Текст книги "Недавние были"
Автор книги: Евгений Коковин
Соавторы: Илья Бражнин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Автор с помощью хозяйки избы уговаривает Филипьевну рассказать об этом хождении в Питер. Вслед за этим следует рассказ самой Филипьевны – рассказ безыскусственный и трогательный. Начинается он с того, как бедная, обтрёпанная четырнадцатилетняя девчушка Олька увидела однажды у дочери богатея Марьюшки присланный ей жившим в Питере братом сарафан. «И такой баской сарафан прислал сестре – я дыхнуть не могу. Алый, с цветами лазоревыми – как теперь вижу…»
В ближайший крестьянский праздник подружки-подростки «вышли впервой на взрослое игрище». Некрасивая Марьюшка, надевшая свой цветастый петербургский сарафан, «нарасхват пошла», а на бедную Ольку в ее застиранном старом «синяке» никто из парней и смотреть не хотел.
«Бедно мне стало, – говорит Филипьевна, дойдя в своих воспоминаниях до этого места. – Вот и думаю: мне бы такой сарафан! – боюсь в девках засидеться. А откуда такой сарафан возьмёшь? Житьё-то у родителей не богато. Братьев нет. Вижу, самой смекать надо. А где? Куда девку-малолетку возьмут? Ни в лес, ни в работницы. Да и сарафан-то питерский мутит голову. У иных девок тоже сарафаны, да не питерские – дак робята-то не так кидаются. Ну и порешила: пойду в Питер за сарафаном…»
Дальше Филипьевна подробно пересказывает все свои мытарства, все приключения своего горького полуторатысячевёрстного хождения морозной зимой с рублём медными деньгами в кармане, данным на дорогу отцом. Рассказ этот о путешествии бедной девчонки в Питер за сарафаном – самая доподлинная быль. Но в то же время он смахивает на фантастическое путешествие верхом на чёрте в Петербург за царскими черевичками для Оксаны, которое совершил кузнец Вакула в гоголевской «Ночи перед рождеством».
В сущности говоря, Фёдор Абрамов идёт тем же, что и Гоголь, путём и, искусно замешивая вымысел на сущем, творит одновременно и быль и сказку. И где кончается одно и начинается другое, не всегда и разберёшь. Да и так ли уж это важно? Не важней ли чувства, какие вызывает повествование?
Сейчас Абрамов живёт в Ленинграде, и даже в одном со мной доме. Я рад такому доброму соседству. А Фёдор Александрович и в самом деле добрый сосед. Вот недавно подарил мне свой только что вышедший после журнальной публикации отдельной книгой роман «Две зимы и три лета».
Живя в Ленинграде и став истым ленинградцем, Абрамов не перестал быть пинежанином. Каждое лето наведывается он на родную Пинегу. А зимой Пинега сама к нему приходит маленькими пакетами «Пинежской правды».
Говорят, северные земли скудны. Не верьте. Неправда. Богат Север. И всечасно родит людей, богатых душой и богатых талантом, что в общем одно и то же.
И сегодня живут и работают в Архангельске отличные писатели, среди которых первым я с уважением и приязнью назвал бы Евгения Коковина – автора широко известной и в нашей стране и по многим иноязычным переводам за её рубежами трилогии «Дети моря», повестей «Вожак санитарной упряжки», «Динь-Даг», «Белое крыло» и многих других книг, любимых читателями. Но о Евгении Коковине и других сегодняшних писателях Архангельска надо говорить особо и подробно, что я с удовольствием однажды и сделаю.
ДВАЖДЫ ДРУГ
Первое публичное выступление молодого поэта Дмитрия Ершова со своими стихами было не слишком удачным. Состоялось оно в январе 1919 года, сразу после убийства Карла Либкнехта и Розы Люксембург. Им и посвящено было стихотворение, с которым автор решил выступить перед публикой. «Читал я его на митинге в деревне, – вспоминает Дмитрий Ершов в одной из своих книг, – докладчику крестьяне дружно аплодировали, а по поводу моего, непривычного для деревенских слушателей, выступления угрюмый бородач сказал так, что все услышали: «И этому хлопать будем?»
Но, как сообщает сам Ершов, «рукоплесканий не последовало». Заключая это чистосердечное признание, Ершов с очевидным, хотя и неслышным нам вздохом добавляет: «Я сразу поспешил ретироваться…» И тут же упрямо решительное: «Но стихи писать продолжал».
Впрочем, стихи скоро пришлось на время оставить и, отложив перо в сторону, взять в руки винтовку. Дмитрий Ершов уходит добровольцем в Красную Армию и отправляется на Восточный фронт.
Вот как впоследствии он описал свой отъезд на Восточный фронт в стихотворении «Мать»:
Ревела старая,
ревмя ревела:
– Али на это
я вас родила?
Али расстаться
вот так хотела,
Чтобы последней
сойти в могилу?
И причитала навзрыд, тоскливо:
– На свете есть ли
тебя милее?
Ты мой хороший,
ты мой красивой!
Меня -
старуху -
кто пожалеет?…
Когда же поезд пришел к перрону,
Спросила,
словно
с ножом в гортани-
– И брата станешь?
– Нет, мать, не трону…
Затем добавил:
– Как., он… не станет…
И вся забилась, и, как в припадке,
На мне, казалось,
застыть решилась.
– Вот так-то,
так-то
вы все… о матке…
И сразу
молча
к ногам свалилась.
…Когда, прощально платком махая,
Смотрел я из окна купе,
Она вдогонку:
– Жду… жду письма я!
Потом:
– Холодной воды… не пей!
Этому стихотворению предшествовали следующие авторские строки: «О матери моей, Прасковье Ивановне, провожавшей меня в 1919 году на Восточный фронт, где я мог встретиться, как с противником, с родным братом, жившим в Сибири». А прочитал их автор в помещении архангельского Пролеткульта в 1921 году. Я не знаю, встретился ли автор «Матери» с братом на Восточном фронте, но оттуда попал уже на Северный.
Вот как сам Дмитрий Алексеевич рассказывает об этом и о последующих за тем событиях в автобиографическом очерке, присланном мне недавно при большом и душевном письме: «После возвратного тифа, которым я заболел на Восточном фронте, меня осенью 1919 г. направили в Вологду. Я стал красноармейцем 1 роты запасного батальона 18 стрелковой дивизии.
Ещё в 1918 году я пристрастился писать в газеты заметки и стихи. Писал их и в Костромскую газету, когда лечился в инфекционной больнице. А будучи в Вологде, чуть ли не каждый день приносил их в редакцию газеты политотдела 6-й армии «Наша война». Редактор газеты – бывший киевский наборщик, большевик с 1905 года Флор Емельянович Глущенко встречал меня приветливо. Всё, что я приносил, печаталось на другой день без каких-либо изменений. И это ещё больше подзадоривало меня.
Тогда секретарь редакции Стёпа Горбунов, писавший стихи лучше меня, говорил, что Ф.Е. Глущенко слабо в них разбирается, но хочет, чтобы в каждом номере газеты было хоть одно стихотворение. А я иногда приносил и два. Я ещё не понимал, что торопиться не следовало, что стихи слабые, что это по существу рифмованная проза, что публикуется она за неимением лучшего».
В главе «Первые шаги», открывающей книгу Ершова «Большой друг рабселькоров», Дмитрий Алексеевич описывает, как развивались события в редакции газеты дальше: «Поскольку секретарь редакции Степа Горбунов, тоже писавший стихи, уезжал на курсы в Москву, Ф.Е. Глущенко предложил эту должность мне. Он хотел, чтобы в каждом номере газеты было стихотворение. Весь штат армейской ежедневной газеты состоял из редактора, секретаря и корректора. Я обязан был, кроме всего прочего, присутствовать при вёрстке газеты, выпускать её. И это особенно устрашило меня.
– Как же я справлюсь с этим, когда и в типографии ни разу не бывал?
– Ничего, – ободрял Флор Емельянович, – я всё покажу. – То ж самое лёгкое. Не стихи писать…
Мои успехи в поэзии редактор чрезмерно преувеличивал. Из стихов 1918-1919 годов ни одно не выдержало бы теперь даже самой благосклонной критики, но благодаря именно этим стихам я стал газетчиком. Работа эта настолько захватила меня, что я не замечал, как летели дни и недели».
В «Нашей войне» Дмитрий Ершов проработал до тех пор, пока существовала эта газета, то есть до апреля 1920 года. Печатался он в ней почти каждый день. А в некоторых номерах газеты было и по несколько материалов, принадлежащих перу Ершова – он же Ёрш, Далер, Е.Р. Шов, Дед Митрий, Е. Двинский.
Друг Дмитрия Ершова Фёдор Чумбаров-Лучинский, который на фронте в сентябре 1918 года выдавал вступившему в партию красноармейцу Ершову партбилет, писал, что поэт должен быть и певцом, и борцом, и бойцом. Дмитрий Ершов был и певцом, и борцом, и бойцом. Вот предо мной на столе стихи Дмитрия Ершова времён гражданской войны, по большей части – автографы, изредка – вырезки из газеты «Наша война». Они написаны на клочках бумаги, иногда на обеих сторонах. Часть из них прислал мне по моей просьбе сам Дмитрий Алексеевич, живущий сейчас в Курске, остальные раздобыты у других. Только что редактор Архангельской областной газеты «Правда Севера» И.М. Стегачев по моей просьбе прислал мне «Стихотворную хронику», написанную Ершовым для газеты к пятидесятилетию со дня освобождения Архангельска от интервентов и белогвардейцев. Вот отрывок из неё, дающий представление и о Ершове, и о его стихах, и об эпохе, которую они знаменуют:
«При вёрстке газеты нередко оказывалось, что набранных материалов для очередного номера газеты недостаточно. Чем заполнить пустующее место, иногда 5-10 строк? Шпаций для разбивки текста было очень мало. Метранпаж требует дать для безотлагательного набора подходящий лозунг.
– Стихотворный можно? – спрашиваю.
– Почему бы нет. Это ещё лучше!
И тут же даю в набор такие, например, строчки:
Напрягайте всю волю и силы -
Враг наёмный стоит у могилы!
Разобьём быстро белую рать -
Кончим в этом году воевать.
В стихотворной хронике находили отражение и важнейшие события на других фронтах. Эти победы Красной Армии вдохновляли бойцов Севера и как бы подзадоривали их. В газету всё чаще приходили письма с вопросом:
– Когда же мы прогоним белых?
Газета обозревает фронты и заключает:
Растёт республика Советов!
Белогвардейцев песня спета:
Наш Юг, Урал и вся Сибирь…
Теперь даёшь Архангельск нам!
Даёшь, или захватим сами
И к беломорским берегам
Расчистим путь себе штыками.
Стихи, процитированные мной, написаны в январе – феврале 1920 года, в самый канун освобождения Архангельска, и подписаны «Красноармеец Ершов», или «Кр-ц Д. Ершов».
Когда читаешь эти стихи, невольно вспоминаешь Маяковского: «Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо».Красноармеец Дмитрий Ершов приравнял перо к штыку.
Стихи Ершова вырастали, как цветы из земли, из его кровного дела. Они, конечно, не походили на гурманские кондитерские изделия, а были чёрным солдатским хлебом.
Сам Дмитрий Ершов отзывается о своих стихах весьма критически. Я уже процитировал его высказывание о том,
что «из стихов 1918-1919 года ни одно не выдержало бы теперь даже самой благосклонной критики». Но я не могу согласиться с такой самооценкой. Военные стихи Дмитрия Ершова для эпохи ожесточенных боёв за революцию, за самоё существование Советского государства на заре его жизни – явление закономерное и значительное. Они – знамение эпохи, свидетельство эпохи, документ эпохи. Стихи эти прошли, прошагали с красноармейцем Дмитрием Ершовым по тяжким фронтовым дорогам гражданской войны и вместе с поэтом пришли в отвоёванный у врагов революции Архангельск.
Там я с этими стихами и познакомился, там подружился и с их автором. Это было в 1920 году. Мы были однолетками, но мы были очень несхожи и характерами и стихами. Мои безудержно романтические стихи, в изрядной степени шумные и буйные, вовсе не походили на прочноногие, крепко приверженные земле, делам её, боевому её дню стихи Мити Ершова. Но различие в строе и характере стихов наших как-то не мешало быстро возникшей меж нами дружбе. Чаще всего встречались мы на наших литературных вечерах в Пролеткульте. Но случалось, Митя приходил ко мне в мою одиночную, холостую келью на Петроградском проспекте, а не застав дома и просмотрев раскрытую тетрадку с моими стихами (у меня в те дни все было постоянно раскрыто – и двери комнаты, и сердце, и тетрадки со стихами), приписывал карандашиком под моими незрелыми творениями что-нибудь метко-усмешливое (таков уж был характер Мити).
Возвратясь домой и найдя подобную приписку к моим стихам, я, само собой разумеется, вначале приходил в негодование, а потом, в одиночестве пошагав по комнате, зачёркивал и Митины примечания к стихам и… сами стихи.
Дружба наша с Митей Ершовым оборвалась осенью 1922 года, когда я уехал из Архангельска в Петроградский университет, чтобы, наконец, надеть студенческую тужурку, сшитую летом восемнадцатого года, когда я получил извещение о зачислении меня в студенты.
В августе 1918 года я должен был ехать в Петроград, так как первого сентября начинались занятия в университете. Увы, всё вышло не так, как я предполагал. Со мной произошло то, что я позже приписал одному из героев моего романа «Друзья встречаются» – Илюше Левину. Приход интервентов второго августа и совершившийся накануне ночью белогвардейский переворот захлопнул меня в Архангельске, как мышь в мышеловке. Писать в белогвардейском Архангельске я не мог и не желал, и муза моя умолкла в ожидании лучших времён.
Эти лучшие времена пришли, когда в городе вновь появились красные войска. С ними появился на моём горизонте и Митюша Ершов и его товарищи. Два года мы шли рядом, хотя каждый вышагивал на свой манер. В 1922 году мы расстались. Судьба надолго развела нас, и каждый шёл уже своим путём в трудном и общем движении вперёд. Некоторые этапы нашего пути были особенно трудны, и, понятно, труднейшими из труднейших оказались годы сорок первый – сорок пятый.
На третий день войны (как я узнал двадцать восемь лет спустя), на день позже, чем Дмитрий Ершов, я ушел на фронт в качестве военного корреспондента.
О романах и прочих довоенных литературных роскошествах на четыре с половиной года забыл совершенно и начисто. Делал чёрную газетную работу, писал оперативные корреспонденции, статьи, очерки, памфлеты, портреты отличившихся солдат и офицеров, тактические материалы, всё, чего требовала газета, чего требовала война. Ничего, кроме неё, её нужд, её интересов, я в те годы не знал и знать не хотел. Написал за эти годы около шестисот корреспонденций. Приобрёл множество фронтовых друзей, с которыми не теряю связи до сею дня – переписываюсь, вижусь на слётах ветеранов полков и дивизий.
Много друзей я нашёл в тяжкие военные годы, но многих из них и потерял навсегда: кого-то настигла вражья пуля или снаряд, кто-то потерялся в сумятице военных перемещений.
Старого архангельского друга Митю Ершова я потерял из виду ещё в двадцатых годах. А потом кто-то сказал мне, что он погиб в Отечественной.
Но, по счастью, слух оказался ложным, и Дмитрий Алексеевич вдруг отыскался в Курске. Тотчас полетели письма из Ленинграда в Курск и из Курска в Ленинград.
Оказалось, что Ершов после моего отъезда из Архангельска пробыл там ещё четыре года, ведя большую партийную работу и редактируя губернскую газету «Волна» и одновременно губернскую же сельскохозяйственную газету «Северная деревня».
В ту пору и произошла примечательная история с корнеплодами, о которой я должен рассказать несколько подробней.
Проходивший в марте 1925 года в Архангельске десятый губернский съезд Советов указал на «ясно наметившийся животноводческий уклон» в сельском хозяйстве Архангельской губернии и подчеркнул важность проблемы кормовой базы. В частности, съездом рекомендовалось культивировать корнеплоды, которыми в губернии пренебрегали и которых крестьяне не сеяли. Считалось почему-то, по какой-то обветшалой традиции, что разводить корнеплоды, в том числе и очень выгодный турнепс, ни к чему и даже просто невозможно на Севере.
Тогда за пропаганду разведения в губернии турнепса и других корнеплодов взялась редактируемая Ершовым газета «Волна». Сговорившись с госсельскладом, имевшим большое количество семян корнеплодов, редакция «Волны» разослала всем кружкам рабселькоров в губернии пакеты с семенами и инструкции по посеву и уходу за посевами.
Рабселькоры живо откликнулись на этот почин и осенью собрали отличный урожай турнепса, отдельные корни которого достигали семи с половиной килограммов.
На будущий год посевы турнепса расширились, и, следуя примеру архангельской «Волны», центральная «Крестьянская газета» разослала селькорам семена корнеплодов по двум тысячам адресов.
Центральные газеты «Правда», «Известия», «Беднота» на своих страницах высоко оценили инициативу и опыт архангельской «Волны» по внедрению корнеплодов в практику сельского хозяйства и отметили добрую работу её редактора. В апреле 1926 года Дмитрия Ершова переводят в Орёл для редактирования там губернской газеты, а в августе того же года Дмитрий Алексеевич получает от ответственного секретаря газеты «Правда» Марии Ильиничны Ульяновой такую телеграмму: «Орловская «Правда» Ершову. Состоялось постановление ЦК о переводе вас «Правду», ждем срочно, телеграфируйте. Ульянова».
Семь лет, которые в дальнейшем Дмитрий Ершов провёл, работая под непосредственным руководством Марии Ильиничны, сперва в «Правде», где он был заведующим отделом «Рабочая жизнь» и «Железным фондом» рабселькоров для оказания им в случае нужды материальной помощи, потом в ЦКК ВКП(б), а позже в Бюро жалоб Комиссии советского контроля при Совнаркоме в качестве заместителя Марии Ильиничны, стоявшей во главе Объединенного бюро жалоб (ОБЖ) народных комиссариатов РКИ СССР и РСФСР, оказались для него прекрасной жизненной школой. Даже само по себе общение с таким кристально-чистым, государственно мыслящим и душевным человеком, каким была Мария Ильинична Ульянова, дали Дмитрию Ершову неизмеримо много.
Мариэтта Шагинян, часто бывавшая в бюро жалоб и глубоко вникавшая в его работу, в одном из своих очерков, напечатанном в «Известиях» в июне 1933 года, назвала бюро жалоб «университетом Ильича». В этом университете «ректором» была сестра Ильича. И она свято хранила ленинские заветы, делая их краеугольным камнем в здании этого истинно народного «университета».
Работе бюро жалоб Мария Ильинична отдала свои последние годы жизни. Тут же, в рабочем кабинете, и оборвалась эта чудесная жизнь.
Вот как описывает эти тяжкие часы Дмитрий Ершов в своей книге, посвященной Марии Ильиничне: «7 июня 1937 года Мария Ильинична пришла в бюро жалоб с Московской областной партконференции уже в девятом часу вечера. Мне показалось, что она была несколько возбужденной, но в хорошем настроении, выглядела бодрой, улыбалась, шутила. Её секретарь Люба Новосёлова вышла куда-то, а Мария Ильинична хотела чаю и в поисках Любы заглянула во все комнаты, занимаемые бюро жалоб в первом этаже дома Совнаркома СССР. Направляясь в свой кабинет, она сказала:
– Где может быть наша Люба?
И запела:
Потеряла я колечко,
Потеряла я любовь…
– А вот и она идёт, – говорю, – да ещё и с чаем. Не иначе, как научилась мысли на расстоянии читать!
Я и помыслить не мог в тот момент, что так скоро оборвётся жизнь этой выдающейся дочери великого русского народа, самоотверженно боровшейся за его свободу и счастье, за коммунизм. Не успел я закончить беседу с одним из активистов бюро жалоб, как пришла Люба Новоселова, бледная, чрезвычайно взволнованная.
– С Марией Ильиничной плохо, – с трудом выговорила она.
Попросив посетителя обождать, я побежал в кабинет М.И. Ульяновой. Она сидела за письменным столом, опустив голову на руки. Её лицо побагровело от прилива крови.
– Что с вами? – спросил я.
Ответа не последовало. Мария Ильинична была в бессознательном состоянии.
Немедля звоню в кремлёвскую больницу и Н.К. Крупской. Врачи и Надежда Константиновна приехали через несколько минут.
Марию Ильиничну уложили на диване в её рабочем кабинете».
Мария Ильинична умерла пять дней спустя на том же диване в своём рабочем кабинете, на который её уложили сразу после кровоизлияния. Жизнь её оборвалась на полном рабочем ходу – прекрасная жизнь, образец служения делу своего народа до последнего вздоха.
Легко понять чувства Дмитрия Алексеевича Ершова, кончающего свою книгу «Большой друг рабселькоров» словами: «Я счастлив тем, что до самой смерти Марии Ильиничны был её ближайшим сотрудником и заместителем по должности, пользовался её доверием и уважением. Это были лучшие годы моей жизни».
Кроме посвященной Марии Ильиничне книги «Большой друг рабселькоров», Дмитрий Ершов написал о ней ещё одну книгу – «Мария Ильинична Ульянова». Обе они лежат предо мной. Читаю дарственную надпись: «Старому другу…» Да. Вот оно как бывает в жизни. Старый друг… Пожалуй, даже дважды друг -двадцатых годов и сегодняшний.
СТЕПАН ПИСАХОВ И СЕМЁН МАЛИНА
Очень своеобычной и примечательной фигурой среди архангельских писателей был Степан Писахов. Впрочем, был он не только писателем, но и сказочником, и живописцем, и путешественником.
Чтобы сразу дать представление о том, каков Степан Писахов, приведу одну его небольшую сказку «Как поп работницу нанимал»:
«Тебе, девка, житьё у меня будет лёхкое, – не столько работать, сколько отдыхать будешь!
Утром станешь, ну, как подобат, до свету. Избу вымоешь, двор уберёшь, коров подоишь, на поскотину выпустишь, в хлеву приберёшь и – опи-отдыхай!
Завтрак состряпашь, самовар согреешь, нас с матушкой завтраком накормишь и – спи-отдыхай!
В поле поработашь али в огороде пополешь, коли зимой – за дровами али за сеном съездишь и – спи-отдыхай!
Обед сваришь, пирогов напечёшь, мы с матушкой обедать сядем, а ты – спи-отдыхай!
После обеда посуду вымоешь, избу приберёшь и – спи-отдыхай!
Коли время подходяче, в лес по ягоду, по грибы сходишь, али матушка в город спосылат, дак сбегашь. До городу – рукой подать, и восьми вёрст не будет, а потом – спи-отдыхай!
Из «города прибежишь, самовар поставишь. Мы с матушкой чай станем пить, а ты – спи-отдыхай!
Вечером коров встретишь, подоишь, корм задашь и – спи-отдыхай!
Ужну сваришь, мы с матушкой съедим, а ты – спи-отдыхай!
Воды наносишь, дров наколешь – ето к завтрему, и – спи-отдыхай!
Постели наладишь, нас с матушкой спать повалишь. А ты, девка, день-деньской проспишь-проотдыхашь – во што ночь-то будешь спать?
Ночью попредёшь, поткёшь, повышивашь, пошьёшь и опять – спи-отдыхай!
Ну, под утро белье постирашь, которо надо – поштопашь да зашьёшь и – спи-отдыхай!
Да ведь, девка, не даром. Деньги платить буду. Кажной год по рублю! Сама подумай. Сто годов – сто рублёв. Богатейкой станешь!»
Сказка «Как поп работницу нанимал» – сказка старая, и пришла к Писахову из Пинеги. Сам Писахов, хотя и коренной архангелогородец (тут родился, тут и умер), но говорил, что у него «деды и бабки со стороны матери родом из Пинежского района». Надо сказать, что Пинега издавна славилась сказочниками и песенниками. Пинега – заповедный край стародавней русской сказки, а в писаховском роду она была в особом почёте.
«Мой дед был сказочник, – писал Степан Григорьевич с гордостью. – Звали его сказочник Леонтий. Записывать сказки тогда никому и в голову не приходило. Деда Леонтия я не застал. Говорили о нём, как о большом выдумщике – рассказывал всё к слову и всё к месту».
Немалым выдумщиком был и сам Степан Григорьевич, иной раз и безудержным выдумщиком. Я как-то заговорил с ним об этом.
– Что это вы, Степан Григорьевич. Мороз у вас до семисот градусов доходит, через Карпаты вы на корабле переправляетесь, а по реке вскачь мчитесь. Дома у вас приплясывают и, сорвавшись с места, на свадьбу в другую деревню торопятся. Налима вы по улицам водите, как собаку, на цепочке, а волков по полсотни к избе своей волочете, да ещё десяток на себя, на манер шубы, надеваете. Кстати, волки эти мороженые, а замерзли потому, что мороз не то на сто, не то на двести градусов хватил. А сами вы, рассердясь на волков, так разгорячились, что вода в бутылке, которая была у вас в кармане, несмотря на неистовый мороз, вскипела. Когда вы вернулись из лесу, мужики об вас цигарки прикуривали. Потом от вашего жару баня грелась. Словом, такое у вас, что только руками разведёшь.
Но разводить руками мне не довелось. Не успел. Писахов опередил, и сам руками замахал. Потом вскочил с места и спросил, заглядывая снизу вверх мне в глаза:
– Зато ведь не соскучились, читая сказки мои?
– Чего нет, того нет, – отозвался я, смеясь. – Соскучиться с вами невозможно – ни с вами, ни с вашими сказками.
– Вот-вот, – обрадовался Писахов. – Скука же – вреднейшая вещь. От неё и помереть недолго.
– Пожалуй, – согласился я, но, желая выведать от Степана Григорьевича самое заветное о его сказках, продолжал свой лукавый диалог. – Ведь за всякой, даже самой фантастической народной сказкой скрыты реальные соотношения людей, вещей, событий…
– А я что, враль, по-вашему? – вскипел Степан Григорьевич, яростно тряся своей рыжей шевелюрой. – А помните, как кончается эта самая сказка о мороженых волках? Я притащил к своей избе полсотни мороженых волков да и «склал костром под окошком. И только примерился в избу иттить – слышу: колокольчик тренькат да шаркунки брякают. Исправник едет! Увидал исправник волков и заорал дико (с нашим братом мужиком исправник по-человечески не разговаривал):
– Што ето, – кричит, – за поленница?
Я объяснил исправнику:
– Так и так, как есь, волки морожены, – и добавил: – Теперича я на волков не с ружьём, а с морозом охочусь.
Исправник моих слов и в рассужденье не берёт, волков за хвосты хватат, в сани кидат и шчёт ведет по-своему:
В шчет подати,
В шчет налогу,
В шчет подушных,
В шчет подворных,
В шчет дымовых,
В шчет кормовых,
В шчет того, сколько с ково.
Ето для начальсва,
Ето для меня,
Ето для того-друтово,
Ето для пятово-десятово,
А ето про запас!
И только за последнево волка три копейки швырнул. Волков-то полсотни было.
Куды пойдёшь – кому скажешь? Исправников-волков и мороз не брал».
Писахов, пометавшись по комнате, остановился и спросил сердито и в, то же время хитровато:
– А это всё как вам покажется – не действительные отношения людей того времени: это самодурство грабителя-исправника и беспомощность мужичка-охотника, который за бесценок, за эти самые проклятые три копейки, должен был отдавать пушнину, добытую им в страшные морозы? Это что – правда? Или пустая выдумка?
– Сдаюсь, – сказал я, поднимая руки.
– То-то, – сказал удовлетворённо Степан Григорьевич, усаживаясь в низенькое ветхое креслице и победно оглядываясь.
Однако через минуту он уже снова был на ногах.
– А вы знаете, про это путешествие на корабле через Карпаты я от Сени Малины записал, не сразу, правда, а много позже по памяти. Он в деревне Уйме жил, под Архангельском. Его все за враля считали, и всерьёз никто не принимал, а это, знаете, какой сказочник, какой придумщик был. Я теперь все сказки от его имени сказываю. И Сеню Малину вралём не считаю. Придумка – не враньё.
К Сене Малине мы с вами ещё вернёмся в конце этой главы. А сейчас мне хочется досказать то, что было в моё посещение Степана Писахова, во время которого случился наш спор о придумке. Спорили, впрочем, мы недолго. Слишком импульсивен и подвижен был Степан Григорьевич, слишком любил сказывать, чтобы надолго увлечься теоретическими умствованиями.
Прервав себя на полуслове, Степан Григорьевич опять уселся в креслице, придвинулся ко мне вплотную и, сверкнув усмешливыми щёлками глаз, стал рассказывать, как одна девка-пинежанка, беседуя с соседкой, говорит ей:
«Утресь маменька меня будить стала, а я чую и сплю-тороплюсь».
Это «сплю-тороплюсь» очень нравилось Степану Григорьевичу, и он несколько раз повторил:
– Сплю-тороплюсь, сплю-тороплюсь… А? Хорошо ведь? Прекрасно? Верно?
Конечно, верно. Это было в самом деле хорошо, прекрасно, превосходно. Но лучше всего была, пожалуй, та детская радость, с какой Степан Григорьевич принимал это прекрасное. Он весь светился, весь жил в этом своем непрерывном словотворчестве, я бы сказал, словонаслаждении, в постоянном радостном удивлении красотой народного слова.
Долго мы в тот вечер просидели в небольшой комнатке Степана Григорьевича на Поморской, двадцать семь. Было это в июле 1936 года.
Знал я Степана Григорьевича Писахова и до этого, хотя и не близко: очень уж велика была разница в годах – когда я был ещё мальчишкой, Писахов был уже известным художником. В Архангельске дядю Стёпу знали решительно все. Коротенькая подвижная фигура его с большой головой, рыжей шевелюрой, рыжей бородкой, в надвинутой на уши старенькой шляпёнке с опущенными вниз полями знакома была всякому архангелогородцу. Он был живой исторической достопримечательностью Архангельска. Недаром же и сам он говаривал с гордостью, хотя и облечённой в шутейную форму: «Приезжие в Архангельск осматривают сперва город, потом меня».
Но надо сказать, что хотя все в городе знали Степана Григорьевича, однако далеко не все любили его. Он никогда не был гладеньким и обтекаемым. Его острое словцо, его пронзительные глазки и усмешливая улыбка могли и отпугнуть человека, особенно если этот человек был, что называется, «солидный». Впрочем, истины ради, следует отметить, что с начальством всех времён и всех рангов хитроумный остряк умел ладить.
Кстати, несколько слов об архангельском начальстве дореволюционных лет. Архангельск был городом особым, в котором и начальство случалось какое-то особое. Некоторые архангельские губернаторы увлекались краеведением, интересовались природой Севера, его этнографическими особенностями, промыслами, ремёслами, характерными для края, путешествовали по губернии. Губернатор Сосновский в 1909 году отправил Русанова на Новую Землю с экспедицией. Энгельгардт после поездки по Северу написал книгу «Северный край».
Один из губернаторов Архангельска середины девятнадцатого века, приходившийся дедом Льву Толстому, уйдя после губернаторства в отставку, дал даже одной из своих деревень название – Грумант. Так в те времена звали архипелаг Шпицберген, часть которого подлежала попечению архангельского губернатора, поскольку там жили русские колонисты и промышленники.
Степан Григорьевич Писахов всегда с неослабевающим интересом относился к изучению северных земель и морей. Он пользовался всяким удобным случаем, чтобы попасть на Крайний Север. В 1907 и 1909 годах он побывал на Новой Земле с экспедициями Русанова, в 1914 году выходил с экспедицией на поиски Седова, Брусилова и Русанова.
В 1924 году сестра моя Серафимиа побывала на Новой Земле с экспедицией на парусно-моторном судне «Сосновец», которое вёл прославленный впоследствии капитан Владимир Воронин. Позже сестра писала мне: «С нами был и художник Писахов».
Из своих многочисленных поездок по Северу Степан Григорьевич вывез массу этюдов и картин, а также незабываемо яркие впечатления.
Писахов стал писателем позже, чем живописцем, и с его картинами я познакомился еще в девятьсот десятых годах. Полотна, которые висели по стенам комнаты, в которой мы сидели со Степаном Григорьевичем в тридцать шестом году, я видел лет двадцать до того на его выставке в Архангельске. И сейчас и тогда мне больше всего нравились две картины. Одна из них называлась «Цветы на Новой Земле».