватались и непристойно маму ругали. Коала-мужик в сумке руку в локте сгибал и из сумки харкнул два раза, а охотники дубовые все побросали и наугад через реку пошли, один тупее другого.

Коала три часа потом сумку расстегивал и пять лет потом во всех деталях друзьям рассказывал, а из охотников на тот берег только один в своем уме выбрался.

Так что, дети мои, маленького доброго зверька не трогай, если он огромный и злой.

МЕДВЕДЬ И БАБЫ

Медведь на дудке играл, а мимо бабы шли. Сорок восемь здоровых баб и две смирные девушки в хвосте. А медведь веселый на дудке играл. А какой бабе это понравится? А девушки против медведя ничего не имели. Тихие такие, улыбчивые, издалека видно – девушки.

Медведь играл себе, играл. Пока бабы близко не подошли. Вернее, не подбежали. Точнее, пока дудку у него не вырвали. Только что медведь на дудке играл, а теперь, глянь-ко – в траве валяется. И дудка у него стыдно сказать из какого места торчит.

Бабы, они же не всегда справедливые. И добрые не всегда. Медведь-то не дурак, он как баб увидал, так сразу понял, куда ему эту дудку вставят. У него это место даже вспотело. Но уж если тебе дудку в руки дали, так ты играй, верно ведь? Вот он и играл, хотя бабы с галопа на аллюр перешли, с пригорка на него лавой неслись, быстро неслись, как обычно бабы с горы несутся. А за ними две девушки вприпрыжку. Медведь-то и подумал, что они при девушках дудку ему не станут засовывать.

Зря подумал. Это ж бабы! Девушки еще полпути не допрыгали, когда бабы довольные уже от медведя поруганного отходили.

Медведь с дудкой валяется обиженный, бабы, перестроившись, на колодец курс взяли, а тут девушки подошли. Глянул на них медведь – и речи лишился. Потому что это тоже бабы были, только молодые. По старости своей и слепоте ошибся медведь. И за ошибку свою тут же заплатил. Две бабы молоденькие, улыбаясь, за остальными пошли, а медведь с горящей дудкой в другую сторону побежал.

Дудка – оно дело хорошее, но за исключением таких вот случаев. Медведь теперь это знает и прячется. Сидит себе в берлоге и наяривает.

Там у него еще гармонь есть, пять глиняных свистулек и барабан краденый. Если бы со всем этим добром его бабы застигли, то-то горя бы натерпелся.

МЕДВЕДЬ И ДРУГИЕ

Когда померкло небо и все живое позатыкалось, Пятачок с Винни Пухом одновременно подняли каждый свою плиту и вылезли на поверхность. Ночью Новодевичье выглядело по-иному. Жизнь не жизнь, но что-то приходило в движение. Целенаправленно перемещаясь, осмысленно перешептываясь и собираясь в некие общества.

Молча пожав друг другу кости, Пятачок и Винни Пух направились к могиле Совы. Та уже надсадно кряхтела снизу, не в силах сдвинуть здоровенную «От всего леса» плиту. Винни Пух поднял ее одной левой, другую правую подавая скелету птицы.

– Все глубже с каждым годом врастает, – пожаловалась Сова. Без перьев и глаз она была больше похожа на собранную из детского конструктора хренотень, чем на птицу. Но никаких насмешек это не вызывало, особенно после того, как она заново научилась летать.

– А у меня в ограде опять насрали! – беспечно сказал Пятачок. Ему как круглому сироте, изгою и бобылю подобные знаки внимания со стороны живых доставляли не особенно скрываемую радость.

– А мне цветы положили, – пробасил Винни Пух. – Правда, чужие. Но зато много. И полпузыря оставили. Вот. – Он достал из грудной клетки аккуратно заткнутую куском газеты бутыль и поставил ее на землю.

Сова покривилась:

– Ну и чего мы с ней делать будем? Ведь понюхать же даже нечем.

Винни Пух поскреб в затылочной части черепа. Сова была, как всегда, права.

– А мы посидим вокруг! – с глупым видом подал умную мысль Пятачок. – Мы будем смотреть на нее и на себя, и нам всем будет здорово!

Сова уронила предпоследнее перо, подняла, прилепила обратно и молча опустилась на землю. Хрустя и щелкая, рядом сели Винни Пух с Пятачком.

– Твоя очередь, – сказал Пятачок Сове.

– Помню, – отозвалась та. Помолчав немного, тронула костью крыла клюв. – А ведь я еще не забыла, что это такое, когда что-то чешется. И блох помню. Всех пятерых. В лицо.

– У меня очень крупные были, – повернув к ней глазницы, сказал медведь. – Я когда с лежки весной вставал, они на пол сыпались, тощие все такие, потом обратно прыгают и кричат: «Папа! Папа! Иди кушать! Кушать иди!»

– А меня мыли каждый день. Из шланга. С мылом. Всю жизнь, – горестно сказал Пятачок.

– Ладно, – собралась, наконец, Сова. – Слушайте. Ну... Короче, абсолютно нелетная ночь была, дождяра пер, ветрюган, а я с совами-то через край хлобыстнула горькенькой-то по холодку три по сто и четыре по двести, и что-то приборзела как-то сверх меры, и говорю: «Вон ту гору видите? Вот щас хвостом вперед вверх колесами на бреющем туда-обратно слетаю». Ну, бухая была, короче, все предохранители в башке-то повыбивало, разбежалась, короче, взлетела, горку сделала, снизилась и понеслась, там сначала луг был, спокойно можно нестись, только сразу мотылями морду всю облепляет, когда на малой на сверхзвуке в темноте на максимале идешь, а ежли задом на форсаже, то жопу всю облепляет – не продохнуть, а глаза открыты, но один хрен толком не видишь ни хрена и строго только по приборам летишь, а какие на хрен у лесной у пьяной совы приборы, поэтому строго наобум Лазаря Кагановича, то есть по отшибленной напрочь памяти, то есть целиком и полностью через тернии наугад, только видишь, что вот он, луг-то, и кончился, а что начнется – жопой-то, как правило, не видишь совсем, а память, на один миг ясная, говорит: лес дубовый вековой, говорит, большой и очень густой; а это же на такой скорости даже передом голимая смерть, но наглости-то еще в организме полно, она тоже и говорит: не бзди, сова, прорвемся, не бзди, птичечка, анальный тормозной импульс нам уже не поможет, лети, роднулечка, пулей-дурой; а дятлов-дубовиков я всегда за открытость и основательность уважала, они по доброте половину дупел сквозными делают, и почти в каждом дереве, чтобы леснику за туристами легче было приглядывать – и как шилом через подушку без динамических потерь всю рощу прошла, только трассерами в благодарность дятлам мигнула и четыре румба на восток довернула, лечу-то ряхой к земле, но Полярную звезду краем глаза-то различаю, а другим краем тут же фиксирую, что из-под крыла вдаль уже болото идет, вот здесь-то уж совсем помочь некому, а кочки одна другой вдвое выше и с каждым метром вчетверо чаще, тут и днем-то если лететь, от маневренных перегрузок можно все здоровье порастерять, а ночью только бухие за голый базар летают и пачками толстыми навсегда гибнут, а наглости из-за малого полетного времени особо-то не убавилось, она громко и говорит: дыши легче, сова, над собой не рыдай, лучше гордо на огромной скорости всмятку, чем всю жизнь пугливой глазуньей в лесу на цирлах; а я лягушек-то болотных издавна искренне уважаю, что они квакают не из тупости, а по делу и исключительно в тех местах, где низменно и лететь можно, а слух у меня дай бог каждому половину, и по акустическим маякам я, как дрель через простыню, без накладок в полетном графике прожжужала и только ухнула в благодарность да на полшкалы вираж заложила, потому что в юности тут с рулеткой и уровнем все площадя пешком и подскоками истоптала и собственнокрыльно топопривязку к каждому кусту делала, и память давняя в сложенные ладони в ухо мне разборчиво говорит: по высохшему руслу ручья через бобровую плотину зигзагами до самой горы...

Сова переступила костяшками и замолчала.

– Ну и? – нетерпеливо спросил Пятачок. В свое время именно любопытство его и сгубило.

Сова иронически посмотрела на него. Потом саркастически на медведя. Потом сардонически в маленькое зеркало на себя.

– А вот бобров-то я совсем и не уважаю, – спокойно сказала она. – Ручей, блин, высох давно, а они, тупари, плотину строят и строят. Да не из дерева, тупари, а из камня. А я уже быстрее двух звуков шла. Одно только утешение и осталось, что теперь им плотину ни в какие три смены не переделать. Следующий!

Медведь захлопнул открытый из почтения рот, потер голеностопный сустав, помотал, бередя память, черепом и, осторожно трогая сквозную дырку в нем, начал:

– Ну, в общем, лицензию на меня одному потомственному снайперу выдали. И как только выдали, лесник мне сразу звякнул и говорит: бери семью и уматывай, а то ты у него юбилейный будешь, трехсотый, он тебя из принципа по-любому найдет и из семистволки своей с двойным ночным прицелом бронебойной бякой уложит. Ну, собрались мы под елкой всей популяцией, даже Серега-коала из зоопарка на полдня отпросился, и давай решать, быть, однако, или не быть совсем. И короче, слово за слово, привет за привет, разговорились, расслабились, разобщались, к вечеру опомнились, по сторонам глянули – вокруг всё в флажках. И рога гудят. И собаки лают. И ружейной смазкой чуть ли не под носом воняет. Серега-коала спокойный такой, сигарету о живот себе затушил и сказал: сидите, мужики, тут, а я пойду с ним об уголовной ответственности потолкую. За меня, коалу, говорит, ему его билет по самые скрепки в заднее хайло вгонят и на пять годов полосатый сюртук наденут. Встал, короче, и ушел, бедняга. Даже ружья на него там никто не поднял. Только собаки быстро в кучу сбежались, и почти сразу каждая со своим куском в сторону отошла. Даже «Варяга» не успел спеть. Вот. Ну, Сашка гималайский поднялся и говорит: у тебя, Пух, семья, а у меня ни... Короче, холостой был. Точнее, разведенно-бездетный. Тоже встал и тоже пошел. Обернулся только и говорит: там у меня в завещании слово «всё» зачеркните и слово «нихера» напишите. И пошел. Только лишь еще разок обернулся и говорит: мне, вообще-то, Пух, на тебя и семью твою наплевать, просто парочку собачек задавить хочется. И неторопливо так навстречу своре побрел. С первым капканом-то у него даже походка не изменилась, а вот когда во второй наступил, а потом сразу в яму на кол определился – даже Вовка-циркач, который за пять лет на цыганской цепи многое повидал, прохудился сразу ведра на два. Ну, встал я тогда, устно попрощался со всеми, амулет свой – сушеное яйцо Дерсу Узала – старшему сыну на грудь повесил и говорю: прощайте, медведи добрые, пойду грехи свои бурые сполна искупать да шкурой своей за ваши шкуры жертвенно отвечать. И – пошел. И – зря. Можно было и не ходить. Собакам-то вполне одного медведя хватило, а снайперу на колу в яме вполне другого, а я, выходит, бесплатным приложением, как дурак, вылез. Снайпер и говорит: ну, блин, лес! Что ни зверек – то медведь, что ни медведь – то сам себе враг. В следующий раз, говорит, не с ружьем, а с сачком припрусь. А я ему говорю: вот она, медвежья шкура моя, стреляй, сволочь, в любое место! А он на «сволочь» обиделся и изо всех из семи из стволов как, блин, даст! И изо всех мимо. Я ему говорю: дальтоник ты близорукий, а не снайпер, братан, в синих очках тебе с одной собачкой надо гулять. А собаки-то мои слова услыхали и за хозяина обиделись своего. И со всех четырех сторон света кинулись. Пока я по брюху да по спине их размазывал, снайпер артиллерию свою опять зарядил, лицом к лицу ко мне подошел, в оба оптических прицела уставился, приклад в правое плечо ткнул, копыта шире расставил, поправку на ветер внес, ненужное все зажмурил – а я стою, жду чего-то, – точно мне в височную кость навел, дыхание временно задержал, рот, чтобы не оглушило, открыл, указательный палец на крючок положил – а я стою и думаю: а чего я стою и думаю? – и ка-ак даст!! И опять мимо.

Медведь замолчал. Потом куда-то поглядел сквозь Сову, сквозь внимательного Пятачка и, с сожалением глянув сквозь свои ребра на позвоночник, закончил:

– В общем, я теперь так меркую, что если б дальше стоял и не дергался, то и сейчас бы еще бегал бы да плодился. А так рванулся чего-то, побежал да прямо на длинный острый сучок башкой и наделся. Можно сказать, классика. Перпендикулярной рогулькой параллельно в оба шара. А боковую дырку уже потом получил, когда менты снайпера за превышение нормы вязать приехали и еще с порога по сторонам палить начали.

Все помолчали. Пятачок помолчал вдвойне, ожидая, что его пригласят. Но его не пригласили, и он заговорил сам:

– Ну, вы же знаете, что за один воздушный шарик я любую Родину не глядя продам. А тут их сразу в магазин десять разновидностей шести цветов привезли. Кролик-покойничек еще, помню, сказал: вот радости-то тебе, Пятачок! Два надуешь, один наденешь – вот радости-то тебе, слабоумному! Ну, я копилку свою в виде самого себя разбил, тетину копилку в виде тети разбил, двадцать один рубль в узелок завернул и пошел. И как-то даже забыл, что магазин в праздник только до обеда открыт. И внимания не обратил, что на ферме пусто, свиньи куда-то все подевались, а в хозблоке кто-то чего-то точит. Иду себе, мысленно новые шарики надуваю и надеваю. А скотников тоже что-то никого не видать. А повара, наоборот, из-за каждого угла на меня смотрят и улыбаются. Младший повар из разделочной выглянул и говорит: с праздником тебя, Пятачок! Хочешь, говорит, гречневой каши от пуза хряпнуть? Ну, я, конечно, не отказался, поел, дальше топаю. Сменный повар мне из огорода кричит: с днем солидарности всех святых тебя, Пятачок! Хочешь, укропчику тебе в рот положу? Ну а какая свинья в здравом уме откажется? Полный рот укропу набил, иду себе, мысленно два надутых круглых несу и один надетый продолговатый. А повариха из столовой пальчиком меня манит и ласково так вполголоса предлагает: подойди, говорит, малыш, я тебе щетинку на боках опалю, чтобы ясно солнышко у тебя на боках сверкало. А потом меня сам шеф-повар за ручку взял и говорит: магазин с парадного входа уже закрыт, но мы все тебя очень любим и поэтому, так и быть, через потайную дверку внутрь проведем. Я говорю: а мне тетеньки-продавщицы шарики продадут? Шеф-повар говорит: да что ты, парнишечка, сегодня же у нас праздник, они даром их тебе отдадут, мы с ними на горячий бартер договорились! Шагай вот сюда, я дверку тебе открою, а ты шагай, только не поскользнись, а то Аннушка масла тут налила, я дверку-то закрою, ты пока посиди один, я снаружи сейчас тебе свет включу.

Пятачок умолк. Потом прищурился на свою правую, более обглоданную берцовую кость, поерзал немножечко и закончил:

– Я вообще-то не такой дурак, как они все там думали. Книгу «О вкусной и здоровой пище» читал. Вот только не поверил в ней ничему. Думал, художественная. В смысле, ужасов. Оказалось – документальная. Думал, пугают. Хотел спокойно высидеть сколько надо и потом с поднятой головой выйти. А в итоге упекли меня до хрустящей корки и по клыкам своим кариесным поровну раскидали.

Все в который раз выговорились. Новодевичье на минуту окуталось тишиной. И снова стали слышны только тихие шорохи. Пока над своей свежей могилой не поднялся обугленный Буратино и не заорал через все кладбище в розовый склеп Мальвине:

– Надо было в нарисованный очаг лезть, дура, а не в настоящий! За арлекином была бы сейчас и при бабках, дура! Чтоб у тебя репей в изголовье вырос!

МЕДВЕДЬ И ОСТАЛЬНЫЕ

Лежа в углу, Пятачок с ужасом смотрел на исчезающую в медвежьей пасти тушенку. Медведь был шумен. Он скрипел сапогами и портупеей, лязгал зубами и ложкой, сопел носом и отдувался. Это был драный бурый шатун-разведчик с капитанскими погонами и незамысловатой окопной харей. Ковыряясь в банке, он одновременно вертел в другой лапе трофейную губную гармонику, которую месяц назад прислала Пятачку его Эльза.

– Наме, – не оборачиваясь, с набитым ртом пробурчал медведь.

– Отто Фюнфер, герр гауптманн! – сразу же отозвался Пятачок, приподнявшись в углу на связанных сзади руках.

– Гут, блядь, – сказал медведь, поставил на стол звякнувшую пустотой банку, вынул из висевших на поясе ножен тесак и шагнул к Пятачку. Тот побледнел.

– Битте! Битте! Найн! Найн!

– Руэ, швайн! – в рифму ответил медведь и, обернув Пятачка к стенке, ловко разрезал путы. Затем поставил его на дрожащие копытца, непостижимо длинной рукой сграбастал со стола через всю землянку гармошку и сунул ее пленному под пятак. – Шпиль, Отто! Гут, битте, шпиль, блядь.

Пятачок затрясся и напустил под себя. Медведь покачал головой, сжал кулак, но, подумав, взял пленника за плечо и потрепал его легонько и ободряюще.

– Шпиль, Отто. Шпиль, камерад.

Пятачок поднес гармошку к губам и собрался с силами. Медведь вдруг широко улыбнулся и плавно покачал в воздухе татуированной лапой. Уставившись на лапу, Пятачок заиграл, еще не зная, что именно он играет. Через несколько протяжных нот у стены на нарах что-то зашевелилось. На заплеванный пол упало крупное птичье перо цвета хаки, затем из-под бушлата вылупился круглый огромный глаз.

– Козел ты, медведь! – отчетливо сказала сова. – Мне до рассвета еще раз фольварк бомбить, а он посреди ночи концерт устроил. Вот скажу Кролу, что ты тут над пленными издеваешься, они тебя всем отделом по нижней головке сапогами погладят.

– Руэ, курва! – весело ответил медведь. – Шпиль, Отто!

Дверь землянки скрипнула, и, утирая фуражкой пот, вошедший ишак присел на поставленный возле входа снарядный ящик. Медведь неуловимым движением выхватил у Пятачка гармошку и то ли куда-то спрятал ее, то ли мгновенно смял в крупинку волосатой могучей лапой.

– Гвардии капитан Пух, провожу допрос «языка», товарищ гвардии подполковник! – доложил медведь.

Сова, захлопнув глаз и разинув клюв, уже три секунды как выглядела сильно усталой и крепко спящей фронтовой птицей.

– Хоть бы на двор выходили, что ли... – морщась, сказал ишак. Он достал спрыснутый чем-то трофейным трофейный же носовой платок и помахал им перед лицом.

– Это не мы, товарищ гвардии подполковник! – негромко, но браво оправдался медведь. – Это он. Как банку из-под свинины увидел, так и потек сразу.

– Значит, так... – весомо сказал ишак и не продолжил, уставившись на висящий на стене кусок зеркала. Сделанный из крупнокалиберной гильзы светильник коптил, колыхался пламенем и не позволял зеркалу адекватно отражать действительность. На хмурого невыспавшегося ишака-офицера глядел, словно с портрета в рамке, довоенный печальный Ослик, застигнутый фотовспышкой сразу после осознания того факта, что его юная племенная подруга будет спариваться не с ним, а со старым полуслепым ослом из горкома.

– Значит, как? – звякнув медалью, в меру игриво спросил медведь.

– Да кто его теперь знает... – немного погодя ответил ишак. – Ума не приложу теперь, как. Вчера вроде все ясно было. Теперь – не знаю.

– Случилось что? – спросил медведь, звякнув орденом.

– Случилось... – тихо ответил ишак-подполковник. И с надеждой посмотрел в зеркало, словно желая увидеть там себя завтрашнего, идущего по Тверской в просторном двубортном костюме с ладной ослицей под руку и двумя маленькими ишачками в матросских костюмчиках. Вдруг он поднялся и, обойдя медведя, в упор уставился на Пятачка. – Аллес, падла, – без какой-либо интонации сказал ишак, отведя руки назад и глядя Пятачку прямо в глаза. – Вот и капут, сука.

Мочевой пузырь Пятачка был уже пуст. Поэтому его тело среагировало лишь несколькими крупными каплями, упавшими на воротник кителя из зажмуренных глаз. Умирать Пятачку приходилось впервые. И он не хотел участвовать в своей смерти.

– Товарищ подполковник, неужели... – прощелкала сухим клювом сова. Шепотом, словно что-то боясь спугнуть.

– Выведешь из расположения и отпустишь, – по-прежнему без какой-либо интонации сказал ишак, но уже медведю. – И гармошку ему отдай. Не за ней мы сюда пришли.

– Това...щ...подп... – у медведя затряслись губы. Выронив откуда-то гармошку, он поднес лапы к покрасневшей вмиг морде.

– Такое дело... – мучительно выдавливая слова, произнес ишак. – Радоваться бы надо. А я... А мы... Тяжело.

И он на негнущихся ногах вышел. Лишь уже на пороге найдя в себе силы подытожить свой визит одним-единственным, нежданным и долгожданным коротким словом:

– Победа!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю