Текст книги "Недавние были"
Автор книги: Евгений Коковин
Соавторы: Илья Бражнин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Всё было в городе обыкновенно, как в других добропорядочных городах, и прежнего Архангельска почти не существовало, да и не могло существовать в полной мере. История вспять не возвращается.
С грустью побродил я по обыкновенным улицам с обыкновенными недеревянными тротуарами, постоял перед обыкновенным домом – бывшим номер десять на Поморской улице, в котором я прожил семнадцать лет. Я не узнал ни дома (он был уже другим), ни улицы и, повернув к набережной, пошёл к реке, почему-то загороженной теперь забором.
В общем-то ничего особенного не произошло как будто. Город изменил свой облик, потому что не мог не изменить его. Современные формы жизни неотвратимо идут на смену прежним, становящимся мало-помалу формами архаическими, не соответствующими современному строю, современному темпу, современным требованиям жизни. И тут уж ничего не поделаешь.
Вопрос о долговременных ценностях, об исторических памятниках искусства решен у нас категорически в их пользу. Они сохраняются, охраняются, если надо, реставрируются и остаются живыми свидетелями ушедших эпох.
Что касается быстротекущих форм быта, объемлющих нас, как одежда объемлет наши тела, то, подобно этой самой одежде, они не могут сохраняться долго. Рубаху не проносишь шестьдесят лет – фасон выйдет из моды, материал протрётся, а хранить лохмотья только потому, что они стары, вовсе ни к чему.
Не будем же стенать по поводу того, что не сохранилось прежних чудесных полагушек и повойников, деревянных мосточков, водоразборных будок, где за бумажный билетик, вроде нынешнего трамвайного, можно было получить ушат ледяной воды, и прочих примет старого Архангельска. Процесс изменения жизненных форм необратим, и прежнего не воротишь. Впрочем, это вовсе не значит, что о нём не надо знать, что оно ничего для нас не значит, не имеет никакого смысла и никакой цены.
Иваны непомнящие никогда не были и не будут нашим идеалом. Преемственность жизненных форм безусловна, и в тридцать шестом году, приехав в Архангельск после пятнадцатилетнего отсутствия, я с удовольствием проехался в трамвае, бегущем по рельсам, которые когда-то при мне укладывались неподалёку от базара с полагушками, туесами и широконькими крынками, с которых расторопные жонки ловкими и неуловимо быстрыми движениями снимали сметанную плёнку и сворачивали её вчетверо.
Новый Архангельск есть новый Архангельск, и он хорош своими многоэтажными зданиями, своим лесотехническим институтом и другими вузами, которых в моё время не было и в помине, своим мостом через Двину, строительства которого мы, старые архангелогородцы, так страстно и так долго добивались.
А старый Архангельск, – что ж, он остаётся старым Архангельском, доброй памятью нашей. Он остается со мной. Хочу, чтобы он остался и с вами.
Теперь еще несколько строк о втором посещении Архангельска после расставания с ним в начале двадцатых годов. Попал я на этот раз в родной город неволей, и занёсший меня туда ветер был недобрым ветром.
Было это так. Весь первый год Великой Отечественной я провел на Карельском фронте, в Заполярье. Работал в газете Четырнадцатой армии «Часовой Севера». Редакция находилась в Мурманске, но я бывал в ней мало. Больше мотался по передовой. Облазил все участки Мурманского направления, ездил на Кандалакшское. Завязал очень много крепких и дорогих мне знакомств, приобрел множество друзей, со многими из которых и сейчас не теряю связи, а с иными и вижусь время от времени.
Был я в те дни деятелен, как муравей, и худ, как щепка, вполне благополучен – ни разу не был ранен и все фронтовые тяготы переносил, как положено.
И вдруг всё оборвалось, как ножом обрезало. За тринадцать месяцев беспрерывных фронтовых скитаний перенапрягся. Открылась грудная жаба и ещё сто одна болезнь. Меня отвезли в госпиталь. Это произошло десятого июля сорок второго года. Денек-другой пролежал я в Мурманском госпитале, потом, когда город стали бомбить почти беспрерывно, раненых и больных, и меня в том числе, из города эвакуировали. Сперва привезли меня в Мончегорск. Там пролежал я три дня, а потом уложили меня в санитарный поезд и повезли в… Архангельск.
Сутки плелись мы до Беломорска (бывшее становище Сорока), в котором даже земля деревянная, точнее, опилочная. Лесопильные заводы Беломорска давали столько опилок, что девать их было, некуда, и они использовались на покрытие мостовых. Потому все сорочане (а позже беломорцы) ходили по опилкам.
От Беломорска на Мурманской железной дороге за время войны проложили ветку к Обозерской на Северной железной дороге. Таким образом, Мурманск соединялся теперь железной дорогой не только с Ленинградом, но через Обозерскую – Вологду и с Москвой. Переброска военных грузов, шедших из Мурманска беспрерывным потоком в центр и на другие фронты, значительно упростилась и стала безопасней.
Девятнадцатого июля я попал, наконец, возле Обозерской на дорогу Москва – Вологда – Архангельск. Теперь до Архангельска было немногим более ста километров. И уже на другой день я лежал в одном из архангельских госпиталей на южной окраине города, называемой Быком.
Не знаю, по какому неведомому телеграфу узнали мои земляки, что я в городе, но уже на следующий день возле моей госпитальной койки появились работники Архангельского издательства. А ещё через два дня появился в моей палате полковой комиссар П. Шабунин, с которым я встречался в декабре сорок первого года на полуострове Рыбачьем и который, будучи комиссаром оборонительного района Рыбачьего и Среднего полуостровов, вместе с командующим, полковником Д Красильниковым возглавлял защиту этого важнейшего на Севере фронтового участка.
Несколько позже навестил меня комиссар И. Шемякин, с которым я сдружился во время той же тяжкой декабрьской командировки на передовую. Потом появились попавшие во время войны в Архангельск ленинградские писатели Вениамин Каверин и Юрий Герман.
Приходили ко мне и вовсе незнакомые люди, представлявшиеся просто читателями. Оказалось, Архангельск населён многочисленными моими друзьями – и новыми и старыми, и мирного времени и фронтовыми, и пришлыми и коренными архангелогородцами.
Седьмого августа сорок второго года, пробыв в городе более двух недель, я оставлял Архангельск, чтобы после короткой побывки у родных снова вернуться на фронт.
И вот я еду по городу в открытой машине, оглядывая улицы уже глазами архангелогородца. И радуюсь, что город целёхонек, так как немцы его в ту пору не бомбили.
На пристани я усаживаюсь на пароход «Москва», перевозящий пассажиров через реку на вокзал. Это та же «Москва», которая возила меня на вокзал и обратно тридцать лет тому назад. Узнаю каждый её уголок и, конечно, прежде всего её характерный, зычный гудок, слышный во всём городе. Этот, издавна знакомый гудок снова возвращает меня в старый Архангельск, которого уже нет, но который все же есть – по крайней мере, в нас, старых архангелогородцах.
У ТРЁХ РЕК
Архангелогородцы, как и вообще северяне, – ужасные непоседы. Они ходили и по Студёному, и по Баренцеву, и по Карскому морям и по Ледовитому океану. Ходили на Новую Землю, на Землю Франца-Иосифа, на Шпицберген и к далёкому, считавшемуся недосягаемым Берингову проливу. Пробовали торить дорогу и к Северному полюсу. Один из них ходил даже с Амундсеном к Южному полюсу.
Эти мореходы, о которых я обязательно расскажу дальше, сопричастны к судьбе Архангельска и его истории, судьбе и истории всего края, всего Севера.
Но прежде, чем уходить вместе с ними от архангельских пристаней в далёкие и неведомые путешествия, я расскажу о красавице Северной Двине, на которой стоят эти пристани. К ней я и обращаю теперь своё сердце и своё слово, что, в сущности говоря, одно и то же.
Родился я на Волге, рос на Северной Двине, доживаю дни свои на Неве. Все три реки хороши и примечательны по-своему. Но всех милей из них мне всё же моя Двина.
Воду я люблю истово и с младых лет. Эта любовь, кажется, родилась вместе со мной. Без моря, без реки мне и жизнь не в жизнь, как, впрочем, и другим архангелогородцам – и настоящим и бывшим. Земляк мой – писатель архангелогородец Евгений Коковин сказал в своей повести «Белое крыло»: «…обидно сознавать, что есть на нашей земле люди, живущие вдали от моря, от озер и рек. Они, эти люди, лишены одной из самых больших наших радостей. Ведь такое великое счастье – слушать плеск волн, плыть на катере, на яхте, хотя бы на крошечной плоскодонке или плотике, купаться, плавать, нырять, ловить рыбу. Великое счастье – жить у воды!»
Это верно. Великое счастье – жить у воды, и особенно у такой большой воды, как Северная Двина. Я не знаю реки краше её, полноводней, величественней, сильней.
Полуторакилометровый в ширину у Архангельска и безмерный в длину первозданный пласт её может быть то хмуро-свинцовым, то улыбчиво-серебряным, то угрюмо-чёрным, то розово-солнечным. Река, как она вспоминается мне, то бывала заставлена сплошь рыболовецкими шхунами то прикрыта тягуче медлительными вереницами плотов, то просторно пустынна и ясно спокойна. Но, разъярясь, Северная Двина становилась страшна и беспощадна.
Я видел, как в осенний сентябрьский шторм она почтя начисто уничтожила Архангельский яхтклуб, часть судов разметав, часть разбив в щепы.
Я помню, как однажды в шторм на Северной Двине во время неудачного маневра парусом меня метнуло вместе со шлюпкой под высокую свайную пристань и, сломав мачту, затопило моё судёнышко.
Я сам был свидетелем, как в лодке, в которой мы прошли на вёслах двадцать с лишним километров, к концу пути, когда разразилась внезапная буря, товарищ мой, сидевший на руле, не мог удержать рвавшегося из рук румпеля, а один из пассажиров заболел морской болезнью.
Не ограничиваясь своим личным опытом, сошлюсь, к случаю, ещё на двух весьма солидных свидетелей. В своей «Краткой истории о городе Архангельском» Василий Крестинин так рассказывает о шторме, разыгравшемся на Северной Двине шестого сентября 1699 года: «Страшная буря стоящие под городом корабли срывает с якорей и заносит на берег, и причиняет разбитием барок, лодей и дощаников великие убытки торгующим».
У Бориса Шергина – знатока и певца русского Севера, есть такое свидетельство свирепого своенравия красавицы Двины: «От месяца сентября возьмутся с моря озябные ветры… Холодные ветры приходят из силы в силу. Не то что в море, а на реке Двине такой разгуляется взводень, что карбаса с людьми пружит и суда морские у пристаней с якоря рвёт. Помню, на моих было глазах: такая у города погодушка расходилась, ажно пристани деревянные по островам разбросало и лесу от заводов многие тысячи брёвен в море унесло».
Большая вода Северной Двины опасна чертовски, но и чертовски хороша. Серьёзная река – Северная Двина. Неповторимая река. Она была купелью моего детства и моей юности.
ЗЕЛЁНАЯ ГЛИНА
Архангельск девятисотых годов жил лесом и треской. Треску привозили снизу, через морские ворота, на маленьких тресковых шхунах или в трюмах больших пароходов Мурманского пароходства.
Лес шёл с верховьев Северной Двины. Огромная полноводная красавица-река несла к городу караваны плотов. Здесь они кончали свой долгий неспешный путь. Их ставили на прикол вплотную к берегу, после чего начиналась выкатка леса на берег. Делалось это так. Плоты развязывали и разбирали баграми по бревну. От кромки воды на берег и по берегу до каждого из штабелей леса прокладывали две прямых линии из брёвен, отстоящие одна от другой сажени на две. По образовавшимся рельсам-каткам вытаскивали брёвна на берег к штабелям. На вывозке брёвен к каждому штабелю работали две лошади, управляемые двумя коногонами. Упряжка рабочей лошади была до крайности проста. Она состояла из хомута и привязанной к нему длинной верёвки. К свободному концу верёвки прикреплялся большой железный крюк. Этот крюк коногон одним ловким взмахом всаживал в торец бревна. Второй коногон проделывал то же самое по другую сторону катков. Потом коногоны ударяли в кнуты, и лошади, натянув верёвки, волокли бревно на берег, к штабелям. По мере того, как штабель рос, втаскивать брёвна наверх становилось всё труднее. Впрочем, и по низу тащить огромные сырые, неокорённые бревна было непросто. Я достаточно нагляделся на работу коногонов и лошадей. Как ни был я мал в то время, я все же понимал, сколь тяжел и надсаден их труд.
Это на целую жизнь засело в памяти. Вот почему и сейчас, более чем шестьдесят лет спустя, мне ясно видится, как низкорослые лохматые лошадёнки с выпирающими на боках рёбрами, натуживаясь и в такт мелким шажкам поматывая головами, тянут огромные брёвна. Они с трудом выдирают дрожащие ноги из вязкой зелёной глины. Рядом бредут коногоны, и им приходится не легче, чем лошадям. Закатав штаны, они вместе с брёвнами волокут к штабелю на ногах по крайней мере по полпуда глины. И чем дальше, тем больше её налипает. С громким чавканьем коногоны вытягивают ноги из липкого месива, потом с трудом всаживают в него и снова с натугой вытаскивают. Они задыхются и обливаются потом, проклиная и брёвна, и лошадей, и себя, и весь остальной свет, особенно эту проклятую глину.
В обед коногоны купались, шумно кидаясь с плотов в тёмную воду. Потом кто-нибудь приносил из казёнки шкалик водки, и все садились на бревна перекусить.
Случалось, они пели, и песня была тягучей и надсадной, точно и она тоже брела с ними вместе по липучей, вязкой глине.
Летом я целые дни пропадал на реке, пристав к шумной ватаге таких же, как я, огольцов. Мы купались по десять раз на дню, ныряли под плоты, обследовали лодки, стоявшие под высокосвайными пристанями, собирали ракушки и мелкие камешки для рогаток.
Занятый всеми этими многосложными делами, я не очень внимательно прислушивался к надсадным песням коногонов, день-деньской копошившихся в зелёной глине. И всё же эти песни вошли в мою жизнь: ведь я слышал их и в восемь, и в девять, и в десять лет, и позже.
В двадцать три года случилось со мной одно примечательное событие, также связанное с песнями. Хотя и на этот раз дело происходило в Архангельске, но теперь я сидел уже не на плотах, а в партере городского театра, и пели песни не коногоны.
Пела сказительница Марья Дмитриевна Кривополенова. Её только недавно вывезла с далёкой Пинеги Ольга Озаровская, кочевавшая по глухим углам огромной – в три-четыре европейских государства – Архангельской губернии и очень много сделавшая для того, чтобы стали общенародным достоянием драгоценные песенные и сказочные клады русского Севера.
Как и где разыскала Озаровская Марью Дмитриевну, и как судьба свела их? Сама Озаровская в своей книге «Бабушкины старины» рассказывает об этом так: «Давным-давно в деревне Усть-Ежуга, при впадении реки Ежуги в Пинегу, стояла маленькая чёрная избушка. В ней семь голодных ртов… мать – работница неустанная, а с ней четверо ребятишек, да старая бабка, да огромный столетний дед… Мать оставит ребятишек в избе, уйдёт на работу, а дед с ними… Дед в молодости ходил по Зимним Кедам, бил морского зверя; оттуда вынес свои старины… И ребятишки пристают.
– Дедушко! Спой старину. Дедушко! Спой былину…
И «внялась» в эти старины одна крошечная Машутка, всё упомнила и пронесла сквозь скудную, тяжёлую жизнь… С десяти лет пришлось побираться, «ходить по кусочкам»… Пришли годы – выдали Машу замуж в деревню Шотогорку… муж пил, и на руку нечист был, и бродяжить любил… Дети умирали, мужа убили бродяги на дороге, осталась одна дочь.
Дочь вышла замуж в деревню Веегоры тоже бедно… И на старости лет с корзинкой в руках крошечная сморщенная Марьюшка бегает по деревням, собирает кусочки… Ночует где бог приведёт… И так до семидесяти двух лет, до чуда встречи с Московкой».
Московкой этой и была Ольга Озаровская. А встреча случилась летом 1915 года в деревне Великий Двор, в доме Прасковьи Андреевны Олькиной, которая, кстати, жива и сейчас и, хотя перебралась к дочери в Кировск, каждое лето приезжает в родную Пинегу. О встрече своей с Кривополеновой в Великом Дворе Озаровская рассказывает дальше: «Есть примета на Севере: если съешь у нищего от трёх кусков, будет тебе счастье.
Старая нищенка Марья Дмитриевна Кривополенова так сердечно угощала меня тёплыми, только что поданными в городе шанежками, что я незаметно для себя съела заветные три куска. И вышло счастье. Для нас обеих.
Нельзя было не полюбить бабушку с первой встречи. А когда рассыпала она перед нами свой старинный словесный жемчуг, ясно увидели мы, что перед нами настоящая артистка.
– Бабушка, поедем в Москву?
– Поедем!
Храбрая, как артист. Односельчане руками всплёскивали:
– Куда ты, бабка? Ведь помрёшь!
– А невелико у бабушки и костьё, надёйтся-де где место его закопать!
И поехала бабушка со мной в Москву. А в Москве не одной мне, а многим тысячам показала, какая она артистка. Маленькая, сухонькая, а дыханье, как у заправского певца. Три зуба во рту, – а произношенье четкое на диво!
Семьдесят два года, а огня, жизни – на зависть молодым!»
Таков рассказ Ольги Озаровской о своей встрече с Марьей Дмитриевной Кривополеновой. В Москве, куда привезла Озаровская свою подопечную, Кривополенова имела огромный успех. Москвичи были зачарованы её старинами, её пением, её редкостным сказительским талантом, её личностью. Они заласкали, задарили старую, звали снова гостить.
Гостьба эта была столь приятна для Кривополеновой, что уже в следующем, шестнадцатом году, старая, несмотря на свои годы и трудности пути с далёкой Пинеги, снова приехала в Москву.
А пять лет спустя, летом 1921 года, вызванная телеграммой наркома просвещения Советской России Луначарского из Веегор, где жила у дочери, Марья Дмитриевна приезжает в Москву в третий раз.
В этот свой приезд Кривополенова выступает перед делегатами третьего конгресса Коминтерна, выступает, как всегда, бесстрашно и с великолепным артистическим темпераментом. О том, как, в какой атмосфере проходили выступления Кривополеновой этим летом в Москве, свидетельствует очевидец одного из таких выступлений.
Очевидец этот – Василий Иванович Стирманов весьма примечателен и сам по себе. Это знаток Севера, энтузиаст северного краеведения, учитель, во время гражданской войны – начальник оперативной части штаба Пинежского участка фронта, сейчас заведующий Пинежскии филиалом Архангельского краеведческого музея. Он знал Кривополенову в детские свои годы, позже встречался с ней, и ему ведома жизнь Марьи Дмитриевны, вероятно, больше, чем кому бы то ни было другому. Вот что рассказывает он об одном из её московских выступлений: «Летом в 1921 году мне привелось быть в Москве. Смотрю, афиша: в зале консерватории выступает сказительница Кривополенова. С трудом достал билет на балкон. Наша Махонька – на столичной сцене! Махонькой звали Марью Дмитриевну в деревне за очень маленький рост, да и прозвище это созвучно было её имени. Запела бабушка «Посеяли девки лён». А перед этим предупредив публику. «Как руцькой махну, платоцьком тряхну – всем припевать». Студенты консерватории подхватили припев дружно и слаженно.
По окончании концерта многие забрались на сцену. Как пушинку, подняли бабушку на руки, обнимали, целовали…»
Приведённое описание выступления Кривополеновой в Московской консерватории взято мной из книги В. Страхова «На лесной реке». А попала ко мне эта книга не случайно. В конце лета 1969 года я получил небольшой пакет, заключавший в себе газету «Пинежская правда». Я не подписчик этой газеты, выходящей в Карпогорском районе Архангельской области, но, получив газету, не удивился, так как в моей довольно большой почте частенько случаются сюрпризы, и по преимуществу приятные. И на этот раз сюрприз был приятен и даже вдвойне: во-первых, газета пришла с далёкого и милого мне Севера, а во-вторых, в ней был очерк, называвшийся «Встреча с Кривополеновой». В очерке цитировалась главка из моей книги «Сумка волшебника». Очерк подписан был В. Страховым. Я не знал Страхова, но был благодарен ему за то, что он напомнил мне о Марье Дмитриевне.
Так как на пакете, содержащем газету, значился обратный адрес приславшего её Страхова, то я написал ему, поблагодарил за неожиданное приятство, какое доставил он мне, прислав «Пинежскую правду», и просил сообщить мне, что знает он ещё о Кривополеновой, о её жизни. Написал я и редактору «Пинежской правды», обратив и в его адрес и благодарность и ту же просьбу.
Вскоре я получил и от редакции и от Виктора Евгеньевича Страхова ответы. В редакционном ответе было сказано о том, что Страхов является автором книги «На лесной реке», одна из глав которой посвящена Кривополеновой. Я попросил эту книгу у Виктора Евгеньевича и вскоре получил её вместе с обстоятельным письмом, содержащим много интересного и нового для меня из биографии чудной пинежской старицы. «Пинежская правда», в свою очередь, подослала мне номер газеты с новыми для меня материалами о Кривополеновой.
Редакция сообщала мне адрес Стирманова и советовала обратиться к нему за интересующими меня материалами о Кривополеновой.
Я написал в Пинегу Стирманову. Василий Иванович тотчас отозвался, и завязалась переписка. Длилась она, впрочем, недолго, так как месяца через полтора Стирманов оказался по делам в Ленинграде и навестил меня.
И вот мы сидим по обе стороны диванного столика, и Василий Иванович рассказывает мне о Кривополеновой, о тяжкой жизни пинежской нищенки.
Семья Стирмановых жила в той же деревне Веегоры, что и Кривополенова. Но та селилась на дальнем, нижнем краю, а Стирмановы – в самой середине деревни. Пока старая нищенка, собирая куски, добредала до центра Веегор, она уставала и у Стирмановых отдыхала, а частенько и на ночь оставалась.
Сердобольная хозяйка дома каждое утро выпекала по двадцати небольших хлебцев, чтобы подавать их захожим нищим и убогим.
Случалось, когда Махонька оставалась ночевать, Настасья Егоровна Стирманова посылала ребят по соседям звать их на посиделки.
Соберутся девки и бабы, сядут прясть. Выпросит себе прялку у хозяйки и Махонька, а то с вязаньем сядет. Вязала она очень сноровисто и красиво трехцветные рукавички или чулки. Вяжет и приговаривает:
– Хороший человек-от, видать, дан нать ему чулки связать.
Потом опустит работу на колени и станет старины и сказки сказывать и петь скоморошины.
Малый Вася Стирманов с жадным вниманием слушал Махоньку, и старины и сказки её запали ему в душу навечно. Шестьдесят лет спустя в Ленинграде, сидя напротив меня, Василий Иванович с яркой картинностью живописал мне обстановку, в какой это происходило. Описал худенькую малорослую, необычайно оживлённую Махоньку с торбочкой за плечами, пересказывал и её старины. Он и сам говорил сейчас, наверно, как Махонька говорила, окая по-пинежски и произнося как-то по-особому звук «ц».
Долго сидели мы с Василием Ивановичем в тот вечер, говоря о прошлом, о чудеснице Махоньке, дивясь и её таланту и тому, что любовь к ней и верность её памяти свела нас с разных концов страны.
Такими вот долгими, сложными, дальними путями, по которым вместе со мной шли многие добрые люди, собирался, копился материал этой главы, да и многих других также. Впрочем, что касается этой главы, то путь её ещё не окончен и не может быть ограничен сказанным, ибо в последнее время узнано мной кое-что новое, что может обогатить её.
Вот, к примеру, не так давно встретясь с Александром Антоновичем Морозовым, которого я давно знаю, мы разговорились о северных делах. Морозов хорошо знает Архангельск и Архангельскую область, живал там, написал прекрасную большую книгу о Ломоносове. В этот раз зашла у нас речь о Кривополеновой, и Александр Антонович упомянул о книге «М. Д. Кривополенова. Былины, скоморошины, сказки», которую он составил и редактировал. Я, к стыду своему, должен был сознаться, что как-то пропустил эту книгу и незнаком с ней.
После нашего разговора я постарался достать её. Она оказалась весьма примечательной. В ней собраны записанные от Кривополеновой шестнадцать былин и скомороший, три песни и шесть сказок. Книга оснащена прекрасным аппаратом и предварена отличной статьей Морозова.
Как раз в те же дни, то есть в июле 1971 года, я обнаружил в июльском номере журнала «Знание – сила» очерк Олега Ларина «Бабушка Марья Дмитриевна». Автор только что вернулся с Пинеги, побывал на могиле сказительницы в деревне Чакола и рассказал о своей поездке, о Кривополеновой, о встречах с людьми, её знавшими.
Несколько отрывков из этих двух новых для меня источников я дальше и привожу, включая и цитирование видных ученых, таких, как фольклористы Б. Соколов, А. Григорьев, и некоторых других лиц, встречавшихся с Кривополеновой и причастных к её судьбе.
Сперва обратимся к статье Морозова. Северный писатель и художник Степан Писахов рассказывал, что, вернувшись из своей поездки в Москву в 1915 году, Кривополенова, которую её горячие московские поклонники задаривали и катали «в дорогих и мало ещё кому доступных автомобилях»; говорила на Пинеге с гордостью землякам:
– По Москве-то на бесконех ездила.
«…Всех, кто наблюдал в это время Кривополенову, поражала простота и естественность её обращения. Она всегда оставалась сама собой, и потому всё, что она ни делала, было всегда к месту. И вот рассказывают, что в Москве, когда она едва ли не впервые вышла на сцену, её не сразу приметили, и в публике долго ещё не затихал гомон, шарканье, рассаживание, взрывы скучающих аплодисментов. Тогда Марья Дмитриевна строго и без всякого стеснения сказала:
– Угомонитесь-ко».
А вот ещё одно свидетельство подобного же рода:
«…Удивительно держала себя Марья Дмитриевна в Москве; независимо, деликатно, ласково, – вспоминал впоследствии профессор Борис Матвеевич Соколов, – только при угощении она проявляла по деревенскому северному обычаю церемонность».
«…В Москве она как бы получила оправдание своим песням-старинам о славном прошлом своего народа. Всю жизнь на далёкой Пинеге пела о каменной Москве – и всё здесь нашлось.
– Уж правда, каменна Москва: дома каменны, земля каменна…
Она сама всё «выходила и высмотрела». Посетила Кремль и поглядела на гробницу Ивана Грозного, нашла даже могилу его жены Марьи Темрюковны, о свадьбе которой она пропевала весёлую скоморошину.
Старые камни словно оживали перед её глазами.
Каменный мост она называла Каликовым мостом и была убеждена, что, именно стоя на нем, кроткий царевич Федор Иванович промолвил:
А и много по этому мосту было хожено,
А и много-то было езжено,
Того больше крови пролито…
Она отыскала за Москвой-рекой дом Малюты Скуратова, топнула посреди улицы ногой и запела былину. Она была счастлива, что всё, о чём она пела, оказалось не «вракой», а правдой.
– Всё быль, всё своими глазами высмотрела…»
«…Вот ещё один рассказ о деревенской жизни Марьи Дмитриевны Кривополеновой: Марья Тихоновка (по мужу её так звали) часто у нас по Курги сбирала. И зимой приходила, и всяко. По недели жила у Першиных. Деревнюшка была хлебная, урожаи хорошие. Она и живёт, как придёт. Мы вот, ребятишки, и бегам. Перед домом на мурок седем. А она песни поёт. А то начнем звать;
– Пойдёшь, Машенька, по ягоды?
– Пойду.
И идёт с нами, малыми, по ягоды. На щелях мы брали. А она, как устанем, сядет и всё сказки нам рассказыват.
А как запоёт она небывальщину да неслыхальщину, как по синему морю Волынскому (Хвалынокому) всё жернова плывут, мы и кричим:
– Поди давай! Как жернова плывут? Ведь камень!
– Нет, – говорит, – плывут…
Тут смеху, и она с нами смеётся. Ласкова была до детей.
Много тогда она нам всего пела, да я не запомнила. Голос у неё был молодой. Нисколько не сменилсе».
Дед Кривополеновой Никифор Никитич Кабалин, от которого она переняла свои старины, и сама Марья Дмитриевна были не единственными в роду сказителями.
«…Былевая и сказочная традиции, по-видимому, были очень сильны в семье Марьи Дмитриевны. «В молодости она пела старины вместе со своей младшей сестрой Марфой Дмитриевной, находящейся замужем в деревне Вихтове», – сообщает А.Д. Григорьев. Кажется, знал старины и родственник её по матери Онисим Ульянов (также из деревни Вихтово). Славился впоследствии, как сказочник, и младший брат ее Ф.Д. Кабалин».
После трехмесячной поездки в 1915 году в Москву и Петроград Марья Дмитриевна вернулась к себе на родину. Столичная слава опередила её. Именитые купцы и горожане Архангельска «чли» питерские и московские газеты и любили при случае показать, что они тоже не лыком шиты. Выслали за «бабушкой» через двинской лед парные сани с медвежьей полостью… Все наперебой спешат выразить «бабушке» своё внимание. Устраивают ей вечера и «концерты». Зазывают в гости… На Пинегу Марья Дмитриевна покатила в тёплых санях, «с провожатым и колоколом», словно должностное лицо.
«В городе Пинеге оторопевшие хозяева маленького домика, куда пускали иногда на ночлег старую нищенку, проводили бабушку в банк положить приобретенные за время поездки деньги – плату за выступления – почти две тысячи рублей.
Банковские чиновники тоже не могли в толк взять, «за что Москва деньги платит», как это неприглядная старушка отхватила такой куш. Они просят её спеть им старину. Но старуха поняла:
– Как сиротиною ходила – пела, не слушали. А как деньги вкладаю, любопытно стало! Недосуг петь. Домой попадать надо.
Так и не спела».
«…В 1916 году, великим постом, М.Д. Кривополенова снова приехала в Москву. На этот раз одна, без провожатых.
– Сама с дорогой управилась…
Она поселилась у Озаровской… Ей отвели маленькую отдельную комнату, залитую солнечным светом. Оставаясь наедине с собой, Кривополенова вязала пёстрые рукавицы и тихонько напевала старины. И вдруг засмеётся или заплачет, смотря по тому, о чём поётся в былине».
«…Она вообще была впечатлительна и восприимчива. Представляя публике сказительницу и читая лекции о её творчестве, Озаровская всегда называла её просто «бабушкой». И в Москве у Кривополеновой вдруг появилось обыкновение говорить о себе в третьем лице и называть себя «бабушкой».
Как-то в 1916 году сотрудница Озаровской и спутница в её фольклористических поездках Александра Петровна Соколова ехала с Кривополеновой в трамвае. Всё обращали внимание на пёстрые пинежские варежки сказительницы. Та лукаво улыбнулась и, ни к кому, собственно, не обращаясь, сказала:
– А рукавички-то бабушка сама связала».
«… В Харькове ни на лошадях не ездила, ни ногами не хаживала. Носком носили…» – говорила Марья Дмитриевна, вернувшись в родные края после большой поездки по югу России.
Я уже рассказывал о том, что в 1921 году Кривополенова была вызвана Луначарским в Москву. История этой последней поездки Марьи Дмитриевны в столицу стоит того, чтобы на ней остановиться подробней. Когда возникла идея пригласить Кривополенову в Москву для участия в концерте в день открытия третьего конгресса Коминтерна, «в Архангельский губисполком была послана телеграмма за подписью А.В. Луначарского: не согласится ли бабушка Кривополенова выехать в Москву? За сказительницей было решено послать специального человека, который бы заботился о ней в дороге. Луначарскому рекомендовали совсем молоденькую студентку Анну Ипполитову.